АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Ефим Гаммер

Рассказы



ПРИСКАЗКА 1953 ГОДА



Рубль – это много. Две порции мороженого на палочке, да ещё десять копеек сдачи. А при умелой игре в «чику», с везеньем за пазухой, можно блёсткую эту копеечную монетку обернуть в новый рубль. А рубль… Что там говорить. Рубль и без адвокатов сам за себя ответ держит. Потому-то он на дороге и не валяется. Но под дудочку доброхотства вытанцовывает прямиком в карман.

О, как ловко импровизировали мы на этой таинственной дудочке! И не где-нибудь в закутке, а на самом завидном месте – на пустыре, прилаженном к нагретому, облизанному солнцем боку Главного Универмага с неприметными для стороннего глаза окошечками. Это были окошечки не простые, волшебные. Попросту их никогда не раскрывали, а обязательно со значением: чтобы масло «выбросить», муку или сахар. «Выбросить» всё это добро внутри универмага никак нельзя было. Из-за очереди. Не вмещалась очередь в универмаг. Другое дело сбоку. Очередь в три обхвата облапит домину поперёк туловища, подрагивает своим нервным, по-змеиному гибким хвостом и, пульсируя, сжимается, вдавливает выпирающие из стен камни обратно в стену, чтобы износу не было.

Мы за камни всегда были спокойны. Камни выдержат. А за людей иногда и побаивались.

И не то, чтобы побаивались из-за жалости к ним. Б-же упаси! – какая может быть жалость, если денег даже на «чику» нет. Боялись совсем по другой причине. Люди – не камни. Люди происходят из другого материала. Повороти их спиной к стене, так у них нервы тут же справляют гулянку. Куда им до каменного спокойствия, когда очередь к цели своей – раскрытому окошечку – подбирается, а в одни руки дают только кило того-этого, не больше. Вот если бы рук было не две, а четыре, шесть или восемь, тогда и кило того-этого увеличится до двух или трёх. Простая арифметика, но без сметки с нею не совладать. Руки сами собой не вырастут. Их покупать надо. За наличные. По твердой таксе – пару рук за рубль.

У нас есть руки, но нет лишнего рубля. У очереди есть рубли, но нет лишних рук. И мы поэтому знаем, что рубли перекочуют из очереди в наши руки, а наши руки выгребут из окошечка кило того-этого для очереди.

Мы знаем это и не спешим. Мы играем в «чику», ставим копейки на кон, лупим биткой в медное их лицо, чтобы, отворотив лицо от ударов, переметнулись они на оборотную сторону. Копейкам наказание – нам выигрыш.

Играем мы в «чику». Азарт – под парами, а глазом косим на очередь – кто там первый на очередь к нам. И вот выдавливается старушенция, платочек в горошек, нос картошкой, платье до земли. Эта, ясное дело, начнёт с гривенника и будет торговаться, как на базаре.

– Мальчики, – подкатывается к нам старушенция. – Подмогните.

– А чего тебе, бабка?

– Мне в очередь надо поставить вас, как своих внучат. Это мне зачтётся при выдаче того-этого.

– Какая твоя цена, бабка?

– А какая цена? Не сочтите за труд, окажите услугу.

– Задаром – обращайся к боярам.

Жмётся бабка. Деревенская она, не привыкла деньги транжирить.

– Я заплачу, – насилует себя старушенция.

– Сколько даёшь?

– Рубь даю на круг, каждому много получится.

– Ха-ха, ищи кого подешевле.

И один из нас, самый сноровистый, присаживается на корточки и – биткой по куче монет.

– Гляди, старая, – говорит нравоучительно. – Разом отоварился на двадцать копеек. В пять минут я тут рубль заколачиваю, а ты рубль на круг. Не пойдёт у нас торговля.

Посрамлена старушенция, раздавлена. Куда ей с грошовым интересом против наших ставок. И топает потихонечку от нас назад, к очереди, и надежду свою худосочную вынашивает, как младенца. Ждёт, что опомнимся мы, побежим за ней вслед, не дождётся.

А от очереди к нам уже другая бабенция прётся. При очках и шляпке, с капроном и лодочками. Эта не из деревенской будет сквалыги, из городской интеллигенции. Её надо брать в оборот по-культурному, но с размахом. И вылавливаются из карманов браслетки и кольца, что родом с развалки. И оплетаются передние зубы золотой фольгой. И дымят самые дорогие папиросы в наших, червонного золота зубах. Не подступись без серьёзных намерений!

И бабенция, ещё до своего первого слова, осознает всё наше величие. И сговаривается с нами уважительно, как на базаре интеллигент с интеллигентом.

– Сколько запросите, мальчики?

Догадывается, что вступлений не требуется. И без вступлений понятно, зачем она к нам пожаловала.

– По рублю на брата, меньше не берём.

– Хорошо, – соглашается бабенция. – Пойдёмте в очередь.

– В очередь пойдём, когда очередь будет у окошка, – разъясняем ей ситуацию.

– Что вы, мальчики. Нельзя так! Продавщица мигом уличит нас в обмане.

– Не уличит. Мы ей деньги за это платим.

– А очередь?

– Очередь и не пикнет. Не в её интересах против своих кормильцев встревать.

– Как же это?

– А так, что не только тебя мы обслуживаем.

– Пусть будет по-вашему. Только очередь мою не пропустите.

– Иди, иди, тетка. Очередь твою не пропустим. Не волнуйся. У нас глаз положен на твою очередь.

И пошла себе бабенция с тихой радостью в груди от свидания с интеллигентными ребятишками. Пошла себе в легких лодочках. Куда до таких лодочек разбитым мужским ботинкам, что как гири сидели на ногах деревенской старушки, мешали стремительно добежать до очереди. Как поравнялись с ней лодочки, старушенция повернулась вновь к нам, боясь, как бы из-за долгих раздумий не оказаться в проигрыше.

– Мальчики, три рубля на круг.

Повысила цену за наши услуги, а сама мелко губами дрожит: как бы не прогадать. Прогадала, старушенция, прогадала. Прёт к нам уже бугай, из тех, кому мешок того-этого нужен. Этот на старушенцию ноль внимания, фунт презрения. И мы тоже. Да что мы, если сами деньги особый взгляд имеют. Всмотритесь, какой взгляд у Ленина на сторублевке. И сравните этот его взгляд с тем, что на четверть менее гордый на двадцатипятке. То-то и оно! Если сами деньги по-разному смотрят, то как должны люди смотреть на деньги? С разбором. Так и мы, мы ведь тоже люди, даром что пацаны – без разбора не можем, иначе в трубу вылетим из детства. Кто же тогда за нас доживёт до старости?

Подваливает, значит, к нам бугай. И говорит:

– Закупаю всю вашу камарилью.

– Почём платишь?

– Об уплате разговора нет. Каждому по два рубля в зубы и айда со мной.

– Прибавь по рублю. И мы берём на себя доставку товара по назначению.

– Идёт, – кивает бугай.

Старушенция тут не выдерживает.

– Мальчики, поимейте совесть. Я первая на очереди была.

– Отвались, старушка, – лыбится бугай. – Мальчики быка уже завалить женилкою могут. А ты им – «мальчики».

– Мальчики, – травит своё старушенция. – Я по рублю.

– Во Чапай! – радуется жизни бугай. – Порублю! Да что, они, Деникины дети, чтоб им «порублю». Ты им полста отвали, чтобы не на семечки, на бутылку хватило. С закусом.

– Мальчики, – опять за свое старушенция, и слёзы у неё с глаз на землистое лицо выворачивают, как бусинки с нашей развалки.

– Ладно, бабка. Рубль не цена. Но что с тебя взять, кроме смерти. Иди в очередь, будешь у нас на заметке.

Вот и всё!

Были мы мужички-топотуны.

Шли по жизни, твёрдо ставя ногу.



ЗАТМЕНИЕ




Я рос на Аудею, 10. В старой Риге, рядом с развалкой. Развалкой мы называли бывший ювелирный магазин, разбомбленный во время войны. Чья бомба – немецкая или русская – упала на этот магазин, мы не знали. Впрочем, над этим никто не ломал голову. Потому что бомба соорудила нам площадку для игр. Да что там, для игр! Для нашего детства! А без детства и вся остальная жизнь лишается первородного смысла.

Развалка стояла на пустыре. Между Центральным Универмагом – мы его называли «Асопторгом» – и нашим, тогда огромным, пятиэтажным домом со скошенной, в стеклянных квадратиках крышей.

Я ещё не ходил в школу, но уже ходил в Центральный Универмаг. За покупками, разумеется, если не ради желания позырить на завезённые по случаю спиннинги или модняцкие часы «Заря» в золотом корпусе.

Меня выгодно было посылать за покупками – в «очередь». Я сноровисто оборачивался туда-сюда. И сдачу приносил до копейки.

Сноровисто оборачивался из-за того, что никогда не стоял в той самой «очереди», в которую меня посылали.

В очередь я втирался незаметно, исподтишка. Сначала худеньким плечиком, а затем всем своим невесомым тельцем. Кто уследит за моими манёврами, когда я по пояс взрослому человеку? Разве что специально приставленный ко мне стукач. Но таких не находилось. И я успевал обернуться туда-сюда за какие-нибудь десять минут, умудряясь, если и пропустить, то всего одну партию в «чику».

Но однажды случилась со мной незавидная история. От того достопамятная, что был я обманут впервые, обманут жестоко, обманут до неведомого прежде желания отомстить.

Я возвращался домой почти что порожняком, без сахара и молока, только с буханкой хлеба. Хлеб был свежеиспеченный. Он пах притягательно, я бы сказал теперь – упоительно, пах, как может пахнуть хлеб лишь в те редкие мгновения, когда его не волокут со склада на склад, а везут прямиком из пекарни в магазин, чтобы… Само собой, чтобы разбойные мальчишки-землетопы, вроде меня, надышались у прилавка его дурманного аромата и, позабыв о прочих покупках, мчались домой с батоном под мышкой. Там, дома оставалось погрузить нож в пышущую здоровьем хлебную утробу, просыпать хрусткую кожицу на кухонный стол и с горбушкой в зубах танцевать на крашеных половицах танец любви ко всему миру и наслаждения от земных плодов.

Но не пришлось мне в тот раз плясать от пахучей радости.

На полпути к дому, на пустыре, притёртом к развалке, обнаружил я постороннюю личность – старше по возрасту мальчишку лет двенадцати, родом не из нашего двора, где все были в тот момент семилетними, образца 1945 года.

Босой, но в тельнике и клешах, он походил на восклицательный знак, перевёрнутый узкой своей частью вниз. Было на чём держаться впечатляющей головке-точке, махонькой, стриженной под нулёвку, с помятым в драке носом-картошкой. Он стоял там, где не имел права стоять – на нашей территории, подле моего дома на Аудею, 10. И – странное дело! – коптил спичками стёклышко, повёртывая его и так и сяк.

Зачем он коптил стёклышко, я приблизительно догадывался. Но вот почему он коптил стёклышко на нашей территории, принадлежащей мне и моим друзьям, образца 1945 года, этого я не понимал. Солнечное затмение, обещанное по радио, он мог увидеть и в другом месте, где-нибудь подальше, хоть у чёрта на куличках. Но «где-нибудь» и «подальше» его явно не устраивало. Всё просто. Но куда как непросто прогнать его, если его плечо выше моей макушки. Однако, куда деваться? Выхода нет. Надо его прогонять! Иначе он и подобные ему охламоны поймут – территория не охраняется, и повадятся шастать сюда, грабить нашу развалку, хранительницу скрытых от чужого глаза сокровищ – янтарных бус, крошечного бисера, всякого рода колечек, и прочих мелких вещиц, пригодных для рогатки и торга с тётками-мороженщицами и билетёршами кинокасс. Всё это добро мы выгребали из недр развалки, расчищая щепочкой землю в самых её потайных прибежищах.

Душу мою промывало сквозняком. В пятки капало масло. Но я всё же понёс ноги к чужому мальчишке.

– Кто ты такой, что стоишь здесь, когда надо пройти мимо? – сказал я заготовленными заранее словами.

– Кто я такой? – переспросил он, снизойдя до меня взглядом с кислинкой. И усмехнулся:

– Это на моей морде написано.

И впрямь, на морде было написано всё, в особенности на помятом кулаком носу.

– А почему стою здесь? – продолжал наглый захватчик нашей территории. – Это не твоего ума дело. Но всё же скажу, по секрету.

Он повертел перед собой закопчённое стёклышко, сдунул с него какие-то невидимые пылинки.

– Я, – он ткнул себя зачернелым пальцем, – всю жизнь коптил солнце. Теперь копчу стёклышко. Зачем? А затем, избушка на курьих ножках, чтобы через это закопчённое стёклышко посмотреть на то, как закоптил солнце.

– Дурью ты маешься! – вразумительно сказал я.

– Дурью маешься ты! – вспыхнул он и погас. – Нет, чтобы попросить у меня стёклышко, пристаёшь, как приблудный пес. Лаешь, но не кусаешься.

– Укуси такого!

– И не пробуй! А то стёклышка ни в жизнь тебе не видать!

– На что мне твоё стёклышко?

– Чтобы смотреть на солнце.

– На солнце можно смотреть только через два часа, когда будет затмение, – повторил я, что слышал по радио.

– А иначе нельзя? – скрипуче засмеялся мальчишка, гася в пальцах спичку.

– Иначе – ослепнешь!

– Ну и дурья у тебя голова, одуванчик природы. На солнце надо смотреть при солнце, а не при затмении.

– Чтобы ослепнуть?

– Слепнут только дураки и сучьи выродки.

– А ты – что? Не из них будешь случаем?

– Я буду из тех, кто не ждёт затмения солнца. А сам своими руками наводит на солнце затмение.

– Ну, даёшь!

– Погляди, – он протянул мне чумазое стёклышко.

Я взял стёклышко, зажмурил левый глаз и уставился на солнце. Но ничего приятного не приметил. За стёклышком таилась густая темень, и ничего более.

– Глупое твоё стёклышко, – сказал я мальчишке. – Ничего в нём не видать.

– Не стёклышко глупое, а ты.

– Почему?

– Потому что – потому! Когда держишься одной рукой за хлеб, а второй за стёклышко, никакого волшебства не будет. За такое стеклышко надо держаться двумя руками, чтобы при полном солнце увидеть затмение.

– Ну да?

– Вот тебе и «да»! Проверь и поймёшь – правду говорю.

– А хлеб куда девать?

– Дай подержу, чтобы не украли.

– Ага, доверься такому…

– Как знаешь, одуванчик природы. Дурак на то и дурак, что всю жизнь дурак, даже, если на солнце глядит и не слепнет.

– Сам дурак! – вернул я горькую пилюлю обидчику. И чтобы не воспринимать себя дураком, отдал ему «подержать» буханку хлеба. А сам воткнулся в стёклышко: слишком велик был соблазн увидеть сегодня затмение дважды – в срок, предписанный законом, и раньше, по собственному желанию. Пацан оказался прав – стёклышко подарило мне всамделишнее затмение. Действительно, чудо! Какое-то стёклышко-черныш, и на тебе, солнце, на которое и глаз не поднимешь среди бела дня, лежит себе послушно, как вода в проруби, подёргивается ледком по краям, копошится в мелкой рыбёшке брызг. Да полно! Солнце ли оно настоящее? Или это кусок расплавляемого на огне свинца, годного лишь для битки, для игры в «чику»? И я отвёл стёклышко чуть-чуть в сторону, чтобы проверить сомнения. Отвёл всего на секунду. И ослеп самым натуральным образом. Мстительным, понял я, было солнце. Мстило мне за неверие.

Незряче я повернулся к мальчишке с помятым носом.

– Что это было? Почему так? Ни солнца, ни света.

Он, будто воды в рот набрал. Молчит.

– Эй, тельняшка! Скажи... Что молчишь?

Молчит. Единственный мой толкователь солнечных затмений, и тот молчит. Будто и на него затмение нашло.

Моё же «затмение» потекло копотью, вылилось в радужную арку, затем рассеялось. И что же? Ни мальчишки. Ни хлеба. То ли он смотал удочки, то ли солнце его поглотило за насмешки да пустые разговоры. Но если солнце, то почему вместе с хлебом моим? Почему вместе с моей румяной корочкой? Той самой, что задаст мне азарта на дикий танец любви ко всему миру. Нет горбушки моей. Значит, и не быть танцу.

Кто меня обманул? Мальчишка или солнце?

Я не мог в тот день отомстить мальчишке. Где его искать? В тот день я мог отомстить только солнцу. И я отомстил ему.

В час полного затмения, когда вся Рига 1952 года жила праздником полдневной тьмы и радовалась впервые увиденным пятнам на недоступном человеческому взору солнце, я даже не вышел во двор. Я лежал на кровати, укрывшись с головой одеялом. И был доволен, что мщу солнцу…


ИЗ ЦИКЛА «СКАЗКИ О ДЕТСТВЕ»


КРАДУНИСТ




Эдикин папа, вор-крадунист, попросил меня однажды принести из дома кепку моего папы Арона, пообещав за это мороженое на палочке.

«Зачем ему кепка моего папы, когда есть своя»? – подумал я. И догадался. Принесу я кепку моего папы, и он, вор-крадунист, станет настаивать, чтобы я приволок ему ещё что-нибудь: мамину муфту или пионерский галстук старшей сестры Сильвы. Иначе он скажет моим домашним, что я украл кепку, и папа задаст мне трепку.

Я понял всё это сразу. И поэтому, чтобы не обижать Эдикиного папу, вора-крадуниста, сказал, что у моего папы кепки нет в наличии. У него в наличии только шляпа. А шляпу я ни за что не утащу из квартиры. Потому что в ней живут маленькие, ещё совсем слепые котики, которых вчера родила Мурка.

Эдикин папа хмуро выслушал меня и сказал себе под нос:

– Мало вас били.

А сказав это, надел свою кепку и пошёл на улицу. «Наверное, драться», представилось мне по наивности. Но Эдик Сумасшедший меня разочаровал:

– Он никогда не дерётся. Вор! Пошёл по карманам шнырять.





КОМУ ШАПКИ, А КОМУ СКАЛЬПЫ




Эдик был старше меня на семь лет и способен был отдубасить меня одной левой. Однако этого никогда не делал, ибо знал: командир – не он, командир я, а он мой адъютант и подчиненный.

– Финичка, – говорил мне Эдик. – А ты мог бы командовать армией?

– Почему нет? Если завтра война, если завтра в поход…

– Нет, завтра, Финичка, тебе в школу. В свой первый класс «А». Давай лучше воевать сегодня.

– Но где нам найти войну?

– Финичка, ты командуй армией. А войну я за тебя найду.

– Где?

– А вот тут, в Америке, – и Эдик Сумасшедший указывал пальцем на карту полушарий.

– Да ну? А справимся?

– Справимся! Посмотри на карту нашей России, – и показал пальцем на противоположную стену. – Какие мы большие, посмотри! А они! – и тыкал в Соединенные штаты на карте полушарий. – Малявки! Шапками закидаем! Ну, будешь командовать армией?

– Почему нет? Но где взять столько шапок?

– Тётя Маруся шьёт шапки. На зиму. Для всего дома. Попросим у неё. Закидаем Америку и вернём назад.

– С трофеями! – поспешно подсказал я.

– С трофеями, – согласился Эдик Сумасшедший. – А какие они, трофеи?

– Снятые с голов скальпы!

– Ишь ты, чего снимают. У нас шапки на улице. А у них скальпы. Заграница!

Не было в его мозгах понятий о масштабе, о соразмерности расстояний. И в моих мозгах по молодости лет не было этих понятий. Нам хорошо было жить, без понятий. И мы совершенно не боялись зловредной Америки, вся ширь которой – на один бросок шапки.



ПРАВО НА ВЫСТРЕЛ




Я повел Эдика Сумасшедшего на примерку брюк к бабушке Иде. В проходном дворе, где зимой мы покупали кругляки дров для печек, нас остановил остриженный под ноль паренёк, лет четырнадцати. В пиджачке и брюках в полоску. Такое одеяние носили малолетние преступники. Этот, по всей видимости, сбежал из детской колонии и надеялся поскорей устроить маскарад с переодеванием, чтобы милиция не распознала его в уголовной одежде. А как переодеться за одну минуту, когда ты не Райкин и стоишь в проходном дворе, а не на артистической сцене? Ответ прост, как дважды два – четыре. Если у тебя в руке пистолет – даже маленький, скажем так, дамский никелированный «Вальтер», ты переоденешься с той же быстротой, что и Райкин на представлении. Главное, направить ствол в грудь постороннего человека и сказать: «Раздевайтесь!»

Когда мы с Эдиком Сумасшедшим услышали «раздевайтесь!», нам стало нехорошо.

И не потому, что жалко было расстаться с одеждой. Совсем по другой причине.

Нам внезапно показалось, что этот паренек желает сделать нас в глазах друг друга трусами.

Но он не на таких напал.

– Стреляй! – сказал я. – Да не промахнись.

– Стреляй! – сказал Эдик Сумасшедший. И добавил из песни: – Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг». Пощады никто не желает.

Но парнишка не стал стрелять. И тогда Эдик дал ему в ухо. А я схватился за пистолет и попутно укусил пацана-налетчика за кисть руки.

Пацан-налётчик завопил от боли и разочарования в жизни. И побежал без оглядки.

А я с оглядкой – нет ли милиционера поблизости? – прицелился ему в спину и нажал на спусковой крючок. У меня было право на выстрел.

Но выстрела не последовало.

Я еще раз нажал на спусковой крючок.

И опять обошлось без выстрела.

В чём дело?

А дело в том, что ствол пистолета был заклепан.

Пугать нервных людей? Пожалуйста, годится на все сто процентов. Но ни на что более серьёзное не рассчитывай.

Однако оружие есть оружие. Даже в заклёпанном состоянии вид имеет устрашающий.

Поэтому…

Да, вы уже догадались. Бабушка Ида, как только обнаружила этот «Вальтер» у меня в кармане штанов, тотчас спрятала его, как сама выразилась, «подальше от греха».

А где это – «подальше от греха»?

Обратно, правильно!

У неё под подушкой – там, куда она уже переплавила Лёнькин пугач и Гришкину рогатку.

К списку номеров журнала «ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРА» | К содержанию номера