АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Елена Лейбзон

Неоплаченный долг

 

Неоплаченный долг остался у меня России. Неоплаченный долг полувековой давности. Тогда, в минуты потрясения от полученного известия, я дала клятву отомстить им, повинным в трагической смерти моего брата. Не знала я в те годы, какое моральное обязательство накладываю на себя, не знала, какое огромное значение придается клятвам и обетам в еврейской религии. Не случайно именно в Йом Кипур, когда решается наша судьба, стоим мы в белых одеждах, духовно просветленные, отбросив мирские помыслы, и в молитве «Кол Нидрей» – «Все Обеты» – просим Всевышнего не засчитывать нам в вину обеты и зароки, которые мы не выполнили по той или иной причине. Я тоже из года в год прошу Бога снять с меня клятву, которую уже не суждено исполнить. Величие и трагизм этой, одной из самых мистических молитв, написанной евреями Испании, крещеными, но под страхом смерти исполняющими еврейские традиции, в том, что она не раз возвращала их к отверженной ими вере отцов. А меня она возвращала в прошлое, к годам моей юности, в город Таллин, к моей семье, к событиям, изменившим жизнь каждого из нас.

Таллин, каким запомнился он мне, – уютный зеленый город, на берегу Балтийского моря, в те послевоенные годы сохранял следы немецкой культуры и европейской цивилизации, которую он стал быстро терять с присоединением Эстонии к Советскому Союзу. Эти «незваные гости», как говорили ненавидящие их местные жители за наглухо закрытыми ставнями, вошли без единого выстрела, предупредив уже по праву хозяев: «Ша!» – и оккупировали город. Теперь они наводнили тихие извилистые улочки, многочисленные ратуши, ухоженные скверы. Неотъемлемой частью города стали офицерские погоны, морские бушлаты, развевающиеся ленточки бескозырок. Везде слышалась русская речь. «Новые хозяева» наводили новый порядок. И наш компактный четырехэтажный домик на улице Граниди был, словно в миниатюре, отражением этих веяний. Утопающий в зелени, с дорожками, посыпанными тонким прибалтийским песком, аккуратно подстриженными газонами, он будто сошел в реальность из сказок Андерсена. Во всем чувствовалась хозяйская рука. Это и понятно: ведь бывшие владельцы дома – Эсти и Линда, мать и дочь, –  несмотря на унижение, а они ютились на последнем этаже в квартире для прислуги, оставались верны немецкому порядку.

Но внешняя пасторальная картина диссонировала с тем, что творилось внутри дома. Когда-то барские хоромы, с высочайшими потолками, кафельными белыми каминами и паркетом, были поделены на коммунальные квартиры, периодически сотрясаемые склоками и скандалами. Офицерские жены, с ярко выраженным деревенским прошлым на лице и в повадках, гордо щеголяли по улице в ночных рубашках и пеньюарах – трофеях мужей из Германии, явно не зная их истинного назначения. Они – основные жители дома – и вносили во все, что их окружало, атмосферу грубости и простоты.

Наша же, единственная еврейская семья, попала в этот дом случайно. Отца, как военного корреспондента, постоянно перебрасывали из одного города в другой. Наконец, после долгих мытарств, семья осела в уютном городке Ейске на Азовском море. Отец был назначен главным редактором газеты «Летчик-сталинец». Семья, чудом уцелевшая в годы войны, начинала постепенно «оттаивать». И тут, перекраивая нашу жизнь, прибыло новое назначение, выглядевшее как приговор, как ссылка: Дальний Восток, Советская Гавань на Сахалине. Вещи были отправлены по назначению. Но мама не собиралась сдаваться. Живой и острый ум, столь характерный для еврейских женщин, отточенный за многовековую историю гонений и страданий, был отличительной чертой и нашей мамы. Так же, как и наши прабабушки и бабушки, умевшие спасать свои семьи и своих богобоязненных мужей, мама умела находить выход в тяжелых жизненных ситуациях.

Еще на заре нашей истории Всевышний, обращаясь к Аврааму и подчеркивая роль женщины, говорит: «Во всём, что говорит тебе Сара, слушайся её голоса». А позднее мудрый царь Шломо воспел гимн еврейской женщине – жене, матери, мудрой хранительнице очага, гимн, которым мы освящаем субботу.

Моя бабушка со стороны мамы, коммерсантка, владелица нескольких домов, сдержанная в своей мудрости, смело двинулась одна в столицу, добилась аудиенции у генерала и, полная величия, в дорогой меховой ротонде пересекла залу и положила под подушку внушительный конверт, откупив моего бородатого дедушку от службы в царской армии.

Моя мама не имела денег, но она была красива, умна, остра на язык, с железной логикой, против которой трудно было устоять. Прибыв в Москву, на приеме у генерала в то короткое время, что было отведено ей, сумела убедить его в нелепости этого назначения. Как рассказывает семейное предание, она сказала: «Товарищ генерал, четыре года мой муж был военным корреспондентом на фронте. Он защищал родину. Я не роптала и тогда, когда, лишенные пособий, положенных нам как семье военнослужащего, мы голодали. В конце войны я дошла до последней стадии истощения и едва не погибла. Шла война, но сейчас, товарищ генерал, какой смысл разбивать семью, лишать меня мужа, а детей отца: ведь я с тремя малолетними детьми туда не поеду…»

Генерал долгим взглядом посмотрел на маму, по-видимому, оценил силу её характера, вызвал адъютанта и сказал всего несколько слов: «Предоставить гражданке Дубновой три города на выбор». Среди них был город Таллин. Его мама и выбрала, не ведая тогда, что именно здесь поджидает ее самая большая трагедия в жизни.

В Таллине нам были выделены две комнаты в коммунальной квартире, которую мы вынуждены были делить с парой хулиганов из Украины по фамилии Василенко. Их облик навсегда врезался в мою память. Как сейчас вижу – он худой, черный, будто просмоленный, с жестким украинским чубом и такими же жесткими вислыми усами. Работая по ночам, возвращался под утро злой и пьяный, и избив для своего успокоения жену, ложился спать. И так – изо дня в день. Она – низкорослая костистая баба, вечно нагруженная сумками с ворованными продуктами из общепита, где работала посудомойкой. Ее разные глаза – один серый, другой коричневый – по привычке воровато посматривали по сторонам. Так что маме приходилось стоять около единственной керосинки и следить, что бы та не выкрала с таким трудом приобретенную кошерную курицу или не плюнула в кастрюлю, с чем неоднократно бывала поймана. Из всей семьи эта пара хулиганов боялась и ненавидела именно маму. Чувствуя ее превосходство во всем, они давно замышляли «посчитаться» с ней, но действовать в «открытую» не решались. Они выжидали. И удобный случай представился.

В то лето мама срочно вылетела в Ташкент к смертельно больной бабушке. Мы остались с отцом. Как начался тот роковой скандал, я уже не помню. Помню только, что мы с братом, как всегда, стояли на «страже» около керосинки. По заранее разработанному плану сосед, с побагровевшим от пьянки лицом, ударил по кухонному стеклу и разбил его на мелкие куски. В этот же момент, как по команде, выскочила его жена с диким воплем: «Убивают!». Отец, услышав истерические крики, бросился нам на помощь. На его попытки кончить скандал мирным путем соседи отреагировали нецензурной бранью. «А ты, ты-то что вмешиваешься?» – кричала она и, задрав юбку, обнажила голубые фланелевые «панталоны» до колен. (Те самые, которые французский актер Жерар Филип выставлял в Париже как символ «женственности и красоты» советской женщины.) И выкрикнула: «На, поцелуй меня сюда».

Из чувства деликатности мне приходится смягчить ее выражение.

«Иди откуда пришел, – потрясая окровавленной рукой, зашипел сосед. – Мало вас Гитлер жег».

Отец, втянув голову в плечи, трусцой бросился назад. Нет, он не был трусом, мой отец. Я знала, что, будучи военным корреспондентом, он всегда рвался на передовую. Сохранился в памяти семьи рассказ о том, как однажды, накануне серьёзных боёв, не помню уже в каком направлении, он умолял генерала Наумова дать ему разрешение на вылет с первым боевым самолетом. «Нет, – отрезал генерал – ты, Дубнов, не полетишь». Отец просил, но генерал был непреклонен. На глазах отца самолет, едва поднявшись в воздух, взорвался.

Но сейчас, на общей с хулиганами кухне, мне, свидетелю этой сцены, было больно и стыдно за отца: за его бессилие, бегство, унижение, которому он подверг себя и нас. Думаю, на войне ему было легче: там он точно знал, кто враг, знал, что обязан его уничтожить, а тут, на кухне, был тот же враг, целью которого было затравить семью. Позднее открылось мне, что соседи знали, что мой младший брат прошёл обрезание. Однажды группа женщин из нашего дома, как бы невзначай, попросила моего маленького брата снять штанишки, и увидев «знак» вечного союза еврея со Всевышним, тут же донесла в соответствующие партийные органы. Отца строго осудили за исполнение отживших традиций, вынесли выговор по партийной линии, и только принятие мамой всей вины на себя спасло его от более сурового наказания.

Единственный кормилец большой семьи, он, продолжая оставаться в армии, избегал трений и конфликтов с соседями. А они, оценив ситуацию – нашу с братом беззащитность и свою безнаказанность, бросились в ближайший милицейский участок. Мы – за ними, но они нас «обскакали», и первыми давали показания в своей антисемитской интерпретации. «Смотрите, что он сделал с моей женой», – кричал сосед, а она, выдавливая слезы, фальшиво рыдала. Ситуация складывалась явно не в нашу пользу. Его окровавленная от разбитого стекла рука, и ее, подбитый мужем, с багровыми подтеками глаз, были внесены в протокол как вещественные улики против брата.

Дежуривший милиционер – эстонец, люто ненавидящий русских, – невзирая на крики и угрозы соседей, отпустил в тот вечер брата домой. Однако, следуя букве закона, обязывающей его дать ход жалобе, предложил к составленному протоколу приложить подписи всех соседей дома. Что незамедлительно и было сделано. Потрясло меня тогда, какое единодушие, какое всеобщее «братство» проявили они в своём желании «утопить» еще одну еврейскую душу. Причем каждый из них не раз чувствовал на себе необычайную воспитанность, деликатность и интеллигентность брата. Знали они, что не единожды вытаскивал он из петли нашего вдребезги пьяного соседа, вел с ним задушевные беседы, возвращал к жизни. Это чувство общей неприязни и ненависти к нам, евреям, осталось в моей душе незаживающей раной, заставило задуматься над тем, кто меня окружает и есть ли у меня вообще будущее здесь. С этого момента у меня родилось желание бежать из этой страны и больше никогда сюда не возвращаться. И вот уже более тридцати лет пребывания в Израиле, я даже в мыслях не могу представить, что когда-нибудь смогу пересечь ее границы.

Суд над братом был скорый и «справедливый» – торопились закончить до возвращения мамы. Брата, студента второго курса Таллинского политехнического института, исключали по жалобе соседей как «хулигана, дебошира, сквернослова, вызывающе высокомерного с соседями». Припомнили ему все – и его антисоветские эпиграммки на уборке овощей в Киргизии, куда загнали студентов на несколько дождливых и холодных месяцев, его неординарность, стремление жить по совести.

Брат был талантлив, еще со школьной скамьи писал стихи, которые печатали в местных газетах, его стихи читала старшая сестра на всех школьных вечерах – это была красивая еврейская пара, брат и сестра, гордость школы, гордость родителей. На собрании, когда решалась его судьба, он сидел один. Один – против своры хулиганов, предчувствующих свою победу.

Он не просил снисхождения, не каялся, не унижался – возможно, именно этого они и ждали. Он сидел один, его бледное аристократическое лицо, с ушедшими в себя и несущими вековую еврейскую боль глазами, говорило о неимоверных душевных страданиях. Спустя годы, уже в Израиле, увидев портрет шведского дипломата Рауля Валленберга, спасшего ценой своей жизни сотни евреев, я отметила необычайное внешнее сходство, свидетельство благородства души.

С тех пор я начала собирать любую информацию, любое сообщение об этом человеке, Праведнике мира. Вот уже более тридцати лет я храню пожелтевший листок со стихотворением брата «Школьный звонок», написанным большими аккуратными буквами, – то немногое, что осталось от него.

 

Он был приучен к расписанью

И приучить стремился нас.

Он весь урок хранил молчанье,

Потом звенел, врываясь в класс.

……………………………………

С тех пор судьбою беспокойной,

В какой не занесён я край,

Звенит, звенит мне голос школьный:

«Ты в жизни, друг, не опоздай».

 

Но звонок, оборвавший его собственную жизнь, прозвучал для него слишком рано – в неполные двадцать три года. Изгнанный из института, лишенный права поступать в какой либо ВУЗ в родном городе, по сути, гонимый, он вынужден был искать приют у родственников в далеком Ташкенте, где спустя короткое время трагически оборвался его жизненный путь. И стоит на ташкентском кладбище выделяющаяся среди белых надгробий одинокая стела из черного мрамора, и на ней высечено его истинное еврейское имя: Бинёмин Дубнов.

Мы все давно в Израиле. Мама и папа в своем вечном покое взирают на Иерусалим с высоты Масличной горы. И только он, мой брат, один, как и прежде, стоит у дороги – и ждет.

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера