АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Ефим Гаммер

Когда я был моложе собственных детей. Рассказы

 

 

ГЛАЗАМИ ПАМЯТИ

 

1

Бабушка Сойба, мама моего папы Арона, родилась в один год с Лениным. В 1870-м. Но пережила даже Сталина. А когда Хрущев сказал в 1960-м, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме, поняла: этого она не переживет. И умерла.

 

2

Дедушка Фройка тоже родился в один год с Лениным. В 1870-м. И тоже пережил даже Сталина. Он ушел в лучший из миров, когда во дворе, под окнами его квартиры, активисты из домоуправления готовились к политинформации о культе личности и разучивали снова вошедшую в моду после двадцатого съезда песню старых большевиков, склонных к суициду:

                                       Смело мы в бой пойдем

                                       За власть Советов

                                       И как один умрем

                                       В борьбе за это. 

«Опять борьба. Опять за это. А за что? Чем такая жизнь, лучше...»

И сделал как лучше. Умер.

Произошло это в августе 1957 года.

«Чем больше мудрости, тем видишь дальше, – говорил дедушка Фройка. – Чем дальше видишь, тем ближе видишь смерть. А верь или не верь в Бога, все равно отдашь ему душу».                                                                     

 

3

У дедушки Фройки и бабушки Сойбы было тринадцать детей. Все они родились до революции. После революции дети у них не рождались. После революции дети у них умирали. Пережили революцию, Гражданскую войну, «чистки» и паспортизацию только Маня, Клара, Бетя, Фаня и мой папа Арон. От остальных остались лишь имена в родительской памяти. Да рекомендации поэта Николая Тихонова на их счет: «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей».

 

 4 

– Имя? Отчество? Национальность? – спрашивала в сентябре 1952 года Евдокия Евгеньевна, классный руководитель первого «а» класса 67-й семилетней школы города Риги у застывших в напряжении за партами ребятишек с маленькой челочкой, на два пальца ширины, или стриженых наголо, как в тюрьме.

– Иван Иванович! Русский!

– Валерий Сергеевич! Украинец!

Я был пятым по списку.

– Ефим... Аронович... Еврей...

Мне было почему-то неловко от полувопросительно повернутых ко мне голов.

«Гвозди бы делать из этих людей».

А из меня? Что? Заклепки?

Стояла осень 1952 года. Евреев в газетах называли «безродными космополитами», «наймитами Джойнта». И с намеком на пристрастие к некошерной пище слагали о них басни: «А сало русское едят».

 

5

Я был командиром отряда.

Мой отряд состоял из...

Меня, разумеется. А кто я? Я еврей.

Лени Гросмана, разумеется. А Леня кто? Леня тоже еврей. Но по должностному расписанию – заместитель командира отряда. Мой заместитель.

Дальше?

Дальше по списку.

Мой начальник штаба – Вова Бокалинский, украинец...

Мой начальник разведки – Жора Потапов, русский...

Мой начальник тыла – Толик Шимкайтис, литовец...

Мой личный адъютант и бомбардир – Эдик Сумасшедший, неведомой национальности...

Мой медицинский персонал отрядного госпиталя – Аня Богудлова, еврейка...

И Юля Гальперина, еврейка...

Первый заместитель начальника разведки – Боря Гаммер, младший мой брат, еврей...

Я был капитаном по званию. Ленька – старшим лейтенантом. Все остальные – лейтенантами, с правом получения звания капитана, когда их выберут в командиры.

 

6                                                                   

Мы воевали...

С кем?

Фашистов поблизости не было. Мы воевали с «рыжими».

Отряд «рыжих» жил в соседнем доме, за каменным забором, на улице Яню. Его возглавлял Нёмка, по прозвищу «Рыжий», а по национальности  –  не секрет – тоже еврей...

Когда «рыжие» бросали в нас камни, они зачастую кричали:       

– Бей жидов!

Когда мы бросали камни в них, то кричали:

– Бей «рыжих»!

Мы не разделяли врагов по национальному признаку.                                                                                                                                                     

 

7

Бабушка Сойба говорила:

– Умный человек не роет другому яму. Умный человек копает под себя.

– Почему?

Отвечал дедушка Фройка:

– Чтобы облегчить работу врагу. Когда ты копаешь под себя, ты облегчаешь работу врагу. Ему даже копать под тебя не приходится.

– Не понимаю.

– А чего тут понимать? – вздыхала бабушка Сойба.

И дедушка Фройка пояснял причину ее вздоха:

– И не понимай. А запомни: это правило жизни дает тебе возможность знать своего врага в лицо.

Я кивнул, понимая из сказанного, что на легкую работу быстрее находятся охотники.  

 

8

Я создавал себе врагов самостоятельно, чтобы знать их в лицо.

Этими врагами были «рыжие».

Этими врагами были «чумазые».

И «те, кто в крапинку», тоже были моими врагами.

Все остальные были моими друзьями. Я любил этот мир. И этот мир любил меня.

Наверное, поэтому, из-за такой моей любви, взрослые и придумали лозунг: «Миру – мир».

 

9

Миша Потапов, папа Жорки, моего начальника разведки, был баптист. Он любил всех на свете, людей и животных. И евреев тоже.

За эту любовь его могли расстрелять.

Перед войной он сказал, что вера не позволяет ему взять в руки оружие, и не пошел в армию. Ему дали «белый билет», а к нему кликуху – «невоеннообязанный», и оставили в Оренбурге, тогда Чкалове, «колдовать» у  верстака. Он работал слесарем высшего разряда на 245-м авиационном заводе, переименованном в 1945 году, после передислокации в Ригу, в завод №85 ГВФ. Адрес – улица Анри Барбюса, 9.

Когда Миша Потапов вбегал к нам во двор на Аудею, 10, – а это всегда происходило под вечер, при возвращении с работы, – он хватал меня в охапку. И будто бы путая с собственным сыном, радостно повизгивал:

– Жорочка! Жорочка! 

Потом делал вид, что признал во мне меня самого, и говорил:

– Обознался! Прости, Фимочка. Вы так похожи, как близнецы-братья.

И впрямь! Мы были одного роста. Одного года рождения. Из одной родилки. Единственное различие – национальность. Но на лице она никак не отражалась. Оба блондины, оба голубоглазые. Каждый раз Миша Потапов, возвращаясь с работы, путал меня с Жоркой и обнимал на глазах у всего двора, как родного сына.

Я считал, что он делает глупости по близорукости.

Но бабушка Сойба сказала мне:

– Не говори мне про глупости! Такие глупости сейчас, когда папу твоего объявили на заводе «вредителем», а нас всех «безродными космополитами», по близорукости делать не будут.

– Такие глупости по глупости не делают, – согласился с ней дедушка Фройка.

 Он всегда соглашался с бабушкой Сойбой, иначе она посылала его за углем в подвал. А он уже был старенький и не хотел лишний раз туда ходить – ждал, когда я подрасту.

 

10

Зимним утром я поднялся на третий этаж за Вовкой Бокалинским, чтобы вытащить его во двор и поиграть в снежки.

Папа его, электрик с нашего 85-го завода, задержал меня взмахом руки у входа в гостиную, занятую огромной деревянной рамой, где он на пару с женой шил стеганое одеяло.

– Что стоишь в шапке, как еврей? – сердито сказал мне старший Владимир Бокалинский, будто я не постучался в дверь. А я постучался – помню точно.

Переминаюсь с ноги на ногу, робко напоминаю старшему Бокалинскому, папке Вовки, моего начальника штаба:

– Я – еврей.

– Но в гости пришел не к евреям! Сними шапку!

Я не знал, можно ли еврею стоять в шапке перед человеком другой национальности. Бабушки Сойбы не было рядом, чтобы спросить. Дедушки Фройки тоже. А чтобы спросить у себя самого, я был еще слишком маленький.

Я просто повернулся и ушел.

В снежки я играл в тот день с Жоркой. Его папа Миша Потапов никогда не требовал от меня снимать шапку, когда я приходил к ним. А ведь тоже был человеком другой национальности.

 

11

В щербине старого дома, у входа в сквер, я обнаружил снаряд. У себя во дворе мы никогда не видели настоящего взрыва. А как хотелось – ахнуть!

Но снаряд никак не взрывался, как ни лупи им о землю.

Тогда Толик, мой начальник по тылу, открыл рот и сказал:

– Капсюлем надо, а не головкой!

– Ну, так долбани!

Толик размахнулся и – бац! – о кирпич.

По камню попал. Но не капсюлем. Взрыва и не последовало. А последовало нечленораздельное – «а-а-а, с-с-той!». И во двор, заикаясь, выкатился со второго этажа папа Толика. Степан Францевич отобрал у нас снаряд. Выкрутил головку с запальным шнуром, высыпал на землю стручки пороха, толщиной с палец. И нам стало страшно. Каждый подумал о том, что вернулся с того света.

 

12

Мы никого не боялись в Старой Риге.

Мы ходили по Старой Риге, положив руки на плечи друг другу. И распевали: «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой».

А если на нас нападали, сразу в клич:

– Один за всех!

– Все за одного!

Но однажды…

– Ваши врачи… – сказал мне Вовка Бокалинский.

– А почему вы безродные космополиты? – спросил у меня Толик Шимкайтис. – Разве не можете зваться просто людьми, как все?

А потом…

Жорка Потапов сказал мне:

– Слышишь. Говорят, на товарную станцию в Ошкалны пригнали эшелоны для вас. Будут выселять…

– Наших тоже выселяли, 14 июня 1941 года, – сказал Эдик Сумасшедший. Но каких «наших», не уточнил.

14 июня 1941 года, после прихода Красной Армии в Латвию, из Риги выслали в Сибирь состоятельных латышей, евреев и русских – всех, кто мог считаться противниками советской власти.                                                                  

 

13

Мой папа болел. У него было воспаление легких, и он не ходил на работу.  Тогда работа пришла к нему. Ему сказали:

– Арон! Ваши баки текут.

– Меня не было на заводе, я не в  курсе.

– Но баки текут.

– Быть такого не может! – разозлился папа. И вместе с воспалением легких отправился  на завод №85 ГВФ, во второй цех, к своей бригаде жестянщиков, которая и в его отсутствие запаивала баки не хуже, чем обычно. Иначе – просто-напросто – и нельзя было. Иначе – «вредительство» и суд, а затем десять лет тюрьмы без права переписки.

Кто хочет во вредители? Кто хочет под суд? Кто хочет в тюрьму?

Мой папа Арон не хотел. И никто из его бригады тоже.

Папа взял на проверку бак, который, по версии ОТК, был плохо запаян. И окунул его в «проверочную ванну» с водой.

Контрольная комиссия ждала заключения.

– Да, – сказал мой папа, –  этот бак действительно течет. Вы правы.

Все облегченно вздохнули. Теперь они с чистой совестью запишут моего папу Арона во вредители, посадят в тюрьму на десять лет без права переписки и будут всю жизнь рассказывать детям, как разоблачили коварного «космополита-жестянщика», к тому же пособника Джойнта и разных империалистических разведок.

Но одного они не учли, облегченно вздыхая. Не учли, что мой папа Арон родом из Одессы-мамы. И это не раз уже спасало ему жизнь, когда он раскрывал рот и начинал говорить, прибегая к неистощимым словесным запасам, почерпнутым у самого синего моря.

Мой папа Арон заморочил голову всей контрольной комиссии. Он наслаивал одну историю, о Соньке Золотой Ручке, на другую, об Утесове, а ту на третью – из жизни Мишки Япончика и прочих урок и налетчиков. Когда же контрольная комиссия потеряла от утробного хохота достойное человеческое лицо заодно с бдительностью, сказал, погружая второй бак в «проверочную ванну»:

– А этот, вот поглядите, не течёт.

– Не течет, – согласились спецы из контрольной комиссии. Им хватало и единственного бака, признанного не качественным, чтобы записать папу во вредители и посадить  на десять лет без права переписки.

Но не тут-то было! Промахнулись, не на того напали, простофили! Не заметили, как за общим разговором, за юморными прибаутками папа опустил в ванну тот самый первый бак, который перед тем забраковал.

– Не течёт? – вновь спросил он, собирая всю внутреннюю силу в кулак.

– Нет, с этим баком все в порядке! – заверили его снова.

И тогда он бабахнул кулаком. И объяснил контрольной комиссии, чего стоит ее  совесть. И подал заявление на увольнение с завода «по собственному желанию».

Однако в те времена «собственное желание» мало что значило. И начальник отдела кадров не подписывал папино заявление до 5 марта 1953 года, до дня смерти Сталина.

Пока Сталин не умер, папа все еще оставался на подозрении.

 

14

Мы сидели на чемоданах. И ждали выселения.

Нам не было куда деваться – разве что на тот свет.

Бабушка Сойба спрашивала:

–  Есть что-то новое насчет погромов?

Дедушка Фройка отвечал:

– Насчет погромов нет ничего нового. Сталин уже умер. А без него никто ничего не может знать.

Бабушка Ида, вторая моя бабушка, пришедшая к нам на Аудею, 10 вместе с дедушкой Аврумом, чтобы за компанию посидеть на чемоданах, говорила:

– Когда мы в Одессе ничего не знали о погромах, они все равно сваливались нам  на  голову.

– Ша, евреи! – ворчал дедушка Аврум. – Гинук! Тише! Не говорите так громко за погромы. Иначе услышат посторонние люди и заинтересуются. А у меня интерес видеть вас до глубокой старости без происшествий.

По малолетству я не способен был проникнуться их переживаниями.

Я смотрел на них и тихо радовался.

Чему?

Радовался тому, что они живы и здоровы, а я – самый счастливый еврейский ребенок в Риге.

У меня были две бабушки и два дедушки.

Ни у какого другого еврейского ребенка в послевоенной Риге такого богатства не было.  

 

БЕЗ ПРАВА НА ПОРАЖЕНИЕ

 

Иерусалим будто сходил с ума. Впервые за три тысячи лет своего непростого существования он подвергался не осаде, не разграблению, а выходил на кулачный бой, причем по всем гуманным правилам боксерского искусства, в кожаных десятиунцовых перчатках. И не против палестинцев, сирийцев или прочих ливанцев, а против немцев. Да-да, немцев из Западной Германии, детей и внуков солдат Вермахта, от чьих рук у многих нынешних израильтян погибли родные и близкие из старших поколений.

Когда-то я писал, что был самым счастливым еврейским мальчиком в Риге. У меня, рожденного в апреле 1945 года, остались после войны в живых и родители, и оба дедушки, обе бабушки.

Такого везения евреи моего поколения не ведали не только в Риге, но повсеместно – в Польше, Чехословакии, Украине, России, Белоруссии, во всех тех местах, где  осуществлялось «окончательное решение еврейского вопроса». Разумеется, и в Израиле, куда негласно, а потом законным путем прибывали мои соплеменники.

И вот сейчас, когда по всему городу расклеены плакаты о предолимпийском матче по боксу между сборными Иерусалима и Западного Берлина, они уже заранее обсуждали ход поединков и строили прогнозы на московскую Олимпиаду-1980.

– Как ты считаешь, – спрашивал у меня Марк Зайчик, спортивный комментатор радио «Голос Израиля», с кем я изредка, хотя он и «тяж», боксировал в спарринге «на технику». – У нас  есть шансы побить немцев?

– Ринг покажет,  –  уклончиво отвечал я.

– Но все же… Кто у нас есть в Иерусалиме сейчас? Ты… И?

– Я и открываю турнир. Работаю в первой паре.

– А остальные?

– Остальные из Тель-Авива.

– Немцы знают об этой хитрости?

– У них тоже в принципе сборная Западной Германии. Это для видимости говорится «Иерусалим – Берлин», чтобы сгладить национальный момент. На самом деле, расклад такой: евреи против немцев. Причем, в руках одинаковое оружие. Перчатки! И тут мы еще посмотрим, кто кому вмажет, когда они не с автоматами на нас, безоружных…

– В прежние времена весь клан братьев Люксембург составил бы вам компанию, но все трое уже по возрасту не подходят, ушли в тренеры.

– Я тоже не мальчик. Мне хорошо за тридцать.

– Ты в форме…

– Ясное дело, для меня это последний шанс.

– 34 года – предельный возраст для любителей, – напомнил спортивный комментатор.

– Но не для профессионалов! Прорвусь на Олимпиаду, а там посмотрим.

– Смотри сейчас...

Намек Марка я понял с полуоборота. Все бои с местными боксерами и приехавшими из-за границы за путевкой на Олимпиаду я заканчивал с «явным преимуществом» уже в первом раунде, за минуту-полторы. Тренеров занимало: как я буду выглядеть на международном ринге, когда придется выкладываться все три раунда. Хватит ли дыхалки и выносливости? Не потеряют ли убойной силы и резкости мои кулаки? Все же по их версии я  –  «старик».

В отличие от них, «стариком» себя я на ринге не чувствовал. Во мне еще копилось с десяток неистраченных боксерских лет. Глядишь, при благоприятном раскладе на московской Олимпиаде, еще и в профессионалы вырвусь. Появятся хоть какие призовые деньги. А то ведь не на что жить. Стипендия на курсах иврита  – не зарплата. К тому же, впереди прибавление семейства, и хоть устраивайся на завод слесарем – по прежней специальности. Правда, и слесарем меня пока что никуда не брали.

– Оформим вас слесарем, – разъясняли мне в отделе кадров завода «Тельрад» на полузабытом русском, – а материально вознаграждать надо, как инженера со стажем. В два раза больше придется платить, чем обычному слесарю. И ради чего? За ту же самую работу.

– Почему? – недоумевал я. – Слесарь и слесарь.

– А университетское образование?

– Вы его не учитывайте.

– Так нельзя. Бухгалтерия не пропустит.

Вот я и оставался, как перекати поле: на производство рядовым рабочим не брали, в спортивный институт Вингейта на курсы учителей физкультуры не принимали.

Катись туда, катись сюда.

Рассчитывай только на бокс и выбивай победу за победой в своем «пенсионном» для спорта возрасте. 

Авось, оскал саблезубого тигра обернется улыбкой удачи.

Эта удача, держащая в боксерской перчатке призовой билет на Олимпиаду, смотрела на меня из синего угла ринга.

Крепыш-немец переминался с ноги на ногу, поглядывал на меня. Не знаю, что ему говорили о сопернике-переростке. Но представить несложно. Установка секунданта перед боем звучала приблизительно так: «Он – старик! “Сдохнет” уже во втором раунде. Потаскай его по рингу, и добивай! Левой – правой, еще раз правой, как ты умеешь, и он – твой».

Мне секундант ничего не говорил. Возрастная разница между мной и немцем – тринадцать лет. Он чемпион Западной Германии, победитель отборочного турнира в Гамбурге.

Молодость – за него.

Что за мной? Опыт? Нет, опыт при такой возрастной разнице не в счёт.  А что в счёт?

То, что я еврей, стою на земле Израиля, и в моих руках такое же оружие, как у противника. Вот что!

– Боксеры на  центр ринга!

Рефери вызывает нас, и весь зал иерусалимского «Дома молодежи» замирает в ожидании. Мы пожимаем друг другу руки. Я, как и положено, рта не раскрываю. А немец – распогодился, что ли от нашего гостеприимства? – выбрасывает какую-то фразу. С угадываемыми сквозь «шпреханье» словами «Иерусалим», «Израиль», «юден» – «евреи».

«Юден!»

Это был тот удар, который нанес немец сам себе, в поддыхало, не иначе. Если раньше против него был направлен разве что мой многолетний навык турнирного бойца, то сейчас всем своим существом я рвался показать ему, во что превратили бы во время войны его предков мои предки, будь у них под рукой равноценное оружие.

Мне трудно объяснить, что произошло со мной. Но эта гортанная речь, пусть и приветственная по своему существу, внезапно включила во мне какую-то подспудную энергию наших двужильных праотцев Маккавеев, разгромивших самую мощную армию древнего мира – греческую.

Без всяких подсказок секунданта я уже изначально предвидел, что будет происходить на сером квадрате ринга все три раунда подряд.

Гонг!

Мы сближаемся. По диагонали. Ему четыре шага до центра. Мне четыре шага. Но на четвертом шаге правую ногу я резко ставлю в сторону и, меняя стойку, наношу немцу первый, он и разящий наповал, удар.

Нокдаун?

Нокдаун!

Но судья не ведет отсчет секунд, бой не останавливает. И я нанизываю атаку на атаку, тесню противника в его синий угол.

Удар за ударом. Джеб, кросс.

Удар за ударом. Апперкот, хук.

Как я работал? Описывать подробно не буду: В обычной своей манере, на обходе и упреждении. Визуальная картинка, пусть и не этого поединка, дана Марком Зайчиком в его рассказе «Столичная жизнь», опубликованном в журнале «Студия» №10 в 2006 году. Вот как он описал в рассказе  мою манеру боя, взяв за основу спарринг, который я проводил в Тель-Авиве с лучшим боксером Израиля 1979 года Шломо Ниязовым.

«Он стоял в спарринге с молодым парнем призывного возраста, остриженным наголо. Он был очень пластичен, худые, узловатые руки его летали дугами, сам он порхал кругами. Они оба не слишком весомо попадали друг по другу, но выглядели убедительно – упрямые, настойчивые бойцы».

Берлинец тоже выглядел упрямым и настойчивым. Но этого мало. В скорости он уступал, да и в арсенале технических приемов я  превосходил его.

Удар за ударом. Джеб, кросс.

Удар за ударом. Апперкот, хук.

У немца пошла кровь из носа. Зеркала души принимают дымчатый отлив. Я «плаваю» в его зрачках. Несомненно, парень в гроги. Но стоит на ногах, держится. И рефери не спешит объявить нокдаун. Он – наш, израильский рефери. Видать по всему, в нем тоже колобродит не дающая мне покоя фраза: «Мы еще посмотрим кто кого, когда у нас в руках одинаковое оружие».

Гонг!

Минута отдыха. И опять секундант обходится без наставлений и советов. Обмахивает полотенцем и приговаривает:

– Хорошо! Хорошо! Бей! Ты – первый. За тобой вся команда.

Я смотрю на него. И мне вспоминается, как в Риге, когда снимали фильм о Штирлице «Семнадцать мгновений весны», поддатые латыши-статисты, облаченные в эсэсовскую форму, «пугнули» в Верманском парке двух сидящих на скамеечке старушек-евреек.

– Юден! –  сказал тот, кто повыше.

– Пиф-паф! Шиссен! – нацелил палец тот, кто ниже ростом, с усиками квадратиком, явно под Гитлера.

Одна старушка чуть не умерла, увидев перед собой ожившего злодея из  времен ее покалеченной юности, вторая набросилась на хулигана, расцарапала зонтиком щеку, сорвала наклеенные усы. То-то было смеха среди праздношатающейся публики. Мне тогда было не до смеха. И «эсэсовец» с расцарапанной физией сполз на цветочную клумбу, держа в зубах «гонорар» за участие в массовке.

Сегодня без массовки и без отрепетированных заранее сцен.

Бокс, как жизнь, не знает репетиций.

Гонг!

Второй раунд!

И второй раунд, и третий я гонял немца по рингу, вынимая из него душу.

Удар за ударом. Джеб, кросс.

Удар за ударом. Апперкот, хук.

И с каждой минутой все отчетливее сознавал: нельзя заканчивать бой до срока. Тренеры сборной должны видеть, что я столь же вольно чувствую себя в третьем раунде, как и в первом.

Дыхалка у меня была и впрямь отменная. А уж о волевом импульсе и говорить нечего…

Финальный гул гонга.

Все! Кончено! Теперь от меня ничего не зависит!

Судья-информатор:

– Победа по очкам присуждается Ефиму Гаммеру. Счет один – ноль в пользу Израиля.

Рефери поднял мою руку в черной  перчатке, я по традиции кинул голову на грудь и впервые увидел свою бойцовскую майку. Из крахмально белой она превратилась в ярко красную. От крови. Не моей – немецкой.

«Мы еще посмотрим – кто кого, когда у нас в руках одинаковое оружие!» – звучало в уме, и я будто бы ощущал, что притихший от волнения зал вторит моим словам: мы еще посмотрим кто кого.

 

ПОСЛЕДНИЙ В ЖИЗНИ ВЫСТРЕЛ

 

1

Штабная  комната с несгораемым ящиком приветила меня шутливым замечанием лейтенанта Ури:

– Свинчатка в кулаке?

– Что-то случилось?

– Случится! – пояснил Ури.

В дверь постучали.

– Входите!

Вошел Габи Милкинг.

– Язык? – Ури задал ему дурацкий, на мой взгляд, вопрос.

– Арабский.

– Садись.

Вошла Лиора.

– Язык? – Ури пошел по второму кругу.

– Немецкий.

– Где изучала?

– Знаю с детства. Бабушка моя из Прибалтики, для нее немецкий – что идиш, почти родной.

– Понятно. Садись.

Вошел аргентинец Пабло.

– Язык? Впрочем, садись и так. С тобой все ясно.

Пабло устроился на табуретке возле меня.

– Что за тревога?

Я пожал плечами и  пристроил  свой автомат стоймя у стола, чтобы не мешал.

– Кого ждем? – спросил Габи.

– Начальника операции, – пояснил Ури.

– О, у нас появились начальники!

– А вот и он! – засмеялась Лиора, располагающая, по всей видимости, более точными сведениями о предстоящем задании.

Мы признали в начальнике Толика Кравцова, прибывшего вчера на базу.

Ночью – на прохладе – он был в «дубоне», а сейчас – в форме израильского солдата без знаков различия.

– Представляться по всей форме не буду, – начал он как-то таинственно. – Зовите меня по-прежнему Толик или, если привычнее, Натан. Мое звание – это не важно. Важно другое: то, что я вам сейчас расскажу, остается лет на двадцать в недрах этой комнаты и ваших мозгов. Как у нас принято говорить, – он выразительно посмотрел на меня, служившего с его старшим братом в калининградской  спортроте, – из части не выносить. Дошло?

Мы все поняли.

– Если дошло, то приступим…

Рассказ его сводился к тому, что всемирным центром Симона Визенталя – охотника за нацистами – собраны документы о гитлеровцах, проживающих в Аргентине. В большинстве своем они угнездились в городе Барилоче, южно-американской Швейцарии.

Среди тех, кто спасся от суда и смертного приговора, немало кровавых убийц, по которым плачет веревка в Нюрнберге, почитай, с 16 октября 1946 года. Это Эрих Прибке, второй по старшинству офицер гестапо в Риме, и гауптштурмфюрер Эрнст Фогельзанг. В 1944 году, 24 марта, в Италии, в отместку за нападение на немецких солдат, было схвачено и убито в Адреатинских пещерах 335 человек.

Руководил акцией Эрих Прибке. По поступившим к охотникам за нацистами сведениям, активную помощь в этой карательной операции оказывал ему гауптштурмфюрер Эрнст Фогельзанг. В ходе расстрелов он применял приобретенный в Советском Союзе опыт умерщвления людей: одним выстрелом в голову убивал в строю сразу по пять человек, смотрящих в затылок друг другу. Италия требует выдачи этих преступников. Но…

– Я не представляю Италию, – сказал Толик. – Я представляю… Ту географическую точку на карте Советского Союза, ту деревушку, где гауптштурмфюрер Эрнст Фогельзанг впервые приобретал  опыт убийства ни в чем неповинных людей, когда обучался этому зверскому искусству – одним выстрелом в затылок укладывать на землю сразу несколько человек. Моих родственников, к слову сказать, и не только моих.

Он как-то странно посмотрел на меня. И я почувствовал острую боль в сердце, похожую на давнюю, поражающую в детстве, когда  представлялось, что меня сначала расстреляли в украинском местечке Ялтушкино, откуда родом моя бабушка Сойба, а потом родили на белый свет снова, уже на родине «капитанской дочки» Пушкина  –  в Оренбурге, тогда Чкалове. Толик вынул из сейфа книгу Ильи Григорьевича Эренбурга «Люди, годы, жизнь» с красной закладкой на определенной странице.

– Прочитаем?

И прочел то, что некогда, при первой публикации этих мемуаров в 1961 году, врезалось мне – шестнадцатилетнему школьнику – в память, казалось бы, навсегда.

«Герой Советского Союза младший лейтенант Кравцов писал тестю о судьбе своей семьи, оставшейся в местечке Ялтушкино (Винницкая область): «20 августа 1942 года немцы вместе с другими забрали наших стариков и моих малых детей и всех убили. Они экономили пули, клали людей в четыре ряда, а потом стреляли, засыпали землей много живых. А маленьких детей, перед тем как их бросить в яму, разрывали на куски, так они убили и мою крохотную Нюсеньку. А других детей, и среди них мою Адусю, столкнули в яму и закидали землей. Две могилы, в них полторы тысячи убитых. Нет больше у меня никого».

Пабло, сбоку от меня, нервно выбивал пальцами дробь по прикладу.

– Младший лейтенант Кравцов – это? – я поднял глаза на Толика.

– Мой родич.

– А тесть, кому он писал?

– Ваш, ребята. Вы ведь оба из фамилии Розенфельд?

– Моя мама Клара, – сказал Пабло.

– Моя бабушка Сойба, – сказал я.

– Вот видите, вы живы. И он жив, гауптштурмфюрер Эрнст Фогельзанг. А чья жизнь дороже? Его или наших родичей? Полторы тысячи… Взгляните, – и протянул нам через стол фотографии. Мне черно-белую, сороковых годов, моему другу – цветную, из нынешнего времени.

 – Эрнст Фогельзанг, – прошептал я, – вот и встретились.

– Это наш аргентинский Эрнесто Фог! – вскричал Пабло и вскочил с табуретки. – Это он! Да-да, именно он допрашивал меня в камере смертников. Во время переворота. И резал тело мое ножом. Сувенирный ремешок ему, видите ли, понадобился для часов. С татуировкой в виде подписи самого Колумба.

Он задрал над поясным ремнем гимнастерку, показывая глянцевую полоску кожи на животе.

 

2

Джип – это еще тот вездеход! Открытый верх, впереди, у баранки,  два места – для водителя и командира разъездного патруля, который, как и мы все, кроме шофера, в куфие, и одет в арабский длиннополый  балахон. 

За кабиной, вдоль борта, откидные скамейки с кожаным покрытием. По ровной дороге катиться – занятие сносное, вполне комфортабельное, а по своенравной, ухабистой – не очень.

Но что поделать? Не к теще на блины едем.

А куда? Разъяснять я не буду.

Почему? Да потому, что, как это ни покажется смешным, адрес конечной доставки наших тел мне неведом.

Кому он ведом, так это Толику Кравцову и лейтенанту Ури.

А я? Что я?

Знаю, поехали к бедуинам, чувствуя себя солдатами Израиля.

Знаю, приехали уже под макияжем «наших двоюродных братьев», рабочих-строителей, подрядившихся строить птичник в ближайшем  еврейском поселении.

Еще знаю, сошли на землю.

Трое – Ури, Лиора, Пабло – остались у машины.

Трое – Толик, Габи и я  – направились в раскидистый шатер. Причем Габи нес сверток – парчовый мешок с упрятанной в его недрах музейной саблей.

На эту саблю, признаю, как свидетель, стоило посмотреть. С такой роскошью второй раз не придется столкнуться. Рукоятка в самоцветах. Ножны прошиты золотой нитью. На клинке витиеватая арабская надпись, нечто о прежнем ее мифическом владельце, почитаемом царе Шахриаре, вдохновителе и первом слушателе сексуально-героического эпоса «Тысяча и одна ночь», сочиненного мужественной и находчивой Шахразадой. 

В шатре нас приветствовал величественный по богатым одеяниям и внешним приметам шейх.

Имя? Опять-таки в секрете. Положим, назову его наобум – Али Ахбар – и что изменится? Ровным счетом ничего! Но уверенность в том, что он и после разглашения этого имени-псевдонима будет жить и здравствовать, возрастает неодолимо, на все сто процентов.

Итак… В шатре нас приветствовал шейх Али Ахбар. По-восточному медоточиво, скрестив на коврике ноги, он произнес:

– Благое пристанище уготовано тем, которые питают страх Божий.

– Мы питаем, – ответил ему в тон Габи Милкинг.

Шейх кивнул и, поглаживая серебристую бороду, вполне прозаически поинтересовался:

– Бакшиш?

Габи выступил вперед. И преобразившись в аборигена, продемонстрировал нам – малообразованным в бомонде, что не зря учился арабскому языку. С легкостью, будто заранее подготовился, он озвучил на местном наречии, под Томаса Эдварда Лоуренса – английского офицера из знаменитого фильма шестидесятых «Лоуренс Аравийский», чрезвычайно велеречивое и утомительное для нашего слуха предложение:

– Великий и могучий, хозяин вселенной, прими от нас, верных почитателей твоей несравненной мудрости и отваги, саблю царя Шахриара, пожалованную тебе в дар народом дружественного Израиля.

– Сабля настоящая? Не подделка?

– Истинное сокровище, могучий Али Ахбар! Это я вам говорю...

- Ты не великий Дауд ибн Нахаш – ум сердца моего, чтобы говорить за него. А он говорит: разящая сталь Шахриара в одно касание отсекает голову отрока от туловища и режет в воздухе на лету человеческий волос.

– На лету? Человеческий волос? – переспросил Габи и посмотрел на Толика Кравцова.

Тот кивнул.

Шейх нахмурился.

– Неправильно подсказываешь! – заметил нервно и поспешно, полагая, что его хотят обдурить с подношением.

Толик примирительно поднял руки.

– Он не подсказывает, он советует, как старший по возрасту и званию, – пояснил Габи.

– Тогда пусть он тебе посоветует правильно.

– А как это правильно?

– Сначала вынь саблю из ножен!

– Исполнено, – сказал Габи и обнажил клинок.

– Теперь размахнись! – скомандовал шейх.

– Исполнено! – Габи развернул плечо, отвел саблю в сторону. – Что теперь?

– Отсекай отроку голову!

– Что? Какому отроку?

– Тому, что слева, – шейх указал на меня.

Я посмотрел на Габи.

Габи посмотрел на Толика.

Тот кивнул.

У меня ёкнуло сердце.

Но я тут же осознал, что нужно делать, и секунду спустя легкий, как дуновения воздуха, довольно длинный волосок стремительно покинул мою взволнованную возможным отсечением голову, полетел навстречу смертельно заточенному лезвию, от встречи с которым рассекся пополам. 

Сабля экзамен выдержала.

Шейх смотрел на нас теперь иными глазами.  В них уже не читалось нечто загадочное и тревожное. Все это постепенно перегонялось в убежденность и уверенность. Такие переменчивые взгляды я встречал не единожды у людей, желающих и боящихся доверить сокровенную тайну. Однако стоило им решиться, и сам взгляд обретал новый оттенок, становился глубже и ясней, подобно тому, как это произошло с шейхом Али Ахбаром сразу же после того, как он принял в дар саблю царя Шахриара.

– Ввести! – приказал он слугам.

Ввести должны были именно того, кто в своей жизни мог считаться магистром по изысканию способов казни для беззащитных людей, вся вина которых заключалась в том, что они родились евреями.

Еще минута, и мы его увидим.

Увидим того, кто лично убивал наших родственников – моих, аргентинца Пабло и Толика Кравцова – в местечке Ялтушкино.

Увидим и ничем не покажем, что знаем о нем всё.

Увидим, и не дадим ему понять, что мы – это мы, солдаты израильской армии. Для него мы якобы палестинцы, которые должны незаметно для властей переправить его в  район Шхема, в лагерь беженцев Балата, где ему предстоит обучать террористов тому ремеслу, каким он овладел в совершенстве – убийству безоружных людей.

В шатер должны были ввести гауптштурмфюрера Эрнста Фогельзанга, которого тайными тропами, через пустыню – где на верблюдах, где на закорках – бедуины с риском для жизни, как чрезвычайно секретный груз, доставили из Египта в Израиль, чтобы в результате всей хитроумной комбинации «перепродать» охотникам за нацистами.

 

3

Тряская ходка джипа клонила ко сну. Но спать ни в коем разе нельзя.

Напротив сидит, если обратиться к стилистике репортажей с Нюрнбергского процесса, «зверь в человечьей шкуре».

Сидит, спокойно покуривает сигарету «Кент» и посматривает по сторонам: когда это вынырнет из набегающих сумерек Шхем – Наблус.

По бокам от него, справа и слева, два наших лейтенанта.

Один – Ури, отличие законное, мужское.

Второй, правильнее, вторая – Лиора, отличие законное, женское. 

Седоусый перестарок, может, дамский угодник, а может, и нет, но взгляды то и дело кидает на Лиору, отвлекается, что нам на пользу, от слежения за дорогой. Если он не совсем хорошо знаком с географией местности, то не уследит, что мы сменили курс, вывернули на вспомогательную трассу, ведущую к нашей базе.

Но до нее еще пылить и пылить, проходить через контрольно-пропускные пункты.

А вот и первый, высветился на изгибе шоссе. Горит опознавательным знаком, как маячок. И мы, в свою очередь, включили подсветку на железном ободе, изображающем крышу нашего тарантаса. Глядите, граждане судьи, в кузове шесть пассажиров. Но не заглядывайте, пожалуйста, под наши бортовые скамеечки, снизу к ним на пружинных держаках прикреплены автоматы. Полагаю, вы и не заглянете. Наш водила, он же Толик Кравцов, предъявит вам надежные бумаги. Из них  – доходчиво разъясняю  –  следует, что мы палестинцы-строители, работающие в еврейском поселении Нахон, а он наш прораб, работодатель, так сказать, титульной национальности. Родился в Иерусалиме, что и пропечатано в удостоверении личности.  И едем-едем-едем отнюдь не в далекие края, а за пятидесятикилометровую отметку, мимо выстроенного неподалеку от лагеря беженцев «Балата» городка одноэтажных коттеджей, прямиком в указанный крестиком на путевом листе поселок. Посему не томите нас с досмотром, пропустите, будьте добры. Да и ночь набегает…

Начальник КПП бегло просмотрел бумаги, козырнул Толику Кравцову и поднял шлагбаум.

– Езжайте!

Мы и поехали. Километр, другой, третий. Едем-едем-едем, поддерживаем разговор, начатый по-арабски.

– Как ваше самочувствие? Все в порядке? - спросил Габи.

Эрнст ответил по-английски, довольно неуверенно, как  на чужом языке.

 – Ай ду нот спик аравит.

Тогда в разговорный жанр нашей далеко не эстрадной программы включился Пабло, из-за куфии и длиннополого одеяния не узнанный бывшим его истязателем.

– Господин, Эрнесто Фог! Мои друзья, – повел он по-испански, – интересуются, как ваше самочувствие после столь длительного перехода из Египта в Израиль?

– Нет проблем.

– Сколько времени вы намерены пробыть у нас?

– Это мы будем обсуждать с вашим командиром.

– Наверное, вам понадобится переводчик.

– Ну, а вы на что?

– Я не всегда свободен. У меня работа.

– Попросите отпуск.

– А других языков вы не знаете?

– Нет! – коротко, с набегающей злостью отрезал нацист.

И тут пришла очередь Лиоры.

– Не скажете,  какой час? – спросила она по-немецки, чтобы удостовериться, что наш попутчик блефует.

Эрнесто Фог машинально отвернул ребром ладони рукав пиджака и, опомнившись, растерянно уставился на Лиору.

В резком электрическом свете я увидел на ремешке от часов, цвета слоновой кожи, татуировку – четко пропечатанные ивритские буквы, и вспомнил: такими буквами, как говорил Пабло,  выполнена подпись Колумба, завещанная наследникам. И еще с той же стремительностью вспомнил: ремешок выкроен из живой кожи, которую Эрнесто Фог самолично срезал с тела человека, как с подопытного животного, и этот человек сидит сейчас напротив него.

Я хотел перехватить руку Пабло. Но она была выброшена вперед, к часам, с такой пружинной силой, что потребовалось вспоминать уже об автомате, и превращаться из палестинца в израильского солдата.

Пабло вцепился в запястье Эрнесто Фога.

– Мое тело! Моя кровь!

Фог отстегнул ремешок и толкнул ногой Пабло, тот отлетел к противоположному борту. Немец выхватил из бокового кармана «Вальтер», и… секундой позже случилось бы непоправимое, но Лиора сбила прицел стрелку, толкнув его плечом.

Фог перемахнул через борт джипа и побежал к темнеющему за насыпью камней коттеджу.

– Не стрелять! – бешено кричал Толик Кравцов, выскакивая из машины.

Я бросился за ним.

Следом за мной рванул Пабло.

Бежать в арабской хламиде, похожей на платье, довольно утомительное занятие – не разгонишься, хоть и обольешься потом. Но и упустить нациста нельзя.

Что делать?

Послать вдогонку пулю?

А приказ «не стрелять»?

Но что это? Вопреки приказу – выстрелы. Один, потом второй.  Одиночные. Скорей всего,  из винтовки. Из американской М-16.

Кто стрелял?

Тут я заметил новую вспышку из оконного проема того коттеджа, к которому мчался Эрнесто Фог. И тотчас услышал вскрик. Обернулся. Так оно и  есть.

– Пабло ранен!

Я начал стрелять, раз за разом всаживая свинец в окно на первом этаже коттеджа. Темный силуэт за подоконником не исчезал, огрызался огнем, но почему-то с недолетом.

Что бы это значило?

И вдруг я осознал. Снайпер целится не в меня – я еще далек от него и, вероятно, по его мысли, менее опасен, чем бегущий впереди человек с пистолетом.

Этим человеком был гауптштурмфюрер Эрнст Фогельзанг, прибывший в Израиль под именем Эрнесто Фога, чтобы активизировать палестинский террор.

Здесь он и нашел смерть.

В ту минуту, когда, убегая от нас, взывал о спасении к палестинскому снайперу сразу на двух языках.

Палестинский снайпер был не Пабло. Он не понимал по-испански.

Палестинский снайпер был не Лиора. Он не понимал по-немецки.

Палестинский снайпер понимал по-арабски, а на этом языке самое известное ныне слово – «джихад».

И он совершил свой «джихад» – последним в жизни выстрелом уничтожил неверного.

По его представлениям, еврея. По нашим…

Но не будем о наших представлениях.

И наши представления, когда встречаешься лицом к лицу с врагом, тоже вполне четкие: пуля за пулю. А если не пуля, так…

Толик Кравцов бросил в проем окна гранату…

На часах Эрнесто Фога, мертво зажатых в пальцах Пабло, светилось, навсегда замершее в моем сознании,  время: 23. 55.

 

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера