Эдуард Лукоянов

[PERSONALIA PRO]: Борис Поплавский: поэзия на руинах



Время твое настанет только тогда, когда до основания                            разрушенный мир придется строить заново, ибо духом
человек интересуется  нехотя и с горя, и только отчаянием его можно обернуть к Божеству.
  
Борис Поплавский


Есть в Москве угрюмый дом: ветхие рамы в больших окнах, гремящие от сквозняков, десятки лет некрашеные кирпичные стены, побелка сыпется с высоких потолков. Дом этот стоит в Кривоколенном переулке, живут в нем чуть ли не бездомные. Здесь провел свое детство поэт Борис Поплавский. Никакой памятной таблички на стене убогого дома, конечно, нет и быть не может – скоро кирпичный хлам снесут и построят новый. Конечно, сто лет назад десятый дом в Кривоколенном переулке, в котором жила семья предпринимателя Юлиана Поплавского, не представлял столь печального зрелища, но говоря о стихах Бориса Поплавского первое, что замечаешь – ощущение абсолютного конца, чувство жизни в развалинах.

Мой друг Сергей Луговик сказал однажды, что стихи Поплавского сделаны из мусора. У Луговика вообще все сделано из мусора, но здесь он не ошибся. Талант Поплавского заключается именно в его смелом оперировании с культурными полями, находящимися на периферии  искусства, на грани дилетантства и дурновкусия. Это использование предельно упрощенной рифмы капитана Лебядкина («лиц» - «ниц»), использование штампов позднего романтизма (бесчисленные ангелы и души), упрощенные эзотерические мотивы в лучших салонных традициях и порой совершенно откровенные издевательства над вкусами парижской публики.

«Розовый крест опускался от звезд / Сыпались снежные розы окрест / Путник не тронь эти странные розы / Пальцы уколешь шипами мороза / Милый не верь ледниковой весне / Все это только лишь розовый снег… / В розовом фраке волшебник Христос / Там собирает букеты из роз…»
(Dionisus au pole sud)

Своими опытами «мусоросложения»  Поплавский предвосхитил дальнейшее развитие искусства двадцатого века.
Я часто, к месту и не к месту, люблю повторять одну свою мысль: «Обэриуты в Советской России создали, в казалось бы мирное время, то, для чего европейской литературе потребовалось пройти через страшный опыт Второй Мировой войны». Для Введенского, Хармса, Заболоцкого и Константина Ваганова (а в прозе -алогичный язык Платонова) выработанное ими причудливое письмо стало адекватным отображением той действительности, которая окружила российского человека. Быть может, странно, но Поплавского возможно сравнивать с тем же Заболоцким, и, в любом случае, в богемном Париже 20-х, 30-х годов Поплавский удивительным образом, сам того не ведая, стал одним из протоабсурдистов, как я тяжеловесно называю течение в литературе первой трети XX века, которое не только не было сюрреализмом, но и вообще не укладывалось в рамки любых литературных течений (как, например, Вагинов, Введенский и Заболоцкий не укладывались в рамки ОБЭРИУ, которое самые поверхностные из постсоветских литературоведов сводят исключительно к фигуре Хармса).

«Извержен был, от музыки отвержен / Он хмуро ел различные супы, / Он спал, лицом в холодный мох повержен, / Средь мелких звезд различной красоты».

(Эпитафия)

Автономное создание Поплавским абсурдной поэтики действительно напоминает опыты ОБЭРИУ. Пишется множество «рондо», не имеющих строгой формы, «Армейские стансы», записанные в одну строфу. Так Поплавский внезапно нащупывает ключевые приемы поэтики протоабсурдизма (вспомним хотя бы «Сонет» Хармса).
Еще раз скажу:
ни проза, ни поэзия Бориса Поплавского ни в коем случае не является сюрреалистичными, несмотря на формальные приметы: автоматическое письмо, «странность» сюжета, оперирование архетипами. Сюрреализм по сути своей - вульгарная трактовка подсознания, попытка рационализации иррационального (то, против чего боролись дадаисты и ставили в абсолют сюрреалисты). Художественно оформленное слово ни при каких условиях не может отразить работу подсознания, ибо работа со словом понимаемым, фиксируемым читателем, это уже признак работы сознания. Свои «автоматические» стихи Поплавский непрестанно редактировал, вычленяя из них полусознательно-полуподсознательный бред и делая из них произведения поэтического искусства. Дадаисты редактурой не занимались, выдавая на-гора тонны аллитерационной белиберды, которые теперь исключительно как бессмысленные считалки заучивают студенты, изучающие французский язык. Сюрреалисты осторожнее подходили к автоматическому письму, культивируя в себе перманентное галлюцинирование, пытаясь имитировать работу подсознания с использованием архетипов, выделенных Юнгом, и бихевиоризмом и теорией сексуальности Фрейда. («Право на цитирование нужно заслужить», - писал об автоматическом письме Пауль Целан, в первые годы творческой жизни бывший близким к сюрреализму). Возможно, в этом исключительно русском желании осмыслять сомневаясь 1, а не создавать текст, новаторское письмо и даже целый художественный мир pro forma, и заключается высшее одиночество Поплавского в чуждой ему французской среде (известно, что Поплавский довольно близко общался с Батаем и Кокто).

1 Можно, например, вспомнить слова Дилеза и Гваттари о том, что Мышкин - это Декарт, приехавший в Россию и сошедший с ума. Поплавский, пожалуй, вернул картезианца во Францию.

Возьму на себя смелость утверждать следующий парадокс: Поплавский, общая с французской богемой желал сблизиться с их революционными методами, но не имел возможности, будучи представителем чуждой среды, стать одной из значительных фигур новой волны модернизма, используя, исключительно подражательно, отдельные элементы заданной поэтики; эта «недоделанность» и «выломленность», как мне кажется, погубили в нем самобытного поэта и одновременно сделали его тем вечным культурным изгнанником, что даже более значительное явление, чем самобытность. Вот это эклектичное наслоение образов, мыслей, настроений, оперирование шаблонами (как в стихах, так и в прозе, в которой использован уже к тому времени набивший оскомину образ двойника) и является в моем понимании Поплавского его «поэзией на руинах».   Проиллюстрирую фрагментами из стихотворения «Покушение с негодными средствами», посвященного Жану Кокто:

«Распускаются розы тумана / Голубые цветы на холме / И как дымы костров Авраама / Всходит фабрик дыханье к зиме»:

Параллельно попробуем вычитать смысл из этих строк. Читая не задумываясь, эти строки вполне легко укладываются кирпичиками благодаря простой ритмике и звучно рифмовке. Но стоит задуматься над семантикой отдельных образов, получается следующее: «распускаются розы тумана» - отсылка к картине Клода Моне; «голубые цветы на холме» - ?; «дымы костров Авраама» - пояснять, думаю, ни к чему; «фабрик дыханье к зиме(?!) . Автор дает нам две строчки явного цитирования и две строчки трудночитаемого смысла. Более того, две строки, которые мы только что поняли, кажется, связаны с собой только тем, что автор замечает схожесть в движении частиц тумана и дыма. Так становятся ясны слова Набокова о том, что стихи Поплавского скорее похожи на буриме.
Далее стихотворение представляет излюбленный прием Поплавского: перечисление действий персонажей из самых разных культурных полей. Появляется мадонна в голубом лимузине, «мертвый Макс Линдер», короли, пароходы, неприменные дирижабли, завершается же стихотворение сентенцией, для высказывания которого создавалась визионерская ретардация:

«Мы в гробах одиночных и точных / Где бесцельно воркует дыханье / Мы в рубашках смирительных ночью / Перестукиваемся стихами».

Таким образом, используя обессмысленное визионерство и структуру псевдобаллады, подражая своим любимым Лотреамону и Рембо, Поплавский создает лишь вместительную площадку для заключительных четырех строк, разрывающих абсурдное и страшное отражение мира, и создает глубоко философского и лиричное послание, которое только усиливается после бессмысленности предыдущих тринадцати строф. Без этих строф поэту не обойтись, они служат ему, говоря языком живописи, подмалевком, усиливающим основной штрих.

Важно отметить, что такого рода эстетические установки диктовались предельной эклектичностью Бориса Поплавского: он в равной степени любил фантастические романы Герберта Уэллса и модернистские опыты Джойса, философию Спинозы и труды католических схоластиков, не стоит забывать и о том факте биографии поэта, как жизнь заграницей до десятилетнего возраста и обратная эмиграция в семнадцать лет. Эклектизм всегда исходит из тонкого чувствования и рефлексии над культурой, будь то живопись, музыка, литература или религия. Поплавский, рефлексируя, не мог избавиться от подражательства. Характерно то, что он начинал как декадент, продолжил как футурист, по приезду во Францию сблизился с дадаистами, а позднее с сюрреалистами, и на протяжении всего недолгого творческого пути не смог  избавиться от влияния Блока. Бердяев писал: «У Б. Поплавского есть некоторое сходство с Андреем Белым, от которого всегда можно было ждать измен,  у которого была яркая индивидуальность с проблесками гениальности, но не было личности».
Давно не покидает меня чувство того, что поэт продолжает жить и создавать, пусть не стихи, но тексты, даже после своей смерти. Поплавский будто предчувствовал бульварную или, вернее - поездочитательную, культуру. Многие дилетантские произведения, поэтические и прозаические, можно с усмешкой приписать Поплавскому. Я имею ввиду  не столько графоманские тексты широко представленные сетевыми литературными порталами, сколько прошедшие редактуру, оформленные, напечатанные и, главное, пользующиеся спросом книги в мягких обложках. (Например, недавно попалась мне в руки книга «Плачущий ангел Шагала», синопсис к которой при удачной междустрочной разбивке можно было бы легко принять за автоматический стих Поплавского). Таким образом, подобно тому, как в экономике создается монополия на знак, так в литературе создается монополия на средства высказывания, но монополия эта возможна только тогда, когда присутствует личность, создающая средство высказывания, пусть даже на обломках чужих методов. Не хочется навешивать на великого поэта ярлыков вроде «поэта-провидца», но все же Поплавский, остро чувствуя мир, в котором стерлась грань между аристократией и плебсом, эстетика вырождается, превращаясь в набор упрощенных фигур, стал именно таким абсолютным владельцем плохих стихов. Но в отличие от альбомных дилетантов, это был его сознательный эстетический выбор. Борис Поплавский ни в коем случае не дилетант, не декадент, не сюрреалист. Борис Поплавский это человек, переживший апокалипсис и теперь, тщательно собирая уцелевший на развалинах старого мира мусор, пытается построить из него новый город.

Эдуард Лукоянов, разночинец