АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Ефим Гаммер

Рулетка. Маленькая повесть израильской жизни

1

«Всё образуется! Всё образуется! Было бы только дыханье и воля»,  –  бормотал он, не в силах отогнать привязчивый словесный мусор. Так это случалось с ним довольно часто после сотрясения мозга и курса лечения в больнице, стоит зайти в кафе, выпить рюмку-другую хваленого израильского коньяка «Сток-84», от которого нередко мысли западали в мозги настолько глубоко, что потом никак их не вытрясти.

Вот и сейчас. Мысли крутятся по спирали фантазии, что-то отвлеченно придумывается, и не успеешь заметить, как живешь в этом, придуманном, задымленным глазом видишь иную жизнь. Летишь, допустим, со знакомым ангелом над Иерусалимом.

– Гляди, –  говоришь, – Стена Плача.

А он:

– Помнишь, недавно здесь было зафиксировано на видео НЛО?

– Светящийся шар, яркий, как солнце?

– Точно, как солнце. К слову, у древних египтян верховное божество – Ра – солнце.

–  На иврите «ра» – ужас.

– Ничего странного, солнце – это и благо, и ужас. Одних греет, других может испепелить. А тех, кто не нуждается в обычной пище, подзаряжает энергией.

– К чему это?

– А к тому, что здесь, глубоко под землёй, в одном из тайных помещений находится Ковчег Завета.

– Пропавший?

– Для искателей сокровищ – пропавший. А для истинных толкователей древних манускриптов – спрятанный.

– Ты полагаешь, его скоро найдут?

– Как только включатся на всю мощь его энергетические батареи. За тысячи лет погребения в темноте под землей они сели, и вот сейчас появились посланцы небес…

– НЛО?

– Яркие, как ты заметил, подобно солнцу.

– И?

– Подзаряжают.

– Значит?

– Ты близок к догадке.

– Надо ждать событий вселенского масштаба?

– Сначала обнаружьте Ковчег. За событиями дело не станет.

Да, за событиями дело не станет. Даже в отношении древней реликвии. Имея в запасе кое-какую секретную информацию, он готов это подтвердить. Но кому? Ангел, минуту назад явный, исчез-растворился. А с ним и задымленность восприятия действительности куда-то исчезла. Холодно, хотя в нутрях плещется сорокаградусное варево,  и неуютно, несмотря на прилипчивую музыку и зовущие взгляды синеокой  вертушки у крайнего столика, подле окна на Русскую площадь. Явно не местная! Одета не по израильским стандартам, а как приезжая, скорей всего, туристка из России: чёрный приталенный костюм, белая накрахмаленная сорочка, мужской галстук с упругим узелком на кадыке. И не в плетёнках-сандалиях на босу ногу, а в лаковых туфлях на каблуках-стопках, наверное, и про капроновые чулки не забыла. Забавная незнакомка. Как её звать? Неважно! Пусть Нора. Имена приходят по наитию, и без ошибок, когда спонтанно сочиняются акростихи. Скользящим почерком прошёлся по салфетке, вынутой из стеклянного стаканчика на стойке бара.

Невесомое счастье моё

Оглянулось, меня привечает.

Развлечёмся, друг к другу прильнём.

А то жизнь пролетает, скучая.

Бармен Грошик, пузач-усачок с претензиями на оригинальность, когда берётся за перо, чтобы написать что-то на кулинарную тему или о книгах местных гигантов мысли, перегнулся над прилавком. Сверкнул моноклем, вдетым для причудливости.

– Творишь?

– А чем ещё заняться?

– Пассия?

– В углу.

– Пятом?

– Это у боксеров – в пятом. А у меня – у окна.

– Нора?

– Так у меня по акростиху.

– Акростих у тебя, значит, не дура – угадливый.

– Это губа – не дура. Акростих, как обычно, надёжа, подобно наживке на крючке.

– Позвать?

– Кого?

– Рыбку, что клюнет на твою наживку.

– Да ну её! Я ведь на мели. Не на что угощать.

– Занялся бы серьёзными стихами. Как я, когда не стою за стойкой.

– И за серьёзные не платят.

– Не говори «гоп», пока не перепрыгнешь. Я знаю  местечко, где за стихи можно обогатиться. Но только сегодня, в праздник Суккот, когда весь Израиль пьёт и веселится. Но сдаётся мне, – помедлил, подбирая слова, – с риском для жизни.

– Как это?

– А так. Видишь дверь в стене? Сделай движение телом – войди, десять ступенек вниз, пять в сторону, там, в хоромах Ханкера,  и узнаешь, что почём.

– А риск для жизни?

– Всё там, всё там. И поэтический турнир, и местный тир, и риск для жизни. Наперёд скажу: вернуться можно с прибытком. Иди! А вернёшься, я девушку уже подготовлю к угощению за твой счёт и заодно акростих твой загодя скормлю для затравки.

– Что ж, пруха – не старуха. Где наше не пропадало?!

Дани машинально подтянул поясной ремешок и, доверившись Грошику, своему новоиспечённому приятелю, всего как с месяц назад открывшему питейное заведение в Иерусалиме на краю Русской площади, решительно шагнул к двери.

Кругосветка – вот что прельщало и соблазняло его, этого истребителя танков в цивильной одежде, этого клоуна и шутника с намечающимся брюшком, но по-прежнему похожего выправкой на кадрового военного, а поступками на бесхарактерного прожигателя жизни, только и умеющего, что сидеть с приятелями в кабаках и попивать дешёвое винцо, когда денег нет на коньяк.

Потребностей у него практически не было. Он мог прожить на сухарях и воде год, а то и два. Способен был обходиться без многого, что принято считать неотъемлемой частью жизни современного человека.

Что ему видео, компьютер, электронные игры, бестолковые споры о вечно умирающем жанре романа? Что ему пикник на лоне природы и безнадёжные поиски истины в спорах у костра о политике, искусстве, достижениях науки?

Он не любил всего этого, хотя – скорее по привычке, чем  по желанию –  не отказывался и от путешествия с милыми дамами куда-нибудь на острова, с шашлыками, пивом под водку и обязательными анекдотами, и от утомительных капустников с друзьями-театралами, и от заумно пустых разговоров о премьере столь же заумно пустого спектакля.

Привычка – эта вторая натура – заставляла его жить по инерции. И он жил по инерции, памятуя, что однажды вся мишура отодвинется в сторону своеобразным занавесом, и он предстанет на сцене жизни в своём истинном качестве. И люди – свидетели удивительного для непосвящённых превращения – начнут протирать глаза, думая, что ошиблись, и это не он, их постоянный попутчик, ничем особенно не выделявшийся прежде. Но затем, спустя совсем короткий срок, вынуждены будут признать, что ошиблись в нём куда раньше, создавая ложное мнение на основе поверхностных впечатлений.

Дани Ор носил свои мечты в так называемом розовом кармане детства.

Почему розовом? Этого он не знал. Просто-напросто розовый цвет ему нравился более других.

Почему в кармане? Догадаться несложно. Что остаётся от детства в зрелые годы? Всего лишь слабые воспоминания. А где их хранить? Разумеется, в кармане. При этом, размышляя вроде бы здраво, Дани Ор не имел ни малейшего понятии о том, где находится этот розовый карман детства. Но свято верил, что самое ему  место в одном из укромных уголков души. И следовательно, как только он, Дани Ор, станет самим собой, перед ним чудесным образом распахнется розовый карман детства, и он нырнёт в живые глубины воспоминаний, чтобы вновь почувствовать себя ребёнком, начать жизнь сызнова, и уже не подделываться ни под кого, не облачаться в заимствованные у друзей представления о человеке сегодняшнего дня.

Однажды так и случилось. Дани Ор ощутил, что каким-то чудесным образом розовый карман детства распахнут, и пора кинуться за воспоминаниями. Минуту спустя, будто выйдя из прошлого, он подумал: это происходит не впервые, не раз и не два он возвращался в детство, а потом повторял самого себя – зрелого, опять и опять превращаясь в неуправляемого истребителя, если не танков, так рыцарей или их младших братьев – бандитов-погромщиков.

Смутно помнилось, как возвращался он в детство с костра инквизиции, и вновь, но уже в другой семье, праздновал совершеннолетие – бар-мицву, читал нараспев молитвы и не ропща шёл под нож пьяного гайдамака, облепленного пухом из распотрошенной, как мамин живот, перины.

Смутно помнилось и другое: как расстреливали его семью в Бабьем Яру, а он, прикрывая дрожащими ручками младшую сестричку, шептал «Шма Исраэль» и медленно, по мокрому от крови скату,  сползал в глубину могилы.

Уходя памятью в прошлое, Дани Ор внезапно осознавал себя в осаждённой римлянами крепости Масада. Он лежал на каменном полу, и скользя пальцами по лезвию кухонного ножа, тянулся к рукоятке, чтобы подняться и погибнуть в бою. Но подняться ему никак не удавалось. Нет, не потому, что ранен. По другой причине: из-за нехватки сил – мальчишка! – слабак по сравнению с дюжим противником.

Римский легионер наступил ему на грудь, и видя, как рука ребёнка с прыгающими вслепую пальцами тянется к рукоятке ножа, сказал: «Тебе мало одной смерти. Помни и знай: ты примешь сто смертей. В каждом поколении своего перерождения. И никто тебя окончательно не убьёт».

«Да будет так!» – сказал мальчик и якобы умер, не умерев на самом деле до сегодняшнего дня.

А день сегодняшний ничем не отличен от вчерашнего. И скорей всего, Дани Ор совсем не тот, каким видится себе в сомнамбулических представлениях о былом. Может быть, все эти воспоминания он придумал самостоятельно. Хотя бы в те минуты жизни, когда сидел в окопе в ожидании атаки вражеских танков.

Может быть… Чего еще ждать от приверженца фантастического реализма, мысленно входящего в нарождающуюся в уме повесть?

Однако что-то не отпускало его от многократно повторяющегося видения детства, странной восприимчивости к реалиям минувших эпох.

Как-то раз, попав в археологическую экспедицию на раскопки в районе Мёртвого моря, Дани Ор нашёл древний меч, времён обороны Масады, и вдруг его охватило чувство узнавания, странное чувство – острое, пробирающее ознобом. Он будто бы «узнавал» этот меч кожей, напрягшейся на животе, и ему померещилось, что оголённое острие клинка намерено вонзиться в него, и нет уже секундочки – той одной, спасительной, дозволяющей уклониться, избежать удара.

Дани Ору было неприятно держать этот меч в руках. Он отдал драгоценную находку начальнику экспедиции и сбежал с раскопок в родной Иерусалим – снова посиживать в кафе, попивать сухое винцо и вести пустопорожние разговоры о герое нового супербоевика и, естественно, о любовных его похождениях.

– Три жены?

– Четыре!

– Ого! Вот даёт!

– Не тебе ровня!

– У меня одна, и та как разводная. Причём не под боком, а в Питере. В рядах сохнутовской гвардии по изысканию евреев для Израиля.

А вражеские танки, все, подбитые им, превратились в металлолом и ржавеют на минных полях памяти.

Впрочем, а что если повернуть время вспять? Хотя – да, вспоминается из наставлений учёных мужей: у времени нет обратного хода. Нет так нет, пойдём вперёд, а для этого спустимся по винтовой лестнице в местные катакомбы, вырытые, должно быть, при царе Ироде,  распахнем дверь и войдём… Куда? В эту довольно просторную комнату, с продырявленными мишенями на стене. Странно продырявленные, пробоины диаметром с палец, будто лупили из бронебойного ружья.  А в центре? Двуполые физии вершителей поэтического искусства. Раз – мужчина! Два – мужчина! Ба, да это ведь Смартут Пиарский, учредитель и номинант коварной премии «Гений бездарности»  за худшее стихотворение года. Три – женщина, дать не взять, Лина Лайкова, тайная советница Пиарского, поэтесса из домашнего инкубатора! И участники турнира.  Раз – мужчина! Два – мужчина! Три – понятно, женщина, хотя лучше бы в юбку не наряжалась. Четыре – опять таки женщина, губы бантиком, ножки чуть ли не из подмышек! Пять – вышел зайчик погулять – вновь мужчина! А это что? На пластмассовом столике, рядом с резным ларцом, наполненным доверху денежными купюрами, револьвер со взведённым курком.

Интересно…

– Кто здесь будет Ханкер?

– Можно короче, Хан! – представился восточного типа мужичок – миндалевидные глазки, пузико, втянутое в клетчатые шорты, но в пиджаке с галстуком-бабочкой и в представительных очках. – Будем стреляться?

– А стихи?

– Как же без стихов? Сначала стихи, потом стреляться. Но перво-наперво глазки зажмурь, ручку вот в это ведёрко и тащи счастливый номер.

– Не понял!

– Понимание потом, сначала номер.

Дани, всё ещё пребывая в дурмане горячительных градусов, последовал рекомендации толстячка. И открыв глаза, развернул выуженную из ведёрка бумажку.

– Написано: номер один.

– Вот так номер, чуть не помер! – довольно засмеялся Хан. – А то ведь ждали-ждали, кто будет на первого, замучились от ожидания. От двойки до шестерки – все в наличии и приличии. А первого нет как нет, хоть сам стреляйся.

– А что? Кишка тонка?

– Я стихами не балуюсь, мне не до стихов, когда деньги считаю.

– Много здесь?

– Пять тысяч – одним махом.

– Победителю?

– А будешь?

– Попробую.

– Тогда читай стишки, прокрути барабан, ствол к виску, и – бац!

– А жюри?

– Ствол и есть высшее жюри. Ему и решать, достойны ли стихи вечности, или же тебе самому приспело туда. Мистика, парень, тут правит бал.

Называйте это дурным сном. Приписывайте происходящее к безумным проявлениям больной психики, ушибленной на войне. Или же, если трезво подумать, вспомните: а не случился ли в коньяке какой-то посторонний привкус? Сладковатый? С горчинкой? Разумеется. Дать не взять, опоили тебя, обезволили и подчинили слову. Что ни скажут тебе – исполнишь. И более того, радоваться будешь успешному исполнению. Стихи читать? Пожалуйста! Застрелиться, если они пуле придутся не по нраву? Отчего бы нет, если  пуля – дура? Разве способна она судить о тонких проявлениях души? Ей бы тело живое подать, да дырку в нём прорубить, вот и всё, что ей по уму, мозгов ведь ни капли, хотя убойного веса навалом.

Дани и не почувствовал, что стал заговариваться и неподконтрольно выложил вслух внутренний монолог, приняв его, как и ствол, за самопровозглашенные стихи, и нажал на спусковой крючок. Щёлк, всухую ударил боёк, выстрела не последовало, и жизнь осталась при нём, как и револьверное определение: стихи хороши, кандидат проходит во второй тур конкурса.

Кто на новенького?

Послышалась подсказка Лины Лайковой, подхваченная баритоном Пиарского.

– Лотерейный приговор: на выход номер пять. Как его?

– Рой Приманкин, – подскзазал Ханкер, заглянув в бумажку.

Бравенький, хотя и плюгавенький – три волоска на голом  черепе, ноги колесом, щербина во рту с пузырьком слюны – выдвинулся к револьверу, провернул барабан, приставил ствол к виску. И загнусил:

Приходили – Лель и Рекс.

Уходили – Гиль и Став.

Говорили, скрыв свой текст.

И молчали, стих читав.

Приходили – смысл ища.

Уходили – не найдя.

Я бы дал им всем леща,

стиль высокий соблюдя. 

И вновь выстрела не последовало. Приманкин с облегчением вздохнул, вопросительно посмотрел на Лину Лайкову, она что-то шепнула Пиарскому, он забаритонил:

– Его величество Случай положительно оценил вирши своего покорного слуги. Аплодисментов не надо. А на выход…

Ханкер упредил:

– Черёд прекрасной половине человечества. Номер два. Ирина Углова.

Кобылиных статей девица твёрдым шагом вышла на центр комнаты, приняла оружие у запотевшего Приманкина и без всякого стеснения, расстегнув блузку, приставила ствол к груди.

– Начали! – сказал Смартут Пиарский, избегая чётко наведённого взгляда поэтессы.

Я дура, а ты, выходит, дурак.

Я отдавалась тебе за так.

А теперь – в обличье жены –

Говорю тебе: «Деньги нужны!»

Толстая баба, что в будке, тебе не даст.

Ты для неё ни на что не горазд.

А для меня ты, хотя и дурак,

Но всё же навроде мужа, что не пустяк.

– Стреляйся уже! – вспылила Лина Лайкова.

И курок щелкнул. Однако втихую, без привычного грохота, порождающего убойную пулю.

– Пронесло! – завистливо протянул номер три, он же Пимен Неон, тяжеловесный мужик в потёртой шляпе, обвисшем костюме и стоптанных туфлях с кожаной сумкой на ремешке, перекинутом через плечо. – Моя очередь?

– Провидец! – ехидно подметила Лина Лайкова, дождавшись кивка своего приятеля.

– Выходи! – сказал Смартут Пиарский.

– А что? Честь имею!

Грузный стихотворец вскинул руку к шляпе, будто всё ещё офицер неведомо чьей армии, и чеканным шагом двинулся навстречу судьбе.

Грошик не может перекинуть ногу на ногу.

Приманкина только могила исправит.

Ирина Углова хрен дождётся жениха.

А Лина Лайкова на исходе творческого климакса.

Когда её кликнет в соавторы мистер Ханкер,

вытрет задницу Смартутом Пиарским.

И в его руках револьвер не отозвался смертью. Пимен Неон поспешно, чтобы не отобрали, переломил его, проверил на присутствии патрона. Желтый зрачок капсюля то ли подмигнул ему, то ли отрыгнулся бликом электрической лампочки.

– Да-а, – промычал бывший офицер, – Еще одно нажатие на спуск, и поминай как звали.

– Оружие! – психанул главный  арбитр Ханкер и вырвал убойную машинку из потных пальцев самоубийцы-неудачника. –  Если каждый будет проверять наличие пули, то хороших стихов не дождёмся. А ну, кто у нас на выданье?

– Битый номер, – отреагировала с ехидным смешком Лина Лайкова.

– Это я? – выставилась из шеренги хрупкая девица. Плечи оголённые, вырез кофточки чуть-чуть прикрывает груди, джинсы-варенки, втиснутые в сапожки с бисерной прострочкой на голенищах, а под глазом синяк, явно – не след падения вниз лицом на пуховую подушку.

– Читай!

– А пистолет?

– Чего не ясного?

– Я на ударных не играю, – представилась, гордо вскинув подбородок: – Женни Медузова, скрипачка, когда не поэт!

– Каких ударных? А-а! О револьверном барабане говоришь? Хорошо, соло на нём заделаю вместо тебя, но потом никаких жалоб.

– Какие жалобы после выстрела, товарищ капельмейстер?

– Шутить изволим, Женни? Имечко в честь жены Маркса, баронессы фон Вестфален?

– Не в честь, а по крови и роду. И без всяких шуток.

– Без шуток принимаем только стихи. – Ханкер крутанул барабан, вручил самовзвод девушке. – Валяй уже, красавица.

И стихи пролились, окропив всех чуть ли не святой водой первой любви.

Когда в осенний звездопад

ты говорил мне наугад

о чувствах, что прекрасней слов,

и что отдаться мне готов,

тебя приветила, поверь,

мой бесконечно милый зверь.

Иди ко мне, живи со мной,

пусть осень станет нам весной.

Послышался скрытый хохоток, заглушенный внятным: «Старушка дней моих беспечных, тебя любить уже мне нечем».

– Эй! Эй! – заволновался Ханкер. – Разговорчики в строю!

– Здесь не художественная самодеятельность, – добавил Смартут Пиарский. – Ваша очередь ещё тут не стояла. Вы…

– Четвёртый, – уточнила Лина.

– Вот-вот, четвёртый. Поперёк батьки нечего соваться в пекло. Подождём, как жребий распорядится нашей потомственной баронессой, потом вами займёмся.

– Я уже! – поспешно сказала Женни Медузова и понесла револьвер хохотуну-четвёртому.

– А где выстрел? – остановила торопыжку Лина.

– Оглохла, что ли? – обернулась на голос скрипачка.

– Простите, мне, в отличие от тебя, подружка дедушки Маркса, всего… Ладно, не будем о возрасте. Возвращайся-ка на рабочее место и стреляйся в соответствии с правилами.

– Два раза не стреляются. Тут вам не Советский Союз! – запальчиво отчеканила Женни.

Лина с недоумением посмотрела на притихшую публику.

– Кто-то слышал выстрел?

– Я слышал, – пришёл на выручку хохотун-четвёртый. – А если  кто-то не слышал, как стрелялась Женни, тот будет иметь дело со мной. 

– А кто ты будешь?

– Актер массовки Анри Гармон, прошу любить и жаловать! Но любви нет, и жалованья тоже. Поэтому готов стреляться два раза. За себя и за ту девушку, что откроет мне объятья.

– Подожди с объятьями! – возмутилась Лина. – Начинай со стихов.

– За ними дело не станет! – Анри приставил указательный палец к виску  и, будто опомнившись, вскричал:

Ракету мне, ракету!

Полцарства вам за это!

А нет ракеты, револьвер

сгодится, чтобы дать пример

творцам из клики дураков,

живущим всласть, но без мозгов.

И щелчок бойка – раз! Щелчок бойка – два! Впустую, без вспышки пороха.

А где же смерть? Чего ты припозднилась?

Тебе назначил я и час, и день.

Но ты… куда, куда ты удалилась,

весны моей стареющая тень?

Анри  артистично вскинул руки над головой и умело, как на подмостках сцены, рухнул на пол.

– Цирк! – досадливо сплюнула Лина. – Клоунада для придурков! На повестке дня «быть или не быть – вот в чём вопрос», а он дурака валяет.

– Я уже не валяю, – отозвался артист. – Уже встаю.

– Тогда антракт! – сказал Ханкер. – Мы на выход. Военный совет, скажем так, проведём в своих Филях, когда они не Пенаты. А вы отдохните здесь, подзаправьтесь. Угощение за счёт заведения.

– А продолжение?

– Продолжение следует.

 

Внебрачная ночь… Ничего лучше не придумаешь, глядя на возбуждённую команду литераторов, потчующих себя выпивкой и скороспелым ужином из бутербродов с колбасой, огурцом и перчиком, сервированных на пластиковых тарелочках вокруг револьвера.

– Набили рот, теперь стихи наружу не выползут, – сказал Рой Приманкин, откашливая хлебную крошку.

– У тебя и прежде не стихи были, а сведение счётов с теми, кто приходил к тебе в гости, – ехидно подметила Ирина Углова, и передразнивая, вывела: – Приходили эти, каждый – третий. В мозгах пети-мети. А в кармане ветер.

– Именно, ветер.

– А у тебя?

– Лучше взгляни на себя. Подать тебе зеркальце? Знаешь, что увидишь? Лягушку-квакушку! Не её ли Иванушка-дурачок взял в жёны?

– В болоте лучшей красавицы не найдёшь.

– Видать, ты не Иванушка.

– И не дурачок!

– Ах, умника из себя изображаешь? – с отдышкой проворчал тяжеловес Пимен Неон, вытаскивая из сумки, перекинутой через плечо, фляжку с забористым коньячком. Отвинтил колпачок, хлебнул – наполнил, протянул металлическую рюмашку Ирине Угловой, дождался глотка, хлебнул – наполнил, дал пригубить Рою Приманкину.

– Ты без подвоха? – подозрительно спросил тот.

– Твою порцию могу передать нашей баронессе, – невозмутимо ответил Пимен Неон.

Женни потянулась к рюмашке, но Рой, падкий на халяву, уже заглотнул приманку. Недаром про него говорят, что жадный до посинения, – подумал Дани Ор. – Сам выпить никому не поставит. А когда в гости зовёт, то непременно с шаловливой просьбой: «Без спутницы не приходи. Нет никого на примете? А бутылочка-милочка?» Интересно, какой сюрприз приготовил ему этот бывший офицер?

Пимен Неон усмехнулся, принимая от Роя пустой колпачок от фляжки.

– Каждый – третий, говоришь?

– Третий – не шестёрка! – довольно хохотнул артист массовки Анри Гармон. – Наливай!

Пимен Неон хлебнул – наполнил. Анри Гармон залпом загрузил себя достойным трех генеральских звёзд напитком. И  послал воздушный поцелуй Женни Медузовой.

– Ты чего? – зарделась девица. – Здесь не театр, и я не в оркестровой яме, где меня никто не видит.

– У Куприна тоже «Яма», – с каким-то запредельным намёком откликнулся Анри Гармон. – Помнишь мальчишку-кадета, которого я играл?

– Кто старое помянет…

– Ну, даёшь! Позабыт-позаброшен, – с деланным восторгом воскликнул артист. – В любви дорог обратных нет. Не оглянуться –  там опасно, – процитировал, должно быть, себя.

Но удивительно, Женни отозвалась тут же, будто дала отклик на пароль.

– Не мёртв звезды далёкой свет, хотя звезда давно погасла.

– Светить всегда, светить везде! – буркнул Рой Приманкин.

– Свети, гнилушка! – ехидно заметил Анри Гармон. –  И пусть это увидят тысячи зрителей. Третий звонок!  Занавес!

Анри вскинул руки, словно приглашая невидимого устроителя театрального действа к решительному повороту событий. И ловя недоуменные взгляды поэтической братии, указал на продырявленные мишени, украшающие стену. Приглядевшись, можно было распознать, что  одна из пробоин, самая чёрная, подозрительно большая по диаметру, в реалии представляет собой окуляр кинообъектива, и, следовательно, весь этот самочинный спектакль с чтением стихов и самострелом транслируется по Интернету.

– Ах ты, стервь немытая! Выпить не дают!

– Стукачить горазды на кривой глазок!

– Что ж, устроим сукам справедливый суд!

– Кто тут самый меткий? Нажимай курок!

Но выстрела не последовало. Единственный патрон, которым был снаряжен револьвер, оказался недееспособным, просто-напросто – муляжом. И сразу стало очевидно: вся эта история с розыгрышем высшего поэтического приза в виде преждевременной гибели – всего лишь трагикомедия.

Кто за это ответит?

Под рукой ничего, кроме куска металла, прежде смертоносного, а ныне столь же беспомощного, как и человек, обманутый в ожиданиях.

Но если пропитать тех, кто беспомощен, ненавистью обиженных и оскорбленных, то рождается такая разящая сила, перед которой никто не устоит.

И бронебойное стекло киноаппарата разлетелось на сотни осколков под рукояткой револьвера.

И наглые физиономии Ханкера и Пиарского, сунувшиеся с возмущением под кулак, обзавелись для долговременного пользования  живописными фингалами и кровавыми отметинами.

И Лина Лайкова… Нет, она упредила события – рванула в минуту возгорания потасовки наверх, под защиту бармена Грошика, подальше от разгневанных поэтов, лишённых возможности умереть на вершине Парнаса. Но при попытке проскользнуть и дальше, в машину Дани Ора, чтобы, если повезёт, оказаться в его холостяцкой на данный исторический момент квартире, а то и в одной кровати, была возвращена назад, к стойке: сиди-пей – праздник ведь! – и сочиняй сама, а не суди других.     

 

2

 

Диоген просил подаяние у статуй, «чтобы приучить себя к отказам».

Наверное, он мог быстрее приучиться к отказам, если бы посылал свои литературные произведения в современные журналы. В особенности с просьбой о гонораре.

Но он этого не делал. И жил в бедности. Поэтому, либо по другой, не известной потомкам причине, философ Аристипп, наживший состояние восхвалениями царя, сказал ему:

– Если бы ты прославлял царя, тебе не пришлось бы питаться чечевицей!

Диоген усмехнулся.

– Если бы ты научился питаться чечевицей, то тебе не пришлось бы прославлять царя!

Жили-были люди в древности.

Говорят, и сегодня живут.

От такой мысли и вдохновиться недолго.

 «Возлюбленная на снегу стоит и моет сердце зябкими руками», – ритмически чётко выложилась строка, и следом за ней в мозг просочились доводы незримого редактора:

– Где в Израиле ты обнаружил снег?

– В Иерусалиме бывает.

– День? Два? Пусть это правда жизни. Но ей не превратиться в правду литературы.

– А снег на Хермоне? Там несколько месяцев подряд соблюдается и правда жизни, и твоя правда литературы.

–  Не трогай грязными пальцами мою правду литературы за гланды! Не станет девушка ради этого ехать в такую даль.

– Чего «этого»?

– Того, что сам написал, не подумав. Мыть сердце зябкими руками.

– Не понимаю. Мыть сердце можно…

– Можно! Это литературный образ, доступный пониманию.

– А на снегу стоять нельзя?

– В Хермон она не поедет ради этого.

– Опять «этого»…

Удручающее состояние. Жить неохота, а умирать поздно. Это только в юности или по глупости суются на тот свет без спросу, будто там выделяют без очереди жилплощадь на поэтическом Олимпе. Жди! Если трезво думать, там очередь покруче, чем на земле. Пушкин – Лермонтов – Фет – Тютчев – Блок – Маяковский – Есенин – Пастернак – Вознесенский – Ахмадулина. Но там ведь рай не только для русскоязычных. А Гомер? Данте Алигьери? Шекспир? Гейне? И примкнувший к ним Дантес? Говорят, и его поволокло на стихи, когда умотался во Францию, чтобы спастись от общественного осуждения после смертельной дуэли с Пушкиным на левом берегу Чёрной речки.

Но трезво думать Дани было не с мозги, особенно сегодня, в срединную октябрьскую ночь 2014 года, когда по всему Израилю раскиданы походные матерчатые шатры и дощатые шалаши, и евреи отмечают под открытым небом, как и предписано предками, праздник кущей – Суккот, на иврите «зман симхатейну» – «время нашей радости». Разумеется, время радости. Согласитесь, какое ещё время может быть на дворе по завершению изнурительной «туннельной войны» с палестинскими террористами, выпустившими из сектора Газа по израильским городам 4590 ракет?

Под хмельком проще возвращаться домой. Крути руль, переключай коробку передач, и не горюй. Всё в порядке: одет, обут, в меру сыт и на капельку под градусом. Интересно, кстати, какое количество капелек гнездится в рюмке коньяка? А в двух? Трех? Сколько их было? Кажется, пять. Капелек или рюмок? Нет-нет, рюмок. Так это море разливное из сотен тысяч капелек. Вот где поплавать! «Море-море, выйдь на взгорье! Поднимись на Арарат! Будет радость, будет воля. Значит, рай, и значит, ад».

Но стоит позабыть о треволнениях, и настроение тут же выстраивается, обретает песенный лад. Должно быть, так и положено по роли мастеру жить и творить в стиле фантастического реализма. Причём малая нехватка разума, и словно тебя занесло на необитаемый остров. Главная его примечательность – одиночество. Конечно, вокруг присутствует разная живность, включая всякие разновидности человека. Однако всё это не твоё.

Ты один, и рядом нет родственной души.

Жена – та, неповторимая и желанная, какой виделась в пору неистощимой любви, растворилась во времени.

Проблема же возникшего отчуждения с Любашей гораздо сложнее – далеко не в том, что укатила в Питер: семейный разлад не связан с расстояниями и не измеряется в километрах-милях.

 

3

 

А начиналось всё так, будто жизнь – нерасшифрованное дотошными литературоведами стихотворение, скажем, верлибр, занозисто вошедший в память сердца и оставшийся там навсегда.

Помнишь?

Помню. Туч зыбистая толочь, предчувствие дождя. Грязными лужами небо латает выемки асфальта. В росный тротуар впечатываются следы. Словно шахматное поле остается за мною. Я иду к тебе...

Я иду к тебе. А вровень с сердцем – неуверенность. Что сказать тебе? Как сказать?

Разве что: во время археологических раскопок я откопал в Летнем саду герму «Вакх».

Но вряд ли это вернет тебя. Ты ждешь от меня других слов.

 

Помню: в стесненье чуть скошенный взгляд, кивок головы  –  вас можно?

«Белый танец».

Меня приглашают.

И мне представляется – весь зал следит за мной: отвечу я на приглашение, поднимусь ли со стула?

Я поднимаюсь, ощущая зыбкое недомогание в груди.

«Женское танго» – тихо и задумчиво. Грустная смутность щемит. Я – говорливый и хлёсткий – в молчание замкнут. Молчание мне не по росту, тесно и жарко в нем.

– Звать... Как тебя звать?

– Люба.

– Значит, любовь?

– Любовь, и не иначе...

Мне фразой цветистой, но не расхожей, хочется щегольнуть.

– Луна... – вываливается отдельными крохами слов, стесняя меня  в мыслях и движениях. – Представь, мы на Луне. Вокруг... как их?.. селениты вокруг. А оркестр лунный вальс играет... А?

– Не вальс, а танго.

– Пусть танго, – соглашаюсь.

– Мы  же...  мы  не  мудрёные селениты,  а просто лунатики.

И мягкая, но в колючих искорках, улыбчивость затаилась в твоих зрачках. Их антрацитная глубина вобрала меня в  зазеркальную тьму, как в колодец. И я потерялся. Как бы сам в себе потерялся. Или... уже в тебе?

 

Помню: скамейка, одна из семейства «наших». Рядом, на гудроне, сдвоенность теней, высвеченных парковыми фонарями.

Теням легче намного. Без звука и волнения – слились.

А нам?

Нам надо учиться жизни у собственных теней.

Пальцы ощупью овладевают таинством. Они, как тени, соприкасаются, они, как тени, вместе.

Здравствуй, чужая ладонь! Здравствуй!

Здравствуй и ты, чужая жизнь! Здравствуй!

А звезда – одна из многих – скатилась вниз, как слеза. Но слеза  – радости или печали?

– Кто-то умер, – сказала ты. – Есть такое поверье: падение звезды предрекает смерть.

Закатилась чужая звезда. Но на каждую смерть – по закону природы – приходится чье-то рожденье.

– Пусть сегодня родились мы, –  говорю я.

 

Помню: долго я ждал. Время, раскроенное на мгновения, приходилось вырывать из себя, как занозы, и складывать их в неподъёмную пирамиду ожидания. Я ощущал себя рабом, который тащит на вершину этой пирамиды одну минуту за другой и никак не может остановиться. А тут еще – сбоку от нее – пристроился Сфинкс, загадочное создание разума и неволи. Пристроился и вопрошает: «Почему не пришла?»

Но ты пришла...

Правда, не в условленный час, с опозданием...

Мной помыкать? Пещерной неуступчивости обида хлестнула меня наотмашь.

– Явилась?! – слепо разорялся я, обгорая в жару щек, как от пощечины. – Больно нужно теперь! Возвращайся домой!

А после мне стало известно: скорая была у тебя.

Укол, рецепты и краткое – «нужен покой».

«Нужен покой»... Но я тебя ждал, и ты пришла...

Поздно? Жизнь, полагала ты, не кончается в  условленный час. Ни в тот, ни в другой, условленный...

В дневнике ты писала: «Не могу без него!.. Не могу!.. Вчера... сегодня... А завтра?.. Завтра?!  Где он, где? Не могу без него, не могу без него».

 

И вот я иду к тебе. Летним садом.

Туч зыбистая толочь, предчувствие дождя. Грязными лужами небо латает выемки асфальта. В росный тротуар впечатываются следы. Словно шахматное поле остается за мной. И такое же поле впереди.

Я иду к тебе.

Две одинокие фигуры встретились посреди шахматного поля.

– Ты?

– Я.

– Ко мне?

– К тебе.

– А я к тебе.

Я поднял глаза и увидел своё отражение в глубине твоих зрачков. Я остался в тебе, увидел я. И ещё я увидел цветок. Ты держала цветок, аленькую гвоздику. Гвоздику –  для меня?

– Сегодня день нашего рождения...

– Ах, да... День рождения...

– Три месяца...

– Да-да, ровно три месяца. Поди ж ты, срок!

– Совершеннолетие...

– Совершеннолетие в три месяца...

И рефреном отдается. Во мне и в ней.

«Я не могу без тебя!»

«Не могу без тебя!»

«Без тебя!»

«Я!» 

 

4

 

В трехкомнатной квартире, в холле, на неприбранном журнальном столике, у дивана, где он коротал ночные часы, чтобы реже заходить в пустую спальню, шоколадка с потрепанной обёрткой, ополовиненная бутылка коньяка.

Он наполнил рюмку, чокнулся со второй, в потёках от губной помады, и глотнул, переносясь мысленно в зазывное минувшее.

30 ноября 2013 года в Фейсбуке он прочёл эпитафию поэта Марины Кудимовой: «Умерла Наталья Горбаневская. Самая важная и полная её книга называлась словами Псалма: “Прильпе земли душа моя»”. Далее у Псалмопевца: “...живи мя по словеси Твоему”. Это значит: по обетованию Твоему, говорит блаженный Августин.

Какой путь!

Царствие небесное!»

Хочется добавить: светлая память!

В начале 80-х годов, вскоре после репатриации в Израиль, Дани Ор начал печататься в парижской газете «Русская мысль» на соседних страницах с Натальей Горбаневской. Той самой, легендарной Натальей Горбаневской, которая вместе с Ларисой Богораз, Павлом Литвиновым, Константином Бабицким, Вадимом Делоне, Виктором Файнбергом и Татьяной Баевой вышла в Москве на демонстрацию протеста против вторжения советских войск в Чехословакию. Они подняли над собой плакаты с лозунгами «За вашу и нашу свободу!», «Руки прочь от ЧССР», «Долой оккупантов!». Демонстрантов  арестовали, и они заплатили годами тюрьмы и ссылки за те несколько минут свободы, которые испытали на Красной площади. Лишь 25 августа 1990 года приговор отменили, а судебное дело было прекращено «за отсутствием состава преступления».

Теперь, вспоминая об этом, он думал, что одни и те же слова из псалма Давида каким-то образом опять свели их вместе, как некогда в Париже эмигрантская газета «Русская мысль». Наталью Горбаневскую вывели на название книги, а его – на создание графической картины иллюстрации к этому тексту знаменитого Псалмопевца.

«Псалмы царя Давида»  –  вот слова, которые сопровождают каждого верующего или просто культурного человека по жизни, с детских лет до почтенного возраста, так как никогда не устаревает для него, допустим, такое: «Дай мне уразуметь путь повелений Твоих, и буду размышлять о чудесах Твоих».

Псалмы царя Давида неоднократно переводились  на многие языки. Но никогда ещё, как представляется, не предпринималась попытка добиться полного визуального созвучия с произведениями царя Давида, и сопроводить каждый псалом рисунком или картиной современного живописца, который являлся бы отнюдь не иллюстратором, а своего рода соавтором великого поэта всех народов. Ибо, согласитесь, эти слова не предназначены для иллюстрации: «Размышлял о путях моих, и обращал стопы мои к откровениям Твоим».

Эти слова надо прочувствовать, и только тогда родится визуальное созвучие поэтического образа…

Вот это – выразить своё видение, связанное с прочтением Псалмов царя Давида, и было предложено художникам из разных стран мира.

Помнится,  зазвонил телефон.

– Кто на проводе?

– Исраэль Гольдштейн, раввин иерусалимской религиозной школы «Тфуцот».

Раввин рассказал о проекте и о той титанической работе, проделанной искусствоведами, чтобы отобрать из всех – более тысячи – известных им мастеров изобразительного искусства всего сто пятьдесят. Им и предстояло нарисовать картины к ста пятидесяти псалмам царя Давида. По лотерейному розыгрышу среди претендентов ему, Дани Ору, выпало дать свои «визуальные ассоциации» к тому псалму, который, как оказалось, подарил Наталье Горбаневской название для книги. В нем, этом псалме, что ни строчка – бездна размышлений. Что ни строчка – прорыв в непознанные высоты. Но если  вчитаться... Если ухватиться… И прочувствовать… Тогда из глубин текста всплывает, заслоняя всё, нечто невероятное: «Избавь меня от угнетения человеческого, и буду хранить повеления Твои». 

Этот стих и стал ориентиром для художника при вхождении в лабиринт мыслей и чувств человека, жившего за тысячелетия до него, являющегося, как намекал дед, прямым предком по мужской линии и, следовательно, передавшим ему Право Выбора. То Право, что и отличает человека от любого другого живого существа на земле. То Право, которым он воспользовался в Израиле, отказавшись от карьерных соображений ради полной творческой свободы. И это сейчас, перелистывая страницы книги в далёком Питере, вглядываясь в картину, должна понять Любаша, понять по-настоящему, намного лучше, чем прежде, когда оставила его наедине с самим собой.

 

 

 

 

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера