АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Евгений Имиш

Писатель. Рассказ

Так хочется попробовать этот апельсин… мандарин? Лимон? Не набрасываться. Медленно, только приблизиться, вдохнуть, слегка коснуться…Упаси Бог его брызгаться или, чего хуже, нафантазировать себе невесть что. Вдруг этот апельсин не те книжки читал? Всё испортит. Я представляю, как он с любопытством, с удовольствием внимает моим поползновениям. Он не хочет, чтобы его ели, во всяком случае, пока. Он, апельсин, эксгибиционист, он живёт на острие взгляда, он дрожит на кончиках пальцев, он боится резких движений. Ещё бы, он изваял себя в пространстве и так дорожит законченностью своих линий. Но вот что… Апельсин, о котором я говорю, может быть и мандарином, и лимоном и, что хуже всего, он может оказаться молодой картошкой. Это, кстати, очень может быть. Я, например, не замечал, в его поведении и намёка на эстетство, на ощущение авантюрности и избранности своей формы, на сладострастие, наконец, изысканное, присущее всем цитрусовым. Напротив, кокетства, непосредственности и веселья – этого в избытке. Истинно картофельная незамысловатость. Да, но мне, то что…? Картошки налопаться, эка невидаль. Мне бы апельсин… Лакомство! Я лишь нарушил бы его покой, подышал бы его цитрусовой аурой, подчеркнул бы его изгибы, ощутил его вес и вдохновенно, самозабвенно догадался бы, каков он на вкус. Поцеловал бы? Да, не удержусь… нежно, испуганно – поцелуй-фантом, поцелуй-мечта…»


Писатель поднял глаза от этого обрывка.  Клочок бумаги, случайно попавшийся ему среди множества подобных в тетради. Он посмотрел на смуглое лицо своей жены, на её редкие, слабые волосы, на корявые стопы, подобранные в кресло. Он дал ей такие же листы недавно начатой вещи. Её нужно было заканчивать и нести издателю. Жена держала их веером, читала серьёзно и щурилась, изредка поглядывая на телевизор. Разглядывал он её мгновение и, как ни в чём не бывало, прятал эту «апельсиновую корку» назад, в ворох записей.


Комната, в которой они сидели, являла собой ту трогательную, уютную аппликацию, какую и представляешь себе, наблюдая с улицы освещённое окно. Электрическая желтофиолька сверху вниз, яркие пятна блюдец и пирожных на журнальном столике и тараторящий, играющий и извиняющийся за тавтологию телевизор – семейный очаг. Жена комочком примостилась в кресле. Из-под выцветшего халата, как из-под копны полыни, виднелись её бронзовые ноги. Она читала долго, потому что беспрестанно отвлекалась на экран и, поймав взгляд писателя, обиженно загудела в знак того, что уже скоро.


Он опустил глаза и что-то стал мелко поделывать: отложил пухлую тетрадь, хлебнул кофе, пощелкал пультом, закурил… Разочарование? Досада? Стыд? Сквозь толщу мёртвых событий показалась белокурая девочка, его однокурсница. Именно её он тогда представил апельсином, о чём и свидетельствовал этот письменный памятник студенческому периоду.


- Ну-у, а что же дальше? – жена зашелестела листками в воздухе как погремушкой.


Ответом было пожимание плеч. Толстый и гладкий, с распущенными золотыми волосами, в одних скрывающихся под розовым животом плавках, он, как постаревший эльф, пытался  плести что-то из летающей паутины. «Сия увертюра есть лишь плод безделья с весьма легкомысленной и неясной перспективой», - съёрничал писатель про себя. Он действительно не знал, что это. 


- Ты скажи, не слишком ли там всё просто? Вот это, вот о смысле, может… 


Он потянулся, чтобы показать, но жена вдруг резко выпрямилась.


– Ой, Пусон, у меня же там яйца, - комически сделала круглые глаза и убежала на кухню.


В комнате опустело. Раздавленное кресло, брошенные на столе обесценившиеся страницы. Со всего слетала  вуаль суеты и лёгкости, и обескураженные вещи стали попадаться на глаза. Открытое пианино держало на своих пожелтевших зубах ладную серебряную трубу, всю в бликах. Писатель представил, что серебряный корнет и чёрное фоно, сливаясь в цвете, давали маренго. Чуть выше белели ноты - манишка. А ещё выше, на чёрно-белом облаке, в кипящем аквариуме кружились в ожидании манны молиенезии. Манящие, искромётные образы: костюм, диксилэнд, чёрная Молли… От этого стало немного веселей. Но застыв на серебре вентилей и крон, писатель словно прислушивался к чему-то за спиной. Подумал было перечитать написанное… Или на фортеплясе…? Пока не поздно. Но вместо этого завалился на диван и уставился в телевизор.


«Но, почему, почему, почему?» - неожиданно, проткнув действительность, влетело то ли из экрана, то ли ещё откуда, загудело в голове нетерпеливо, капризно, без видимого, казалось, источника. Но, как после оглашающего округу раската возникает в памяти мелькнувший в небе самолёт, вспомнилась та белокурая девочка, вернее, её прозрачное детское бедро в просвете бумажного халатика, белая коленка, проминающая кушетку. Почему он был тогда так хаотичен, разбросан? Что мешало ему схватить двумя руками, и запечатлеть эти изгибы? Навсегда. Чтобы изменить сами папиллярные линии в форму млечного соблазна. Такое вечно флюоресцирующее тавро на ладонях ловеласа.


Он стал разбрасывать воспоминания, как старые тряпки.


Писатель искал что-то, отвечающее тем законспектированным на лекциях фантазиям, но то и дело натыкался на слепые картинки, банальные образцы серости и робости.


Девичья комнатка где-то в Деденеве по соседству с другой, загадочной, наполненной тенями родителей. Он приезжал туда на своих жигулях часто, вечерами, неизменно умиляясь чистоте быта, стеклянной своей девочке и ещё неприхотливости этих людей, живущих за сто километров от своих интересов. Что он там делал? Сидел, полулежал, прохаживался, подстраиваясь под её подростковые настроения. Иногда, улучив момент, укладывал её на кушетку и целовал.


Только вспомнив это, у него словно всё заболело. Какой стыд! Даже рассмеялся.


Целуя её в губы то так, то сяк, представлял, что пытается завести машину. Он всё больше стеснялся, ему становилось скучно, вся его гибкость и ловкость улетучивалась, он поддавался её отстранённости, и единственное, чего страстно ему хотелось, так это забыть о её присутствии. Но он не мог. Не мог. Кривое её недоумение, немое «что дальше?»…


Закрыл лицо руками.


Ему отчётливо явилась одна голова, с разбросанными по подушке волосами -  белобрысая Горгона, превращающая его в камень. Он как дятел, обречённый на приторные личинки её губ, долбит и долбит в одну и ту же точку.


Громко расхохотался.


- Тебе сразу нести? – прервал его озорной голос из кухни.


Телевизор шлёпнулся в костёр поцелуев. Задымило. Бумажный халатик чернел и расползался. На лице писателя ещё стояла гримаса недавнего смеха, как всё быстро рассеялось. 


- Тебе сразу нести?


- А ты будешь? –  писатель забросил голову, и почувствовал себя неимоверно жирным и рыхлым. Исписанные листы пробкой вынырнули на полировку, и вот уже вновь зажужжал рой противоречивых авторских притязаний.


 - Мышонок, давай же.


- Что?


- Иди, говорю, хвалить меня скорее.


Отставший от своей дымной стаи ромбик ржавых колечек бессовестно мелькнул напоследок перед глазами. «Видел ли я его?» - подумал писатель, когда жена входила в комнату. Она несла блюдце с катающимися вокруг деревянной солонки вареными яйцами. Чужое смуглое лицо. Жена похожая на средневековые портреты тех бесчисленных «молодых людей» непременно периодов крестьянских войн. Много характера и никаких ромбиков.


- Никаких ромбиков, - пробурчал писатель, освобождая место на столе.


– Почему же ты не хочешь мне ничего сказать, паршивочка моя маленькая? Как тебе? Ну, эта тема, стиль? – иронично и ласково начал он, тут же ухмыляясь тому, что говорить собственно нечего. – Где-то я читал о Гончарове…дескать, он не в силах был написать и абзаца без чужого одобрения. Так и я…


Неловкая тишина. Пара минут под телевизор, современная тишина, - условная, как четвёртое измерение. Распахнутая форточка на фоне туманного окна казалась картиной. Гениально простые тона. Исчерченный сетью ветвей холст ночного неба. И так метафорично невидимая рука автора шевельнула в комнате воздух.


- Но во всяком случае интересно? – не унимался писатель, представляя ягодицы той беленькой однокурсницы с биркой вопроса: «Видел ли он их?»  Ещё одна попа, и ещё, и ещё вычерчивались с усилием и тем же знаком. Проплывало экспрессом давнее студенческое пари.


В университете, они с приятелем учинили соревнование, кто больше трахнет девчонок в группе, которое он по истечении срока и выиграл со счётом шесть-пять. Писатель улыбнулся этому обстоятельству, но никакого удовлетворения не почувствовал. Вот жёлтый, из неокрашенного дерева коттедж, где они страшно напивались на выпускной, и вот его шестой победный «апельсин». По негласному с ней соглашению, да и по всем мыльным законам, это должно было свершиться тогда. Общая эйфория, плескающаяся в вине и водке, располагала чуть ли не к всеобщему соитию. Все обнимались, боролись, кривлялись на глазах повидавших сторожей угодья. Но с той белобрысой снова всё было не гладко и невесело. Они переглядывались с напряжением и опаской. Он почему-то оробел.


Чёрт!


Опять стало стыдно, и, чтобы избавиться от этого, он резко выкинул первое попавшееся:


 -  На днях надо сдавать. Так хоть ничего?


Но неотвратимо, на краю сознания память раскадровывала: он, раскинувшийся в пьяной кляксе, она над ним и её пугливые, умоляющие прикосновения. Она его разбудила, и он лишил её девственности, порывисто и грубо.


«Вот так», - упрямо сказал он себе и принялся разбивать яйцо.


Белковый шарик выколупливался из белого белым, опрокидывался в соль, и был гильотинирован во рту писателя. Обезглавленное тело стало летать, зажатое в жестикулирующей руке.


- Понимаешь, я сам сдуру назвал сроки, теперь как-то неудобно. К сборнику, конечно, был бы хорош рассказ но… не знаю… мне кажется, если их устроит… - и он рассказал, что, разворачивая сюжетную линию, обречён на нечто длинное, может, на повесть, а оставив так, получит не рассказ даже, а скорее, эссе – бессобытийную, разбодяженную галиматью и что...


Но воспоминания не оставляли его.


Параллельно настоящему, лоскутному своему цветастому жилищу, жене, с напускной серьёзностью слушающей разом и его, и телевизор - он несся по ночным дорогам прошлого, везя лишённый невинности «апельсин» домой. У него – у неё – открылось такое кровотечение, что, боясь испортить чехлы, она сидела на корточках между сиденьем и панелью. Она смотрела на него большими, красными от слёз глазами, старалась держаться и глупо ухмылялась. Соломенные волосы её слиплись и кое-где по-мальчишески торчали.


Он подумал: а может, так и должно было быть? Может, она не чувствовала никакого разочарования, может быть, воспитание и рассказы старших подруг подготовили её ко всему безобразию первого раза и к неуклюжести парней? Может, для неё это и будет романтикой её юности: скукотища в Деденеве, боль и позор выпускного и гонка по извилистой дороге сквозь колхозные дали с бесформенными глыбами брошенной техники? Ах, если бы это было так. Он поймал себя на том, что теперь, по прошествии стольких лет со времени написания того эротического конспекта, он хотел бы, чтобы та девочка оказалась «молодой картошкой», незамысловатой и весёлой.


А ещё – что именно того же он желает своему читателю.


Он отодвинул блюдце со скорлупой и закурил.


Пробивающийся в форточку ветер принялся закатывать ватные облачка в торшер. Там по окружности висели игрушки животных, соответствующие японскому календарю, а заодно годам семейной жизни, и дым, разбиваясь о быков, лошадей, драконов, преображенный, выходил сквозь верх абажура. Люди в телевизоре что-то делали, о чём-то спорили, как будто не подозревая, что везде, где есть диван, кресло, журнальный столик, миллионы обывателей набивают себе рот и смотрят на них бессмысленными глазами. Вот и его жена, откровенно забыв о нём, глазеет на экран.


- Ну-у, горшочек мой глиняный, - писатель рассмеялся своему сравнению и хлопнул себя по коленкам. – Давай спать? – встал, потянулся, выставляя вперёд волосатый пупок, и чмокнул её в макушку. – Постелишь, горшочек?


В ванной он с минуту опустошённо смотрел в зеркало, затем чистил зубы и ронял шлёпки пасты на пол. Ему было лень идти за тряпкой, и он затирал их носком.

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера