АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Николай Николаев

Призрак Рассказ




Водитель леспромхозовского “уазика”, пожилой мужчина с серым, словно у покойника, лицом молчал почти весь путь до Сосновки. Он молчал, словно вспоминал, не забыли ли чего, когда выехали из Абрамово на двухполосную асфальтовую дорогу; молчал, когда “уазик” съехал с асфальта и запрыгал по лесным кочкам. Молчал, когда машина натужно ревела мотором, пытаясь из последних сил проскочить по болотистому берегу лесной заросшей речки. Видать, прислушивался, не отвалилось ли что от машины.

И только когда автомобиль довольно заурчал, легко покатившись по твёрдой песчаной корочке лесной дороги в сосновом бору, уже в окрестностях Сосновки, я решился нарушить молчание:

— Как у вас идёт борьба с браконьерами?

Водитель напрягся, словно мой вопрос застал его врасплох, и ничего не ответил.

— А на делянках как? Ведете восстановительное озеленение?

И снова водитель не поддержал мою инициативу завязать беседу. Вместо этого он вдруг запел неожиданно тонким, бабьим голосом:

— Ой, летели дики гуси, ой, летели дики гуси над рекой!

И так пел, завывал до самой Сосновки.

Конечно же, меня мало интересовал исход битвы с браконьерами, и относительно восстановительного озеленения на лесных делянках я полностью доверялся профессионализму лесников. Мне только не давало покоя какое-то внутреннее беспокойство, охватившее меня в последнее время. Я просто не мог усидеть на месте. Перескакивал с одного дела на другое, не успев завершить начатое; бросался от одной мысли к другой, так и не додумав ни одной из них. Любой разговор, малейшая возможность пообщаться, поговорить с человеком стали для меня, как сигарета для заядлого курильщика. Возможно, таким способом я бежал от ощущения пустоты, стремительно заполняющей в эти нелёгкие для меня дни моё сознание. В голове и в душе моей угнездились хаос и страх, что я безвозвратно теряю что-то очень важное. Будто сама жизнь ускользает из моих рук.

А шофёр тоскливо выл, словно индейский шаман, провожающий мою душу в Верхний мир ритуальным танцем и песнопением.

Когда у первых домов машина вдруг на минуту завязла в рыхлом песке, я поспешно бросил ему на прикуриватель несколько смятых купюр и покинул транспортное средство. Голова у меня шла кругом и от жуткой тряски, и от шофёрского вокала.

На Сосновку деревня походила мало. Сосновый бор закончился, когда проезжали Ольховку, а здесь кругом высились густые, почти чёрные ели.

Мой дом был на самой окраине, под номером один. Сбросив тяжёлую сумку перед самыми воротами на пробивавшуюся сквозь песок траву, я задумчиво осматривал неказистый гниловатый дом и приколоченную на нём ржавую табличку с когда-то белой надписью “ул. Пролетарская”.

Пролетарская… не от слова ли “пролетел”?

Моё беспокойство от мрачного, словно могила на погосте, дома только усилилось.

Из ворот соседнего строения мне навстречу поспешно вышел высокий и худой мужик с красным лицом, в неопрятной клетчатой толстовке, из-под которой виднелась обтёрханная тельняшка, и сказал, еще не доходя до меня с десяток метров и закуривая на ходу дешевую сигарету без фильтра:

— Не покупай, земляк. Нехороший дом.

Он словно боялся, что не успеет меня предупредить.

— Чем же он нехорош?

Я внимательно посмотрел на соседа, уже догадываясь, что его слова не пусты. Я глядел на его рыжую щетину, на его всклокоченные, словно крашенные хной волосы, в которых виднелись опилки, и начинал догадываться, что этот спившийся немолодой мужик уже давным-давно мой сосед и знаю я его целую вечность. И прожить, наверно, здесь, рядом с ним, мне тоже предстоит целую вечность или остаток вечности. И вообще, подумал я, наверное, никакой той, до моей отставки, жизни у меня и не было. А была только эта жизнь, в этом древнем доме-склепе, с этим соседом-выпивохой, который сейчас попросит у меня выпивку и которого я в конце концов угощу водкой, притаившейся хрустальной торпедкой на дне моей спортивной сумки. В то же время я знал, что даже дуракам иногда дано высказать истину. Может быть, действительно дом нехороший?

Сигарета у мужика была, видать, из сырой соломы. Им были сделаны всего лишь две неторопливые, обстоятельные затяжки, а дым его окутал так, словно на нём горела толстовка. Всё дело было в безветренной погоде и высоких островерхих елях, окруживших деревушку плотным кольцом.

— Чем нехорош? — переспросил он и снова занялся выдуванием густого белого дыма; затем, оторвав задумчивый взгляд от сигареты, пожал мне руку: — Семён. — И кивнул в сторону дома: — Вишь, какой фундамент? Насыпной, блин. Обсыпается. Остобрызнет ремонтировать.

Немного подумав, Семён добавил:

— Так-то дом хорош, конечно, блин. Самый лучший здесь. Самый свежий.

Он неуверенно оглянулся на другие дома, вытянувшиеся в одну короткую улицу.

Ему, видимо, стало понятно, что если я забрался сюда, в лесную глушь, по бездорожью, за пятьсот километров от областного центра, в эту забытую деревню из нескольких изб, то вопрос с покупкой уже давно решён.

— Моё дело, конечно, маленькое. Я тут так, сбоку припёка — только предупредить. Тебе-то самому, земеля, виднее. — Семён ощупал взглядом мою сумку. — А так-то я бы с радостью, конечно, глотнул бы чего за твоё новоселье и помог бы тебе тут обжиться. Просто моё дело, вишь, предупредить...

Потом Семён ходил за мной следом по двору, непонятно от кого, наверное от непрошеных лесных жителей, отгороженному металлическим забором, — как, впрочем, и все остальные дома в этой деревне. Семён зашел вместе со мной и в бревенчатый, потемневший от времени дом с низким потолком. Половину единственной комнаты занимала громоздкая русская печь, из-под обсыпавшейся побелки виднелись красные кирпичи, из которых она была сложена. В углу стояла железная кровать, застеленная досками.

Он следом за мной зашел и молча постоял в тёмной, пропахшей мышами кладовке.

— Так-то Володя, хозяин дома-то, мужиком был хорошим, врать не буду.

И уж совсем робко, видимо, испугавшись, что я могу передумать с покупкой дома, сосед добавил:

— Мог бы жить да жить, гадство.

Он кивнул в глубь тёмной кладовки:

— Здесь и повесился.



Так началась моя новая жизнь после отставки. Моя жизнь теперь делилась на жизнь “до отставки” и “после отставки”. Да, сказать по правде, я и раньше так её оценивал. Но тогда это происходило как-то подспудно, что ли, не совсем осознанно. Я просто знал, что когда-то мне придётся оставить свою службу в следственном управлении, которой я отдал долгие годы, и уйти на покой. Я принимал эту перспективу как простую неизбежность, которая далеко-далеко впереди, где-то в неясной дали, такой неясной, что еще неизвестно, что может за это время произойти. Может быть, сам этот институт отставки будет аннулирован. Меня беспокоило только сознание того, что как ни говори, а я утрачу своё “я”, к которому не скажу, что испытывал горячую любовь, но привыкнуть за свою жизнь успел основательно.

Правда, я любил успокаивать себя, говорил: “Ещё никому в жизни не удалось избежать отставки. Главное, быть морально готовым к ней, и тогда ещё неизвестно, какие блага она может принести. Вот поселюсь где-нибудь в лесной глуши, буду жить в одиночестве, довольствуясь исключительно самым необходимым, и высекать во мгле вечности пусть небольшие, но свои искры истины, свои мысли. Буду как американский философ-писатель Генри Дэвид Торо, проживший в одиночестве два года на берегу одного пруда и создавший бессмертный философский трактат. И тогда воплотится принцип, по которому гусеница, погибнув, превращается в бабочку”.



Что случилось — то случилось, думал я, укладываясь спать после первого дня в этой деревне. Не то чтобы я совсем не переживал из-за этой своей неожиданной отставки и не то чтобы последующее, такое кардинальное изменение моей жизни я принял без ущерба для душевного равновесия. Дело в другом. Я понял наконец-то, что события пошли таким образом, что мне теперь с неизбежностью предстоит стать совершенно другим человеком.

Поэтому я достаточно спокойно, как должное воспринял эту свою первую ночь в этом склепе, не подозревая, что она-то и станет той границей, которая отделит мою прежнюю жизнь от жизни новой.



Сама по себе ночь была как ночь. Здесь было тихо и слегка влажно в воздухе. И, несмотря на жесткую кровать, даже мягко из-за окутывающей со всех сторон глухой тишины, мягко, как когда-то в далеком детстве, когда меня маленького мать укладывала полусонного на огромную, как корабль, пуховую перину. Эта перина досталась матери от ее родителей в качестве свадебного приданого. И я в ней пропадал, как мышь в стоге сена. И сны мне приходили на ней только волшебные. Приходили добрые клоуны в разноцветных смешных балахонах и дарили заветные игрушки, приходили собаки, кошки и разговаривали со мной на человеческом языке, подплывали по воздуху любопытные летучие рыбы.

А сейчас мне приходилось лежать на досках, застеленных каким-то тряпьём, и укрываться своей курткой, но тишина здесь была такая ватная, что мне не только заложило уши, но и всего обволокло этой тишиной. Мне даже казалось, что я не лежу на твёрдых досках, застеленных по-походному, а парю, как кокон, вместе с гигантской густой и вязкой паутиной. Только невидимые мыши вокруг меня разрывали своей вознёй это могильное молчание. Мне казалось, что они везде — и снизу подо мной, и сверху, в щелях низко нависшего потолка, и сбоку в стенах. Создавалось впечатление, что они спешно, пока не прокукарекает утро петух, пытаются сшить призрачными нитями все четыре стены между собой и меня вместе с ними.

Моя прежняя жизнь закончилась, и я вступал в новую.

Правда, петухов, которые бы распугали мышей, в лесной деревушке совсем не было. Только ранняя кукушка за окном отмеряла бег моей новой жизни.

“Кукушка, кукушка, — мысленно сказал я, отгоняя от себя невидимых мышей, — сколько мне осталось жить?”

Кукушка тотчас замолчала. Я встал, почувствовав своими ноющими боками, насколько всё-таки твёрдым было моё ложе.

И вдруг разом, как неожиданно разом поутру на какие-то мгновения вспоминают сон от начала до конца, чтобы потом забыть его навсегда, я вспомнил, что всю ночь кто-то стоял у изголовья моей кровати...

Прогоняя из памяти остатки своего ночного наваждения, убеждая себя, что этот “кто-то”, стоявший у моей кровати, мог быть просто непроглядной мглой, в которую упёрся ночью спросонья мой взгляд, я отправился на утреннюю прогулку по деревне.

Я не обманулся в своих ожиданиях; по первому впечатлению, я получил именно то, на что и рассчитывал, наткнувшись в своё время на объявление в газете о продаже “домика на охотничьей заимке за символическую плату”.

Здесь не было ни у кого никакого хозяйства, ни коровки, ни курочки с уточкой. Одни — раз, два, три, четыре… восемь, я насчитал всего восемь, — одни аккуратно огороженные домики. Я шел по улице деревни, еще не вышедшей из тени густых елей, утреннее солнце разлило только немного ярко-оранжевой краски на макушки деревьев, и кивал своим соседям.

Кажется, впервые за последнее время моё болезненное беспокойство сменилось радостным предчувствием, что передо мной открываются двери в новый мир.

Несмотря на ранний час, жители деревни уже были у своих домов. Мужики подремывали на завалинках, каждый у своего дома, возле полупустых бутылей самогона, а женщины, не поднимая головы, либо вязали что-то бесконечное, либо перекапывали землю на участках.

— С новосельем! — сказала одна, довольно моложавая женщина, устало опершись на лопату. — Как устроились?

— Спасибо, хорошо! — отвечал я.

— Семейный?

— Да, жена и сын остались в городе.

— Ну, будут, значит, навещать. У нас тут хорошо, красиво, — она кивнула удручённо на свои грядки. — Курорт, одним словом. Заходите в гости, когда пожелаете. Меня Светланой зовут.

И с настойчивостью крота она принялась дальше перекапывать землю.

“Отставники, — подумал я, продолжая свою прогулку. — Одни сплошные отставники”. Меня это радовало. Не я один такой неудачник.



За время этой необременительной прогулки, сопровождавшейся коротким знакомством с соседями, я узнал, что один раз в неделю сюда приезжает автолавка из расположенного в соседней большой деревне магазина. Все затовариваются наперед, сразу на целую неделю.

А еще я выяснил, что расположенное по соседству болото — давно уже и не болото, а полноценное озеро.

Возвращался я к себе уже довольный и даже, можно сказать, счастливый. За символическую плату да такое шикарное место с озером! Я уже видел у себя на столе написанный здесь, в деревенской тиши, философско-литературный шедевр, примерно такой же, какой написал знаменитый Торо на берегу своего озера.

Однако что было легко в задумках, оказалось сложным в реальном исполнении. Я только и смог, сидя несколько часов за старым, из потемневших от времени досок, столом, написать в толстой тетради одну привычную за многолетнюю свою службу следователем фразу: “Постановление об отказе в возбуждении уголовного дела”. И всё...

Возможно, в эти минуты в моей душе проклюнулся бы росток неверия в свои силы, но появился Семён.

Когда я увидел его сквозь пыльное, в обрывках чёрной паутины оконное стекло, не мытое лет сто, я тут же отложил ручку и уставился на дверь, готовый встретить решительным отказом любое предложение выпить. Мне приходилось до отставки выпивать — следственная работа довольно напряженная, негативные эмоции нередко требовали выпустить пар, иначе крышку чайника могло легко снести. Но что было до отставки — то до отставки, а сейчас я намерен был вести другую жизнь — правильную. И ничто мне не помешает осуществить наконец своё предназначение — вместо многочисленных томов уголовных дел написать всего лишь один том, хотя бы один, но не протокольной писанины, а прекрасной художественной прозы, где любовь — любовь, дружба — дружба, и человек не выглядит мерзко, а гордо звучит.



— Он вернулся! — сказал Семён с порога и хлопнул мне на стол бутылку самогона. Он разбил бы её, наверное, если бы не моя пока ещё не исписанная пухлая тетрадь, смягчившая удар.

— Ты, наверное, хотел сказать: “Я вернулся”? — Мне не удалось скрыть раздражения. Ведь только вчера мы с ним выпили за моё новоселье и знакомство. Хватит уж!

— Нет, Володя вернулся! Хозяин! — Семён кивнул в сторону кладовки. — Сегодня. Ночью у меня был. Сидел напротив меня, как я сейчас против тебя. Не вру.

Семён достал из карманов брюк две рюмки, вытряхнул из них прилипшие семечки и наполнил самогоном.

— И что? — сказал я.

— Как что, земеля? Ну, ты меня удивляешь! Надо выпить за упокой его души, а то так и будет ходить здесь неуспокоенный. Да-да, это точно. Любили мы с ним выпить в своё время, да, любили. Вот он и пришел ко мне. Сам-то теперь, бедолага, выпить не может, значит, мы должны пить за него. Держи, держи, земеля!

Семён стал совать мне в руку рюмку.

Я хотел сказать, что раз Семён споил Володю, то пусть теперь сам и пьёт за упокой его души, как вдруг вспомнил ночного гостя, стоявшего у изголовья моей кровати.

— Как любил говорить мой папаша: мы в ответе за тех, кого приручили. — Семён вставил себе в рот наполненную рюмку, словно намеревался заглотнуть её целиком, и закинул назад голову. Аккуратно осушив рюмку до последней капли, он потянулся за чайной сушкой, россыпью лежавшей на столе. — Ну, ты что, земеля? Пей! Ты думаешь, я Володю насильно заставлял пить, что ли? Он сам всегда искал, как бы накатить. Вот и допился до чёртиков.

Сосед обвёл взглядом тёмные углы дома, словно выглядывая там хозяина:

— Ну, ничего, думаю, Володя сейчас глядит на нас, довольный, блин, предовольный!

В раздумьях о ночном призраке я тоже выпил. Самогон мягко ударил по мозгам.

Семён тут же добавил ещё.



Опомнился я уже ночью. Подняв тяжёлую голову от свалявшейся в комок подушки, я увидел неподвижный силуэт, чернеющий на фоне тёмно-синего окна. Судя по вязкой мгле в доме, было уже далеко за полночь.

Семен — Семён ли? — стоял у стола чёрной тенью и молчал. За его спиной во мраке комнаты синело окно.

— Семён? — спросил я и провалился в сон, как в чёрную глубокую яму. Точнее, даже не в яму, а в бездну. Я летел в неё и чувствовал, как замирает от страха моё сердце. Удивительное дело: я чувствовал свой полёт и в то же время продолжал отчётливо видеть чёрный силуэт человека у окна. Но я не видел его лица. Призрак! Вот оно что! Призрак вдруг стал расставлять по стене неведомо откуда взявшиеся буквы. Получились слова. Я схватил ручку и тетрадь, летевшие, оказывается, вместе со мной, и поспешно записал их. Страх сменился радостью открытия. Я уже видел не отдельные слова, а целый текст. Многозначительный, наполненный таинственным содержанием и таящий в себе глубокий смысл.

“Теперь, — сказал я себе, — главное, не забыть, постараться всё запомнить. Ведь сон забирает все откровения с собой”. И тут же проснулся. За окном серело утро, по-прежнему было тихо, только где-то в лесной глуши куковала одинокая кукушка.

“Сколько мне осталось жить?” — спросил я её мысленно. Спросил равнодушно, поддавшись ощущению, что я ещё и не выскакивал из того своего первого здесь утра, когда меня точно так же разбудило это монотонное, как головная боль, “ку-ку, ку-ку, ку-ку”. И опять кукушка резко замолчала, словно испугалась моего вопроса. Я поднялся с кровати, точнее, с досок и опять, как вчера, почувствовал свои затекшие бока. Это временное ложе, уже ухайдакавшее моего предшественника, начинало становиться мне ненавистным.

“Надо будет заказать себе через водителя автолавки нормальную кровать”, — подумал я и только тут вспомнил про увиденный во сне текст.

Я поспешно уселся за стол, нашёл под старыми газетами ручку, раскрыл тетрадь и с огорчением понял, что записывать нечего. Текст из моей памяти стёрся. Запомнилась только первая строчка. Я записал её: “Постановление об отказе в возбуждении уголовного дела”. Та же самая фраза, на которой я остановился вчера. Дальше — пустота, ни единого слова, ни единой мысли. Я заварил крепкий чай и, отхлёбывая горький бодрящий напиток, кусал своими крепкими железными зубами сушки. “Прежняя жизнь не отпускает”, — подумал я. Отсюда так легко я поддался на предложение выпить, отсюда мои прежние, избитые ежедневным употреблением термины и понятия. Мне просто надо наполнить свою новую действительность свежим содержанием, тогда и на прошлую жизнь, ту, до отставки, я взгляну другим, обновлённым взглядом. Вот тогда-то сознанию моему и откроются новые горизонты.



Как мог (без утюга) я привел в порядок свою одежду, гладко выбрился, побрызгался одеколоном и отправился гулять по деревне. Ничего нового я не увидел. Те же высокие густые и островерхие, как в оперных декорациях, ели, покрасневшие от восходящего солнца; по-прежнему деревня в их окружении пряталась, как в глубоком колодце, куда никогда не проникает солнечный луч. Те же полупьяные, несмотря на раннее утро, мужики, дремлющие на завалинках своих домов, и те же неутомимые огородницы на своих участках. Под ногами вязко, но приятно поскрипывал песок. Улица от него была жёлтой. Стлался лёгкий туман от леса.

— Доброе утро! — поздоровался я с той самой моложавой женщиной, с которой познакомился накануне, Светланой.

— Доброе, — отозвалась Светлана, оторвавшись от своей лопаты. Она с минуту окучивала меня своим, несмотря на утро, уже утомлённым взглядом, а затем кивнула на перекопанные грядки: — Просто проклятие какое-то! — И тут же, оправдываясь, добавила: — Ну, кто что может. — Она кивнула в сторону дремавших на завалинках мужиков. — Если они всю жизнь пили, то сейчас откуда что возьмётся? Пить и будут. Я всю жизнь горбатилась, не поднимая головы, не задумываясь по большому счёту о жизни, — вот и сейчас горбачусь. Каждому своё, как говорится. Ну, а вы чем решили тут заняться?

— Тем же, — улыбнулся я. — Тем же, что и раньше. Писательством. Всю жизнь был писарем, вот и сейчас пишу. Вы правы, поздно менять привычки.



Поговорив с женщиной, я решил сходить до Ольховки. Пять километров неспешного хода по лесной дороге, вдыхая густой влажноватый воздух, настоянный на хвое, и слушая пронзающие лабиринты леса птичьи свисты, — не просто удовольствие, а целый праздник для души и тела. Сидеть на завалинке, как другие мужики, и пить самогонку — это не для меня. Без конца улучшать свою нору, как это делают огородницы, — тоже не самый лучший вариант. А так — прогуляюсь, а там, глядишь, может быть, в Ольховке и кровать себе новую закажу, на досках кошмары уже начинают мучить. Да не мешало бы и писчих принадлежностей прикупить, одной тетради для моего трактата будет маловато. Как минимум штук десять понадобится.

Так за размышлениями и подсчётами я вышел на лесную дорогу и неспешно, то и дело останавливаясь, чтобы послушать загадочные крики неведомых мне птиц, через час с небольшим вышел к первым домам среди густых елей.

Но странное дело, вглядевшись в строения, я понял, что это не Ольховка, а моя деревня! Я вышел прямиком к своему дому! Вот так дела! Ушел с одного конца деревни, а вернулся — с другого. Но как это понимать? Дорога-то ведь в этих краях только одна!

— Это тебя Володя водил, — сообщил мне Семён, выставляя на стол очередную бутылку самогонки. Он зашёл следом за мной. Видимо, ждал, когда я вернусь. — Плохо мы с тобой его душу тешили, — пояснил он и, пользуясь моим замешательством, быстро разлил самогон по рюмкам. — Пей давай!

Встретив мой решительный отказ, он, не поморщившись после первой, опрокинул себе в рот и мою рюмку; спрятал бутылку в карман штанов и, багровея лицом от выпитого, пообещал на выходе:

— Он ещё и не такие фокусы будет выдавать. Ко мне так он каждую ночь приходит. Пить надо!



Я раскрыл тетрадь с твердым намерением начать писать. Это ничего, что у меня нет пока чёткого замысла моего трактата, главное — найти кодовое слово, которое потом, как крючком, зацепит этот пока ещё дремлющий в моём сознании роман, и тогда я пойду, как те женщины, плести свои кружева из пережитого и увиденного во сне, услышанного и прочитанного.

Однако и на этот раз, сколько я ни сидел, а только и смог, что написать единственную строчку: “Постановление об отказе в возбуждении уголовного дела”.

Да, в своё время мною было столько написано таких постановлений, что рука сейчас сама это пишет против моей воли.

Я вышел на улицу. Туман рассеялся и уже белел только у самой кромки елей.

— Тебе, я смотрю, Чёрная Вдова приглянулась? — услышал я голос Семёна. Сквозь решетку ограды я увидел, что он сидит на завалинке своего дома, закинув ногу на ногу, и с удовольствием курит. Рядом с ним стояла полупустая бутылка самогона.

— Кто? — Я начал жалеть, что знакомство с соседом у меня пошло быстрее, чем я ожидал.

— Ну, Светлана, копательница.

— Да просто поговорили, и всё.

— А вот когда она тебя в следующий раз пригласит к себе на чай, вспомни, земеля, вот что: Чёрной Вдовой её прозвали потому, что она своих двух мужиков на тот свет отправила. Надоел муж — она его поит отваром из каких-то лесных трав, а потом свинтит в город навестить родственников. А когда возвращается, то уже ни один следователь не дороется, от чего её мужик помёр. Маринует она их, вишь как, прежде чем следователя позвать.

Семён воздел глаза к небу, к рассеивающемуся табачному дыму, словно видел там Чёрную Вдову и её двух мужей.

— Да и другие тут копательницы не лучше. Соседка Чёрной Вдовы Галина — так та от своих новорожденных избавлялась так — в таз с водой, и всё, концы в воду. Сначала нагуляет, шалава, а потом в таз с водой. Ни один следователь подкопаться не смог. Несчастный случай при родах, захлебнулся малец. Никто не виноват. Во как! А Марта Григорьевна? Та, что вяжет как заведённая? Её домик крайний с того конца, ну тот, что с зелеными наличниками. Так она свою мамулю, старую каргу, отправила на тот свет ещё проще. С помощью подушки. Подушку на рыло — и всё, гуд бай! Так следователь даже вскрытия не проводил. Стояла на учёте в больничке — получи справку и гуляй, Вася. Так-то, земеля!

Я прошелся по двору. Семён меня, кажется, уже достал. Хуже нет, когда пьющий человек не может никак напиться.

— Тебя послушать, так получается, тут у всех рыльце в пушку…

Я решил не втягиваться в беседу с пьяным человеком. Работы мне хватало, весь двор у меня был засыпан еловыми шишками — не мешало бы их немного отгрести. Однако нигде во дворе я не нашел ни лопаты, ни метлы.

— Ну, так оно и есть, — не унимался Семён. — Возьми Володю, хозяина твоего. Предшественника, точнее. Водила автобуса был. Вёз группу детей в лесной лагерь. По дороге заснул, блин, и въехал во встречный микроавтобус. Водила микроавтобуса сразу на тот свет. И Володькины пассажиры — пятеро сопляков с воспитательницей — туда же. На дороге такое творилось! Что ты! А признали виноватым того, кто умер. Вот Володя и запил. Это еще неизвестно, кто кого споил, земеля! Пил он по-страшному! Все мозги мне проел. Так иди и повесься, говорю ему, только не ной.



Ничего не сказав соседу, я вернулся в дом. Вырвал из тетради страницу, на которой была написана только одна фраза — “Постановление об отказе в возбуждении уголовного дела”, и, чиркнув спичкой, сжёг её возле печки. Я вспомнил, что когда переходил из районного следственного управления в областное, то точно так же зачищал свой сейф от сомнительных отказных материалов. Большую часть материалов, где всё было чётко и ясно, я сдал секретарю, а несколько уничтожил, разорвав на мелкие клочки и бросив в корзину для мусора. В них в общем-то никакого криминала не было. Просто я не успел их оформить в срок. А вот один материал я не решился уничтожить, забрал его домой. Не знаю почему. Так, на всякий случай. Материал был скользкий. Поначалу я сразу же хотел возбудить уголовное дело по факту убийства, но прокурор меня остановил:

— Тебе что, мало тех приостановленных глухих убийств? Их у тебя в сейфе как селедок в бочке! Ещё один висяк на мою шею хочешь? Вот разгреби сначала старые убийства, а потом действуй по закону, сколько душе твоей захочется!

У меня долго не поднималась рука написать по этой смерти постановление об отказе в возбуждении уголовного дела. Я еще надеялся найти какую-нибудь зацепку, чтобы убедить прокурора, что убийство здесь налицо. А потом уже к нему возвращаться было слишком поздно.

Упав на кровать, точнее на доски, лицом вниз, я лежал, закрыв глаза. Убийства, убийства, кругом одни убийства. Как недалеко человек ушел от дикого состояния, когда ради набитого, сытого брюха, ради примитивных устремлений он готов был умертвить и съесть ближнего своего. И как быстро я пошел на поводу у тех, кто на этом делал свой хлеб и набивал своё брюхо, лепил свою карьеру, строил свой дворец… Ну, а что мне оставалось делать? Что, я пошел бы против прокурора и принял бы решение по тому отказному материалу самостоятельно? И в два счёта пополнил бы ряды съеденных…



Как-то незаметно мои затянувшиеся размышления перетекли в сон — и очень явственный сон. Мне приснилось, что я лежу посередине комнаты на нескольких выставленных в ряд деревянных табуретах. Руки у меня сложены на груди, а взгляд устремлен в потолок. У моего изголовья сидят жена и сын, а дальше, у стены, — какие-то незнакомые люди.

— Кто это? — спросил я тихо у жены, едва шевеля губами, так, чтобы никто не заметил.

— Совсем мозги свои пропил. Это же твои друзья! — ответила жена, комкая у рта белый платочек.



И опять весь остаток ночи невидимые мыши бесшумно зашивали меня в мягкие, прозрачные мешки, а у моего изголовья сидел призрак. Теперь я уже не сомневался, это был тот самый висельник, смерть которого так и затерялась в моём отказном материале. Могилой его стала дальняя, верхняя, под самым потолком, полка в книжном шкафу. Там, в своей квартире, я и спрятал этот незавершенный материал. Я всегда помнил о нем и мысленно продолжал писать постановление об отказе в возбуждении уголовного дела. Но написать никак не получалось, потому что там было не самоубийство, а настоящее убийство, и надо было возбуждать уголовное дело и искать убийцу. Соседи и родственница заявляли мне, что погибший много выпивал в последнее время и высказывал мысли покончить с собой, даже якобы всё ходил по двору с веревкой, примериваясь, где повеситься. Вот эта-то бьющая в глаза очевидность меня и насторожила тогда. И у жены погибшего, проживавшей отдельно, по соседству с любовником, и у самого ближайшего соседа — у всех были острые конфликты с умершим, был свой резон отправить его на тот свет. Жене отошел дом, а сосед… а сосед…



Я медленно, словно зомби, словно оживший покойник из гроба, поднялся со своих досок и, не замечая призрака, колышущегося оконной занавеской где-то сбоку от меня, направился к выходу.

Чтобы не скрипеть железной калиткой, я легко перемахнул через оградку и вплотную подошёл к желтеющему в ночи соседскому окну. Семён сидел за столом не один. Напротив него разместилась та моложавая копательница, которая представилась мне Светланой и которую сам Семён назвал Чёрной Вдовой.

— А может быть, там еще остались? А? Ёлы-моталы! — спросил Семён, поднимая ближе к лампочке старинную монету.

Сквозь одинарное оконное стекло, растрескавшееся и залепленное прозрачным скотчем, голос его слышался отчётливо, словно шёл не из глубины дома, а звучал прямо в моём мозгу.

— Как же! “Остались”! Помешкай ты, Сёмка, ещё дальше — муж бы всё золото пропил! Копать он для такого случая умел не хуже меня! После него весь огород был как пуховая перина, ладно, один горшок у самой яблони пропустил! Считай, на миллион из-за тебя, из-за твоей нерешительности, угорела.

— “На миллион”! “Угорела”! Ну и жадная ты, Светка, блин! Я ж тебе говорил — сыпани ему толчёнки какой-нибудь из лесных трав, — не-ет, испугалась! А ты знаешь, сколько мне пришлось с ним выпить, чтобы до кондиции довести? А потом ещё тащить такого борова и подвешивать! Да чтобы синяков ещё не осталось… Хитромудрая ты больно, как я погляжу…

Я не стал больше задерживаться у окна, побежал к ограде и, перемахнув её, устремился по дороге прочь из деревни.

Да! Конечно же! Конечно, я мог в своё время раскрыть и это, и то убийство, много убийств, так и оставшихся нераскрытыми. Я мог! Я всё мог!



Тяжело дыша, я бежал, увязая на рыхлой песчаной дороге, жёлтой от горевших в ночи окон. Пробегая мимо, я видел, как Галина, соседка Чёрной Вдовы, расположившись у печки, оттирает песком тазик, в котором когда-то утопила новорожденного ребёнка. А в другом доме Марта Григорьевна, усевшись на высокой кровати, перебирает пух в подушке, которой удушила свою мать. Я бежал и не чувствовал своего сердца, словно оно выскочило из груди и бежало впереди меня. А ноги мои, наоборот, отстали далеко позади, увязнув окончательно в гиблом песке. Больше я не глядел на окна, а смотрел только вперед, потому что чувствовал, что бегу мимо одних и тех же домов. Я бежал бесконечно долго по деревне, пока не увидел впереди красные стоп-сигналы застрявшей в песке машины. Это был тот самый леспромхозовский “уазик”, на котором я приехал в Сосновку…



Когда я наконец оказался дома, то долго стоял на пороге, прислонившись к косяку, не в силах двинуться дальше, словно меня не пускал запах родного когда-то жилья. Жена и сын сидели перед телевизором и безмятежно ели картофельные чипсы. Они демонстративно не замечали меня. Жена никак не могла простить мне моей отставки.

Я проследовал в свою комнату и был поражён — в ней всё, абсолютно всё поменялось!

Книжный шкаф был разобран, а все мои книги и папки с бумагами бесследно исчезли. Кругом стояла новая мягкая мебель и вазы с цветами.

— Стоило отлучиться на несколько дней, как уже и духа моего тут не осталось! — крикнул я жене, всё ещё надеясь, что в какой-нибудь тумбочке отыщу папку с тем самым отказным материалом.

Но папки нигде не было. Нигде.

Я стал носиться по всей квартире, заглядывая куда попало и в исступлении скидывая на пол всё, что мне попадалось под руку.

— Где она! — закричал я, встав прямо перед женой. Бессильная ярость не покидала меня.

— Ты видел? — Жена обронила на пол пакет с чипсами и в изумлении повернулась к сыну.

— Никогда ничего подобного не видел! — ответил сын, не сводя взгляда с разбросанных на полу осколков от разбитой вазы. И, взглянув на мать, добавил: — А ведь сегодня девять дней, как отец умер.

К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера