АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Ефим Гаммер

Десять дней без права на описку. Рассказ




Эдик Сумасшедший – человек-фигура! Был старше всех нас на несколько лет, а подчинялся, как ребенок. Оно и понятно: мой адъютант и личный бомбардир – тяжелая артиллерия. Дальше него никто у нас камни не бросал в «рыжих», наших врагов с улицы Яню.
Мы его звали – Эдик.
– Эй, Эдик! – вызывал я его из подвала, где он нагребал уголь в ведра для какого-нибудь нашего соседа. – Бери меня на закорки. Поскакали к Лениной бабушке Иде, на улицу Калею. Приглашает на примерку твоих перешитых штанов.
Взрослые называли его зачастую – Эдик Сумасшедший, будто по имени и фамилии сразу. С одной стороны – уважительно, если думать его головой, с другой стороны – не совсем, но для понимания этого нужно было иметь совсем другую голову.
– Эй, Эдик Сумасшедший! – кричала ему с чердачной верхотуры тетя Маруся. – Поднимись ко мне на этаж. Помоги развесить белье.
– Эй, Эдик Сумасшедший! – вылавливал его с развалки Вовкин папаня. – Сбегай на уголок, за мерзавчиком.
Эдик всю свою жизнь был «сумасшедшим» и не обижался на прозвище. Родился он еще до войны с фашистами, в Коктебеле, на крымской земле. Его мамка  работала там в каком-то «важном доме», как она выражалась, «уборщицей у писателей», где и родила недоношенного младенца на полу, когда прихватило. Сейчас она – проводник скорого пассажирского Рига – Москва, все время в разъездах. Батяня по тюрьмам ошивается. Старший брат Леха – вор-карманник, тоже далеко от решетки не отбегает. Выйдет на свободу, покукует немного на празднике жизни, и опять – небо в клеточку. Заботы от них Эдику никакой, вот он и вырос таким притарелочным – как кто позовет кушать, сразу бежит, и всю работу заодно по дому сделает: дрова нарубит, печь запалит, с ребенком посидит и никогда, хоть посули золотые горы, не украдет ничего – ни копейки, ни конфеты, ни игрушки. Воровство он ненавидел пуще всякого прочего зла. Слышать о нем не хотел – ну, что тут скажешь,  настрадался от нечистых на руку родичей. «Я честный всегда, тем и привлекательный! – любил он говорить. – А что сумасшедший, так это не во вред обществу». И действительно, какой вред? Никакого! Что для нас, пацанов, сумасшедший? Ничего! Кабы кого кирпичом угостил по маковке, тогда да – припадочный, вызывай карету скорой помощи и вяжи в смирительную рубашку. А коли хочет походить понарошку на товарища Сталина и талдычит в свои накладные усы всякое-разное о политике, то беды в том для его мозгов никакой, и для наших – тоже. Разумеется, если не повторять Эдикины слова при посторонних. А мы их и не повторяли. Зачем? Ведь известно: музы молчат, когда говорят пушки. Вот наши пушки, в виде могучих рук Эдика Сумасшедшего, и говорили на языке бросаемых в «рыжих» камней, а мы тихонько помалкивали. И кидались следом за нашим богом войны в атаку. Пусть и свихнутый на резьбу, но пребывал он, однако, в самом почетном звании для дальнобойной артиллерии. А чтобы был внешне похож на военного бога, мы вырядили его чин-чинарем. В немецкий мундир без знаков различия, но с рыцарским крестом и какими-то бляхами, найденный моим двоюродным братом Гогой, сыном тети Фани, среди дров в подвале.
При полном параде, в армейской форме и растоптанных ботинках с чужих ног, Эдик Сумасшедший даже с накладными усами стал напоминать вовсе не товарища Сталина, а одного из военнопленных. Их тогда конвоиры часто водили по городу, из тюрьмы на строительные объекты, либо назад в тюрьму. И все, кто постарше, начали, забавы ради, дразнить его «фрицем». А ему хоть бы что! На «сумасшедшего» не куксился, так чего дуться на «фрица». Люди! А у людей такие вредные привычки – дразниться! И все бы хорошо, словно в раю: дрова поколешь – миска борща обеспечена, с ребенком посидишь – конфетами отблагодарят, камнями покидаешься – «богом войны» величают, утиля насобираешь – выручишь копейку на черный день и топай в кино. Живи – не хочу!  Чего еще больше можно придумать для прогрева мозгов и услаждения организма? Ничего больше нельзя было придумать, правда, пока не окажешься по ту сторону рая. А он оказался. Вместе со мной, надо сказать. Именно по ту сторону рая…
Как?
А так!
Выпало нам сниматься в кино. Роль – сущий пустяк. Нам полагалось изображать восторг, когда советские «танки-освободители» из классического в ту пору романа Вилиса Лациса «К новому берегу» вползали на Домскую площадь, именуемую на советский лад «Площадь Семнадцатого июня». И мы старательно демонстрировали восторг: размахивали флажками, орали, залезали на плечи родителям, а некоторые, самые ловкие, и на фонари. Кино все же! Один раз снимешься, всю жизнь на экране будешь как новенький, смотри на себя – любуйся!
Настоящие танки, с поднятыми на башнях люками, боевито скрежетали гусеницами по булыжнику. Женщины в белых платьях забрасывали их цветами. Мускулистые мужики в кепках, означающих их принадлежность к рабочему классу, кричали по-латышски: «Бривиба! – Свобода!» Толстые старушки в клеенчатых фартуках и косыночках в крапинку, показывающих, что они прачки у богатой госпожи, восклицали: «Лай дзиво саркане звайзгне! – Да здравствует красная звезда!»
Но громче всех, конечно, кричал и восклицал Эдик Сумасшедший, готовый во имя попадания на экран быть и пролетарием, и прачкой в одном лице, и вообще кем угодно. Как и все прочие сумасшедшие, Эдик почему-то уверовал, что благодаря этим случайным съемкам он из массовки выберется в народные артисты и наконец-то станет жрать досыта и носить купленную в магазине одежду. Поэтому он, тягая меня за собой, всеми силами прорывался на передний край массовки. Во что бы то ни стало стремился попасть на глаза знаменитому кинорежиссеру Леониду Давыдовичу Лукову, снявшему «Большую жизнь» и «Два бойца» с Бернесом и Андреевым. А если не ему, сидящему под зонтиком на высоком стульчике у Домского собора, так его заместительнице Аде Неретниеце, что-то толкующей, срывая голос, многочисленным актерам мужского и женского пола.  
Наконец старания Эдика увенчались, как пишут в романах, успехом. И он попался на глаза режиссеру. И глаза этого режиссера, как сейчас помню, округлились от ужаса. Тогда я не понял – почему. Сейчас понимаю. Сцена приветствия должна была разворачиваться для зрителей в июне 1940 года, еще до войны, а тут, на переднем плане, какой-то пленный немец с рыцарским крестом, явно из 1945 года, да к тому же с совершенно лишним ему, фашисту, восторгом на роже при виде советских танков.
Режиссер Леонид Давыдович Луков что-то сказал своему помощнику Аде Неретниеце. Она что-то сказала своему помощнику. А ее помощник что-то сказал оператору. Это я уже слышал, потому что протиснулся с Эдиком Сумасшедшим поближе к «великим мира сего», ожидая немедленного приглашения на главную роль. Однако приглашения не последовало. Последовало: «Стоп! Стоп!» А затем пару матюков и…
– Где у тебя глаза? На заднице?
Это последовало в сторону кинооператора.
– Нам душу вынут за этого фрица!
Это последовало в ту же сторону. А потом, когда помощник помощника взял в руки рупор, последовало и в сторону Эдика Сумасшедшего:
– Эй! Эй! Не прикидывайся!  
– Я? – отозвался он растерянно.
– Ты! Ты!
– Это не я…
– Ты! Ты! Фашист недорезанный! Выметайся из кадра!
– А как же роль?
– Роль без тебя обойдется!
– Роль без меня не обойдется! – защищал Эдик Сумасшедший свои артистические интересы. – Мабуть, меня специально на это место поставили. Чтобы я изображал восторг.
– Кто тебя, придурка такого, поставил на это место?
– Финичка!
Эдик из-за какого-то дефекта речи называл меня «Финичка».
– А кто это такой? Тоже фашист недорезанный?
– Финичка – не фашист. Финичка – мой друг. С развалки.
– Ну, так убирайся на свою развалку и не порть нам кадр! А то я из тебя душу вытрясу! Заодно с твоей развалкой!
Помощник помощника орал в рупор, хватался за грудь, боясь, как бы его душа не вытряслась из тела самостоятельно. Но Эдик Сумасшедший уперся, и ни в какую не шел на компромисс.
– Я здесь родился как артист. Здесь и умру, – вбил он у всех на виду показательный гвоздь в сердце притеснителя народных дарований. – Нет таких приказаний, чтобы изымать меня из кадра! Я сниматься хочу, как Бернес. Во мне, дядя, таланта, почитай, как у Андреева, на пуд с лишним!
– Нужен нам твой талант в фашистском мундире! – накинулся на Эдика Сумасшедшего помощник помощника. – С таким крестом, фриц моржовый, тебе эсэсовца играть, а не ликующий латышский народ!
– Что вы знаете за латышский народ? – разозлился Эдик Сумасшедший. – Я тут вырос, в Старой Риге! И буду играть в своей Старой Риге латышский народ. А вы приехали из Москвы и прямым ходом гоните меня из кадра, чтобы я в своей Старой Риге не играл латышский народ. Почему вы меня гоните? Я хочу сниматься! Хочу изображать ликование. И встречать танки-освободители.
– Их встретят без тебя! Брысь, паршивец! – помощник помощника кликнул на подмогу с танковой брони офицера в рифленом шлемофоне и черном комбинезоне. Офицер кликнул на подмогу двух солдат из самого нутра броневой машины. Танкисты бросились к Эдику Сумасшедшему, подхватили его, самовольно застрявшего в кадре, под локотки и поволокли сквозь толпу в закуток. Прислонили к стеночке за Домским собором и встряхнули маленько.
– Кто это тебе такие гарны цацки пришпандорил? – допытывался офицер, торопливо роняя слова, чтобы поспеть в кадр к возобновлению съемок. И в нем, понятно, бурлила мечта: увидеть себя хоть раз в жизни на экране.
Эдик Сумасшедший не рвался к ответу. Ответить – это значит предать. Кого? Да всех нас предать. Меня, Гогу, Леньку, Жорку, Вовку, Борьку. И даже нашу общую с Ленькой и Борькой бабушку Иду Вербовскую, которая перешивала ему фашистские брюки с лампасами на советский лад, без лампасов и металлических пуговиц со свастикой на ширинке. А он не предатель. Он – Эдик Сумасшедший из Старой Риги! Никогда и ни при каких обстоятельствах – не доносчик, не фискал, не ябеда! Поэтому он закусил губу, впадая, как партизан на допросе, в героическое молчание. И в ожидании кулака в «поддых» скосил на меня глаза, больные испугом.  
– Раз! – сказал офицер, раззудясь плечом. – Твою мать!  Кто пришпандорил цацки?
А потом Эдику дали разок по ребрам, еще разок, и глаза его, больные испугом, уже не косились на меня, а выплывали к небу.
– Два! – сказал офицер, задирая копкой пальцев челюсть Эдика. – Кто? – тебя спрашивают. И помни, салага, дважды  два не будет четыре. Будет десять лет Колымы. Будет тебе пятьдесят восьмая статья.
– Без права переписки, – подсказал солдат сбоку.
– А мне-то что? –   отбрехивался Эдик. – Я и так писать не умею!
– Ну, шалопут! Тебя, видно, на голову уронили да забыли поднять.
Тут я и вмешался.
– Дяденька! Дяденька! – бросился я к офицеру в танковом шлеме и черном комбинезоне, чтобы остановить его, и чтобы он не всаживал под ребра Эдику – нашему богу войны – пудовые кулаки, дернул его за кобуру «ТТ». – Дяденька, вы угадали. Но не совсем точно. Поднять его не забыли. Подняли, но он уже был такой…
– С придурью? – повернулся ко мне офицер и хитро подмигнул, будто я ему сообщил нечто секретное, позволяющее Эдику Сумасшедшему выскочить из-под пятьдесят восьмой статьи и подпасть под иную – с правом переписки, абсолютно не нужной ему из-за неграмотности.
– С придурью! С придурью! – закивал я. – Ему можно быть с придурью. Он  сумасшедший.
– А ты не выгораживай его. Не то и тебя уронят, да позабудут поднять.
– Сам погибай, а товарища выручай! – ввернул я поговорку Евдокии Евгеньевны, нашей классной руководительницы.
– Погибать нам рановато, есть у нас еще дома дела, – ответил мне песенным текстом офицер-танкист. – Слухай, пацан, что умные люди говорят. Надо не выгораживать, а докладывать. Четко. Толково. Кто пришпандорил твоему байстрюку эти фашистские цацки?
– Я, – пришлось взять на себя вину, лишь бы не выдать ненароком Гогу.  
Сказал и зажмурил глаза, чтобы не видеть, как они будут выплывать к небу, когда начнут и мне прощупывать ребра. Но вышло наоборот. Офицер рассмеялся – заразил смехом и своих солдат.
– Гарно поешь, хлопчик. Ха-ха, мать твою! Выходит, ты из этого придурка сделал полного идиота.
– Ничего я из него не сделал! Он таким уродился.
– А кто его вырядил в эту форму?
– Мы и вырядили.
– Кто – «мы»?
– Я, Ленька, Жорка, Вовка.
– Получается, у вас целая организация?
– Не организация, дядя офицер. А отряд.
– Какой отряд?
– Партизанский. На случай войны. Враг нападет, как всегда, внезапно, захватит нашу землю, а мы заховаемся в лесу и будем партизанить.
– Кто тебе такую стратегию разработал?
– Товарищ Сталин!
– Что? – опешил офицер и опасливо посмотрел на подчиненных.
Чтобы он не боялся своих солдат, я пояснил:
– Нам так наша классная руководительница объясняла – Евдокия Евгеньевна – о войне, как ее надо вести по-сталински. Первым делом надо запустить врага на свою территорию, поглубже, потом уйти в партизаны. Ну, и ударить по врагу с двух сторон, чтобы искры из глаз.
– Ага, с двух сторон. С фронта, надо полагать, ударю я, – принял мою игру офицер, – а с тыла ударишь ты. При полном взаимодействии с твоим придурком. Да?
– Да! Эдик Сумасшедший у нас – бог войны. Тяжелая артиллерия!
– А командир всей этой хреномудрии будешь…
– Я! Я – командир! Честь имею представиться, капитан Ефим Аронович Гаммер! У меня и погоны настоящие есть, со звездочками!
– Ну, пострел – везде поспел! Выходит, ты старше меня по званию.
– А кто вы будете?
– Я – лейтенант.
– Выходит…
– Может, мне и честь тебе отдать? – деланно усмехнулся офицер, чтобы развеселить подчиненных, которые тоже должны были понимать, что дело вовсе тут не серьезное, а вроде мальчишеского баловства в «казаков-разбойников».
– Честь отдавать мне, дядя лейтенант, не нужно. Лучше отпустите нас домой.
– Отпустишь таких…
– Отпустите, отпустите, – прошелестел Эдик.
– Ладно. Только доложите, кто из взрослых надоумил вас пришпандорить эти цацки?
– Какие, дяденька, взрослые? – пожал я плечами. – Мы сами по себе взрослые. Уже курим.
– Выходит, у тебя и закурить найдется? – подивился танкист.
– Выходит… – Я вытащил из кармана помятую пачку «Огонька» – самых дешевых папирос, стоимостью с молочное мороженое на палочке.
Офицер закурил. И не глядя больше на Эдика Сумасшедшего, помятого, как пачка  папирос, спросил:
–  Скажи мне, хлопчик, с каких это пор придурок твой… сумасшедший… щеголяет в этих орденах?
– Как понавесили, так и щеголяет.
– А понавесить другие не догадались?
– Какие – другие?
– Настоящие! Те, за которые сознательные бойцы кровь на фронтах проливали, когда сражались с этими… ими… в их орденах…
– Но такие награды нигде не валяются. Они на безногих инвалидах войны ездят, а те – на тележках. А у инвалидов ничего не отберешь. По морде «тяпкой» схлопочешь.
– Фашистские награды, выходит, валяются?
– Мабуть, и фашистские не валяются. Просто Гога их случайно нашел. Вместе с мундиром. В нашем подвале, – внёс ясность Эдик Сумасшедший.
– Адрес?
– Аудею, 10.
– Ага. Кто же их заховал – до «лучшей жизни»?
– А я почем знаю?! – ответил я, чтобы вывести Эдика Сумасшедшего из-под прицельного огня танкиста.
– Может, чьи-то родители?
– Может быть, чьи-то, но не наши, – скороговоркой понес я. – Наши с Урала сюда приехали уже после ухода немцев. Нас породили и приехали в эшелонах. С заводом №85 ГВФ.
– В сорок пятом?
– В декабре.
– Твои родители родом отсюда?
–  С Одессы.  
– Гарно поешь, хлопец! Я тоже с «неньки Украины».
– Вы с «неньки», а они с «Одессы-мамы».
– Этот придурок – другого рода-племени?
– Он не придурок! – осмелел я. – И тоже с вашей «неньки», родом с Коктебеля,  – польстил я офицеру, зная от папы, что совсем недавно, 19 февраля 1954 года, Хрущев подарил Крым Украине. – Там его мамка работала уборщицей в писательском доме, пока не перебралась после войны в Ригу.
– А чего он такой?
– Мамка его сказывала, что когда он рождался… да-да, в том самом писательском доме, то капелька крымского солнца попала ему из открытого окна прямо в ротик.
– Ну, и что?
– Как не понять? Это же не наше, рижское, что без огня… Это же крымское солнце! Он проглотил капельку, а она была настолько горячая, что расплавила что-то в мозгах. Но он не придурок, нет, он просто по прозванью Эдик Сумасшедший.
–  Уточним, уточним, – бормотнул офицер под нос, довольный, что нашел на чужбине земляков. И таки отдал мне, дабы разрядить обстановку, честь по-военному, всей пятерней, прижав большой палец к указательному. И сказал, правда, с хитрой улыбочкой:
– Можете быть свободны! Пока что…
И мы с Эдиком оказались свободны, как те птицы, которые не знают, куда лететь. Домой – неохота. К бабушке Иде Вербовской на примерку штанов – рановато. Под прицел кинокамеры – боязно. Вдруг на съемочной площадке нас вновь признают не за «своих» и упекут на Колыму по пятьдесят восьмой статье – без права переписки. Однако плох тот артист, который не мечтает увидеть себя на экране. Где наше не пропадало? И мы решились на творческий подвиг.
Решились и совершили!
Я воткнул папиросу в рот, а руки в карманы, чтобы выглядеть наподобие Гавроша. А Эдик снял немецкий мундир, сунул его под мышку, будто сверток со слесарным инструментом, растрепал шевелюру и стал походить на подмастерье ремесленника. В таком виде, в застиранной рубашке и растоптанных ботинках, в нем уже было невозможно признать фашиста, и он мог со спокойной совестью изображать невоздержанное ликование от свидания с советскими «танками-освободителями».  
Фильм к «Новому берегу» снимался семнадцать месяцев, начиная с 1953 года. Из всех участников той памятной массовки круче всех повезло Генке из третьего класса нашей 67-й семилетней школы. Он влез на фонарный столб и оттуда «ликовал крупным планом», приветствуя входящие на Домскую площадь советские войска.  Мы все, включая меня и Эдика Сумасшедшего, не удостоились «крупного плана». Но по молодости лет получили огромное удовольствие и от «мелкого», когда, ликуя уже не притворно, различали себя на экране то здесь, то там.
– Это я!
– А это я! – кричал рядом со мной, с первого ряда, Эдик Сумасшедший.
– Опять я!
Эдик Сумасшедший склонился над моим ухом и мечтательно прошептал:
– Эх, Финичка! Если бы чемпионат мира по детству проходил у нас Риге…
– Организуем!
– Тогда у тебя,  несомненно, будут все шансы на победу.
«И впрямь», – подумал я.
На развалке вырос?
Да.
Из рогатки пулял драгоценными бусинами?
Да.
Командиром отряда был?
Да.
Золотые погоны с капитанскими звездочками носил на плечах?
Да.
Победителя  первенства мира по борьбе среди лилипутов положил на лопатки?
Да.
С первого взгляда влюблялся?
Да.
Тайком покуривал?
Да.
Первой перчаткой города стал?
Да.
Настоящий однозарядный револьвер держал в кармане брюк?
Да.
Да-да-да! Только чемпионат мира по детству еще не придуман, так что все мои достижения летели в корзину для бумаг, если не сказать хуже – в мусорный ящик.
Что остается? Совершить то, что вырвалось из меня спонтанно во время просмотра фильма: организовать это самостоятельно.
Мы ведь не глупее взрослых, которые способны придумать всего лишь социалистическое соревнование для школьников младших классов по сбору утильсырья?
В этом соревновании я тоже участвовал, и тоже выиграл. Правда, заочно. Потому что на финише состязаний, чтобы «перевесить» рекордное достижение моего основного соперника Жорки Потапова, положил на весы неразорвавшийся снаряд, и все судьи разбежались, опасаясь взрыва.
А вот сейчас следовало изобрести игру помудреней, чтобы не стыдно было подниматься на пьедестал почета.
В нашем штабе мы устроили совещание и начали предлагать варианты.
Жорка сказал:
– Чтобы стать чемпионом, я могу выпрыгнуть  из окна на мостовую.
– Без парашюта? – вполне разумно спросил Эдик Сумасшедший.
Я не спросил. Я подумал: слабо! Не выпрыгнет. Он живет на четвертом этаже. Кому охота ломать ноги?
Толик сказал:
– Чтобы стать чемпионом, я могу объехать на своем велосипеде весь мир и вернуться домой.
– Так тебе американцы и позволят вернуться! – резонно заметил Эдик Сумасшедший. – Им «язык» во как, – ребром ладони провел по горлу, – позарез нужен. По-другому не узнать, где у нас добро плохо лежит, чтобы напасть и отобрать.
– Правильно, – поддержал его Ленька. –  Голова  –  два уха, не дураку досталась.
А я подумал: да его просто из дома никто не отпустит. Гляди, какой отважный ездок-путешественник! Вчера купили велосипед, сегодня он рекорды по дальности вздумал устанавливать.
Вовка сказал:
– Давай похитим Дуньку с водопада. Затащим в наш штаб и начнем допрашивать, чтобы выдала все известные военные секреты.
– А какие у нее военные секреты? Куда куклу запрятала? – засмеялся Эдик Сумасшедший.
– Папа у нее майор. У него  есть секреты.
– Так он  Дуньке с водопада и выложит свои секреты – держи карман шире!
Вовка и не пытался «держать карман шире», он ходил в спортивных шароварах, обходящихся вовсе без карманов. Но идею о похищении Дуньки с водопада не желал сбросить с обсуждения.
– Я слышал, ее папа  участвовал в создании атомной бомбы. Через Дуньку с водопада вся недолга разузнать, как эта бомба устроена на механическом уровне. Разузнаем и смастерим у себя во дворе. Потом как бабахнем, и – в дамках.
– В чемпионах, – поправил Жорка. – А кто тебе сказал про атомную бомбу? Дунька с водопада?
– Мама ее. Маме моей. На кухне, когда чистила картошку. А я подслушал.
Дунькина мама вместе с Дунькиным отцом-майором и самой Дунькой снимала комнату в Вовкиной квартире на третьем этаже. По столь уважительной причине, конечно, чего не скажешь домохозяйке, когда не хватает денег на выплату. Сказать – можно, поверить – трудно. Необходимо убедиться. И Вовка, довольный, что его план выгорел, рванул за Дунькой с водопада.
А мы начали соображать, чем ее пытать на допросе, если под рукой ничего устрашающего не было. Минут через десять выяснилось – ее пытать не надо. Она охотно рассказала без всяких ухищрений с нашей стороны, что папа уже третий год майор, а на пятый получит подполковника, потом и квартиру обещали. А что до атомной бомбы… Лучше всего, конечно, выяснять подробности не у нее, а  купить книжку Перельмана «Занимательная физика» и прочитать там. Он профессор, он не ошибается.
Он – нет. А мы, выходит, да. Кому нужна атомная бомба, которая по книжкам расписана? Черта с два она взорвется! Наверняка со скрытым дефектом, а чертежи ее напечатаны для отвода глаз. Кто позволит простому ученому, пусть и профессору, но без офицерского звания, разглашать государственные тайны стотысячным тиражом?
Время было такое: взрывоопасное. Называлось на научном языке: «эпоха холодной войны».
Мы, дети победного 1945 года, не слишком хорошо разбирались в этой терминологии. Холодная война, горячая, главное – война. И враг определен – «янки дудл», на русском – американцы. Правда, они нам ничего плохого не сотворили. Но и Гитлер до внезапного нападения на Советский Союз в июне сорок первого тоже вроде бы никакой свиньи нам не подкладывал. Даже, наоборот, пакт о ненападении  заключил со Сталиным.
Так что порох нужно держать сухим, а палец – на спусковом крючке. Для нас это присловье было далеко не пустым звуком. И порох имелся, и спусковой крючок. Но это дикий секрет. Сегодня, за давностью лет, никого не посадят, поэтому докладываю, как на заседании Генерального штаба: 1 марта 1953 года мама послала меня с Ленькой на чердак развешивать белье. Впервые без нее, самостоятельно. Вот мы и порыскали в свое удовольствие по запретной территории, что раньше, под родительским присмотром, не удавалось. И обнаружили в укромном местечке, за брусом, маленький револьвер 1917 года выпуска: без барабана, однозарядный, если говорить по-солдатски. А рядом с ним – кожаный ремешок, как от наручных часов, с патронами в круглых ячейках.
Один выстрел произвели сходу, для проверки готовности ствола на случай боевых действий. И убедились – порох сухой, а палец правильно лег на спусковой крючок.
После выстрела немного струхнули: «враг не дремлет», а вдруг кто подслушивает? Но нет, даже соседей не всполошили. И с трофеем спустились в квартиру, на первый этаж, чтобы зажить обычной жизнью: дом-школа, двор-кино, драка-наказание.
Оружие, понятно, ждало в кармане применения, искало – скажу красиво – цели своего существования. У него ясно какая цель – стрелять, «и никаких гвоздей». А у человека, желающего стать чемпионом мира по детству? Столь же ясная! Совершить подвиг, прославиться, наподобие Робин Гуда. Яснец-леденец, не за счет пальбы по воронам.
Но где отыщешь живого бандюка, да еще вооруженного до зубов? На экране? В картине 1924 года «Банда батьки Кныша»? Но там они все уже дохлые!
А шпионов, если верить фильму «Застава в горах» с мировым актером Сергеем Гурзо, всех уже выловили.
Вредителей после смерти Сталина тоже больше не обнаруживалось.
Скукота какая-то! Но недаром поется: «Кто ищет – тот всегда найдёт».
Впрочем, искать особенно и не приходилось. Мимо нашего дома по булыжной мостовой улицы Аудею ежедневно ранним утром вели под конвоем толпу пленных немцев. Куда? На работу. Восстанавливать то, что разрушили своими бомбами и снарядами. Гостиницу «Рига». До войны она называлась «Рим», была высшего разряда и располагала шикарным винным погребком, который, по слухам, тоже вздумали восстановить.
Немцев охраняли довольно плохо, позволяли нам, мелкоте ветрогонной, подкармливать их. Разумеется, не пирожками с повидлом – черным хлебом,  вареной  картошкой, кислыми огурцами. Подкармливать не так, чтобы за так, а в обмен на сувениры и всякое разное, пригодное для наших бездонных карманов. У этих фрицев, прошедших всю Европу с грабительским интересом к чужому добру, легко было отовариться марками, значками, пуговицами с тиснением, монетами неведомого денежного достоинства. Допустим, вычеканена на кругляке цифра 1 или 2, а что это – франк, пфеннинг, доллар? – хренушки разберешь. И в магазин не двинешь с подобными деньгами, сразу отведут в милицию.  
Марки раскладывали по альбомам. Значки цепляли на лацканы пиджаков, пуговицы, чтобы фраернуться, пришивали к рубашкам. Мечтали заполучить губную гармошку. Но впустую, ибо жизнь давала понять: мечтать не вредно.
Но с того дня, как задумали провести во дворе чемпионат мира по детству, ждали не только даровой гармошки, но и тревожного часа Х, когда пленники, по нашим предположениям, набросятся на охранников, завладеют их оружием и… да-да!.. мы двинем на спасение родной Риги от коричневой чумы – фашистов.
Как сказано, порох мы держали сухим, а палец – на спусковом крючке. Но немчура не мутила спокойную рябь повседневности каким-либо недовольством, переходящим в бунт, который под позаимствованные из книг крики «хальт! хенде хох!» мы «искореним на корню», как пишут в газетах о пьянстве и уличном мордобитии.
Пусть пленников охраняли плохо, они все равно не порывались смотать удочки в родную Германию. Конвоиры были уверены: никуда они не убегут, некуда им бежать – кругом, куда ни посмотри, на тысячи километров земля наша. Упарятся  бегать! Потому и стерегли их без окриков, без устрашающих выстрелов в воздух, и тем самым не вызывали  в заключенных нервного брожения, переходящего, как учили в школе, в неуправляемое волнение масс. У них – без неуправляемого волнения, у нас, доморощенных Робин Гудов, – без героической схватки с гитлеровцами.
Как сравниться с отцами в освоении суворовской науки побеждать?
Что делать?
Думать, думать, думать, как учил Петьку на уроках стратегии Василий Чапаев.
А кто много думает, тот, наконец, и додумается.
Я додумался.
– Давай выкрадем фрица из колонны, а потом его вернем как новенького, будто поймали в бегах и в плен взяли!
– Да он, мабуть, в плен сцапанный, когда тебя, Финичка, и в проекте не было, – встревожился Эдик Сумасшедший, не любящий впустую бегать наперегонки.
– Взрослыми сцапанный! А взрослые нам не соперники в чемпионате мира по детству!
– Нам за такое дело дадут по шапке.
– Сначала медаль «За отвагу».  
– А кто кормить будет этот лишний для нашей кухни рот? Меня мамка из дома выгонит, если я стибрю чего-то  похамкать для недобитой этой посторонней личности.
– Меня не выгонит, – раздумчиво сказал я, помня, что моя просьба  –  «Мама! Дай мне хлеба с маслом и сахаром! – признавалась на правах законного требования.
– Ну, если ты согласен кормить лишний рот…
Неопределенное «ну» было воспринято как знак согласия. И меня тут же отрядили на проведении операции. В сопровождении Эдика Сумасшедшего – самого честного, по его собственным словам, свидетеля.
Мигом я оказался на этаже своей квартиры.
– Мама! Дай хлеба с маслом и сахаром!
– Один кусочек?
– Четыре!
– Проголодался?
– Ленька тоже кушать хочет. И Борька…
Умело завернул многоэтажный сэндвич в газету, чтобы масло не проступало сквозь бумагу.
– Ты куда? – спросила мама.
– На задание! – и рванул в коридор.
– Но сначала покушай, и далеко не убегай, сегодня день рождения у бабушки Сойбы, будет торт с лимонадом, – неслось мне вдогонку на крыльях материнской любви, пока я распахивал дверь на лестницу.
Во дворе кликнул Эдика Сумасшедшего и вперед-вперед к недостроенной гостинице «Рига». Швейцара там еще не наблюдалось. Опасаться было некого. Солдат-часовой смотрел на нас совсем не так, как в замочную скважину. Без всякого любопытства.
– Шастают тут, шастают, – рассуждал он, будто читая мои мысли. – Подкармливают паразитов. Нет, чтобы угостить советского солдата, который кровь за них проливал.
По возрасту, этот солдат кровь еще ни разу не проливал – ни за нас, ни за братьев наших меньших. Папа его, может быть. Папу и угостили бы. А он…
Что с человека возьмёшь, когда и ему нечего взять с нас?
Отдали честь по-мальчишески и прошли в холл, а оттуда – это мы уже досконально изучили – направо и вниз, где закладывался бар, получивший от нас в конце шестидесятых прозвище «Подводная лодка». Сбоку от него возводилась кабинка с цифрами 00. Унитаз монтировал пожилой сантехник с утолщенным носом, морщинистым лбом, добродушным лицом. Был он в кепи и потертой шинели мышиного цвета. В прошлый раз я отоварился у него редкой маркой с изображением английской королевы.
Уткнувшись лбом в сидяк, старик подвинчивал болты у основания унитаза гаечным ключом. Повернул голову на скрип двери, снял головной убор и поманил им к себе:
– Киндер? Ком-ком...
– Бутерброд, – сказал я, полагая, что сносно перевел на язык Гете словосочетание «хлеб с  маслом» и показал бумажный сверток.
– Гуд-гуд!
Немец поспешно потянулся за угощением, и я, не успев отпрянуть, остался с пустыми руками.
– Гуд-гуд! – бормотал сантехник, разворачивая пакет.
Эдик Сумасшедший толкнул меня в бок:
– Хватит уже ему «гудеть». Воткни ствол в ухо и бери в плен!
– А как мы его выведем отсюда? Незамеченными не выйдем, – вдруг проснулась во мне здравая мысль.
– Тогда пальни! Человек не может выбрать начало своей жизни, но конец чужой – может, –  заметил  Эдик, как будто совсем не сумасшедший.
– А что скажут люди?
– Я первый скажу, что он сам застрелился. На моих глазах. И поклянусь, чем они пожелают.
– А револьвер?
– Что – револьвер?
– Получится, что мой пистоль принадлежит ему, если он из него застрелился. И, значит, мы лишимся на всю жизнь  оружия.
– Ну, ты даешь, Финичка! – разозлился старый приятель. –  И фашиста хочешь пришить, и пушку сохранить. Так не бывает. Или то, или другое. Или третье.
– А что – на третье?
– Не видишь?
Эдик Сумасшедший – не мне чета! – разглядел сходу то, что только сейчас я увидел. Немец, игнорируя наши распри, стянул с ноги короткий сапог с широким голенищем. И – вот так диво! – отвинтил каблук. Хитро придумано: оказалось, он полый, а внутри, в специально  вырезанном углублении, припрятан  медальон. Был он желтого цвета, должно быть,  изготовлен из латуни, с голубым камушком на верхней дверце, которая открывалась при нажатии  кнопки и показывала спрятанную на дне миниатюрную фотку. На снимке – женщина в белом подвенечном платье и красивый молодой человек с шапкой вьющихся волос. Усики у жениха – узкие, щеголеватые, как у Раджа Капура в кинофильме «Бродяга», самом любимом у рижских зрителей 1954 года: билетов не достать, а очередь в кассу – хоть стой до завтра.
Медальон подарю бабушке Сойбе, – осенило меня. – Восемьдесят четыре года – не шутка. Это же надо, как подвезло в день ее рождения!
И мне расхотелось брать немца в плен. Гораздо сильнее захотелось позаимствовать ювелирное изделие.
– Гиб мир – дай мне,  – сказал я разом на двух созвучных языках – идиш и немецком, помня, что мама, укладывая детей в кровать, пела «гиб мир а бисиле мазл» – «дай мне немножко счастья». И добавил, культурной воспитанности ради: – Данке шён! – Большое спасибо!
В итоге «бартерной сделки», как написали бы сегодня, я приобрел драгоценное украшение из неизвестного металла в обмен на бутерброд с маслом и сахаром. Свое приобретение я засунул поглубже в карман брюк, чтобы на выходе из гостиницы не отобрал охранник, и поспешил восвояси.
– Отличный подарок! – тихо радовался я в уме, позабыв на некоторое время о чемпионате мира по детству.
Бабушка Сойба сидела на табуретке в углу комнаты у тумбочки с радиоприемником, подкручивала ручку настройки громкости и согласно кивала в такт торжественно произносимых диктором слов.
– Фройка, послушай, что говорит умный человек в Москве, –  повернулась она к мужу, нарезающему острым ножом лучину для растопки плиты, чтобы готовить праздничный ужин. – Говорит: «урожай». И обратно говорит: «рекордный». В одном таки он прав – собрали. Но куда все это увезли? Что мы видим с этого урожая своими глазами, если они не слепые? Только очереди. В магазинах очереди за сахаром, колбасы нет, и сыр пропал с прилавков.
– Ох, казачка! – отвечал дедушка Фройка. – За диктора речи нет, но хватит думать про тех, кто говорит по радио. Им пишут – они говорят. И зарплату получают. Два раза в месяц. Сначала аванс, потом получку. А мы слушаем, развесив уши, и получаем пенсию – всего один раз в месяц.
– Мы эту пенсию видим в полный рост только в кассе, после подписи о получении. А потом, как пойдешь на базар с кошелкой, от нее остаются только слезы.
– Но я все равно, Сойба, купил тебе за эти слезы подарок. Материю купил на платье. Будешь как новенькая, когда ходили в кафе «Фанкони», на Екатерининской…
– Чтобы потом подышать свежим воздухом с Дюком на Приморском бульваре…
– И одеколон «Шипр» не забыл, тоже купил, чтобы ты пахла, как на свадьбе.
–  Гинук! (Хватит!) Я тебе не фаршированная рыба, чтобы пахнуть, как было у нас на свадьбе.
– Бабушка – не рыба! – подтвердил я, входя со своим неразлучным другом в комнату.
– К рыбе в гости я ни за что не пришел бы! – сказал, и опять мудро, Эдик Сумасшедший. – Утонуть можно.
Бабушка порылась в фартуке, вытащила металлическую коробку леденцов в сахарной пудре «Монпансье», которая была всегда при ней, и угостила Эдика, угостила меня. Не со своих пальцев, а так, чтобы каждый из нас взял по своему разумению, но без жадности, и не пихал в рот, как суслик, за обе щеки.
– Мы тоже не с пустыми руками, – сказал Эдик. – Финичка вам сварганил подарок, глаз не оторвать. Будет в самый раз  по цвету к дедушкиному платью, даже если он белый.
– Не белый! Нержавеющая половинка моя отнюдь не невеста, – пошутил потомственный жестянщик и протер прослезившиеся глаза, вспоминая давний день угасающего девятнадцатого века, когда за свадебным столом многочисленные гости кричали новобрачным «горько!».
– Не переживай, дедушка, за бабушку. Подумаешь, не невеста! Невесту я вам свою принес. Вот она – на фотке! – радостно доложил я, будто вернулся с оперативного задания с ворохом добытых военных тайн. И, нажав кнопку, раскрыл перед ним медальон. – Это для бабушки. На день рождения. Самый-самый женский подарок. Восемьдесят четыре года – не шутка.
– И тринадцать общих, слава Богу, детей…
– Ого! – восхищенно цокнул языком Эдик Сумасшедший и толкнул меня локтем в бок, мол, знай наших!
Дедушка близоруко сощурился, всматриваясь. И слезы на его глазах стали как-то крупнее, еще крупнее, и покатились по щекам.
– Сойба, смотри! – подозвал он жену-старушку, почувствовавшую что-то неладное в его голосе. – Смотри! Смотри! Это же Сонечка...
– Какая Сонечка? – бабушка резко поднялась с табуретки, уронила коробку с конфетами, и полукруглые леденцы раскатились по полу, как заледеневшие слезинки.
– Сонечка Розенфельд, из твоей фамилии, что вышла за этого кузнеца-красавца Кравцова. Твоя племянница из местечка Ялтушкино.
– Но там всех убили, – еще не понимая до конца, что я принес весточку с того света, медленно прошептала бабушка.
Дедушка посмотрел на меня сквозь слезы.
Бабушка посмотрела на меня сквозь слезы.
– Откуда это у тебя?
Я не мог вразумительно ответить, меня тоже душили слезы.
Ответил Эдик Сумасшедший.
– От пленного фрица. Финичка – ему покушать, а тот ему – это…
– Убийца моих родных?
– Я не спрашивал, – Эдик Сумасшедший виновато посмотрел себе под ноги и, пятясь, вышел за дверь.
Ближе к вечеру, когда в бабушкиной комнате накрывали на стол, немцев повели под конвоем обратной дорогой: от гостиницы «Рига» на улицу Аудею, и дальше-дальше – к лагерю военнопленных.
Предоставленный сам себе, я сидел у раскрытого окна со взведенным револьвером 1917 года выпуска и высматривал в шаркающей по булыге колонне  знакомую физиономию с утолщенным носом и морщинистым лбом. И не находил её, будто она растворилось в сотне похожих, таких же невыразительных, но отнюдь не опасных на вид лиц.
И в этот момент кончилось мое детство.
Внезапно стало понятно, что, как и в боксе, я перешел в другую, более взрослую возрастную категорию. И об этом тоже стоит написать, а не садиться сейчас в тюрьму.
Облокотившись на подоконник, я смотрел на бодро шагающих по улице моего детства гитлеровцев. Смотрел и думал о плачущей на кухне в день 84-летия  бабушке Сойбе. Она родилась в 1870 году –  в семье раввина Розенфельда, и жила в Ялтушкино под одной крышей с братьями и сестрами почти до конца 19-го века, пока не вышла замуж и не переехала в Одессу. А её племянники и племянницы, их дети и внуки никуда не переехали. Крышей их вечного дома стала сырая земля, не сохранившая для потомков ни имен, ни фамилий. Ничего не осталось, только память сердца.
Сырая земля, ни имен, ни фамилий, только память сердца...
Через несколько лет в книге Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь» я прочитаю об ужасающих подробностях уничтожения  фашистами местечка Ялтушкино, о гибели его жителей,  а среди них и родственников бабушки Сойбы. А ее родственники… это… и мои близкие…
Илья Эренбург:
«Герой Советского Союза младший лейтенант Кравцов писал тестю о судьбе своей семьи, оставшейся в местечке Ялтушкино (Винницкая область):
“...20 августа 1942 года немцы вместе с другими забрали наших стариков и моих малых детей и всех убили. Они экономили пули, клали людей в четыре ряда, а потом стреляли, засыпали землей много живых. А маленьких детей, перед тем как их бросить в яму, разрывали на куски, так они убили и мою крохотную Нюсеньку. А других детей, и среди них мою Адусю, столкнули в яму и закидали землей. Две могилы, в них полторы тысячи убитых. Нет больше у меня никого...”»

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера