АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Валерий Иванов-Таганский

Грязь к алмазам не пристаёт


Голливудская наколка
1.

Встретились они в Юрмале, неподалёку от станции Дубулты. Не видел Кондырев Зиновия Зинича по кличке «пушкинист» лет двадцать, если не больше. Прицепили ему эту кличку вначале из-за названия школы, где он учился, но главное, что смолоду бредил Александром Сергеевичем, знал наизусть уйму стихов, с чтением которых нередко выступал в концертах студии имени великого поэта.

Недолго поговорив, старые друзья решили поехать в Булдури, где прошли детство и юность. В маршрутном такси Зиновию стало плохо. Лоб быстро покрылся влажной сероватой плёнкой. Зиновий волновался, говорил громко и торопливо, не обращая внимания на попутчиков. Пахло от него спиртным. Причём, такой запах бывает, когда пьют на ходу, без закуски и не в охотку. Позже он признался, что «наступил на пробку» для храбрости.

— Ведь столько времени прошло! Каким ты стал — сразу не поймёшь,— добродушно извинялся он знакомым с детства голосом — теноровым и беспечным.

В молодости он и впрямь жил беспечно, надёжно запрятанный за широкую спину вездесущей мамы, деятельного и хорошего врача, которая, как наседка, уберегала его с братьями после давней, скоропалительной смерти мужа.

Маршрутка гнала вперёд, пассажиров не убавлялось. Вскоре с лица Зиновия потекло, но он этого не замечал, а продолжал неугомонно вспоминать общее с Кондыревым прошлое. Рассказывая, он теребил в руках плотный нейлоновый пакет, в котором, как потом выяснилось, была початая бутылка водки, недопитая с ночи, после грибной прогулки с соседом.



От Дубулты до Булдури — рукой подать, и вот они у цели. Вышли на воздух. Зиновий судорожно вытер комочком мятого платка посеревшее лицо и глубоко задышал. Маршрутка поперхнулась, хлопнула газами и исчезла.

— Вот мы и здесь, в Альма-матер, доложу я тебе чистосердечно. По дороге ты изволил заметить про памятник Сталину, старина? Так вот, тут, на этом самом месте он и был,— указал он большой опухшей рукой в сторону зелёной поляны рядом со станцией.— Здесь «усатый» стоял, царство ему небесное. Хоть и дьявол был, а до сих пор уважаю! Не каждому дано так в голове застрять. Ведь мальчишками были, чего кажется, а вспомнишь — и вновь страшно. Владыка!

Он подошёл к небольшому окну магазина, где с присущей ещё с давних лет обходительностью купил для Кондырева сигарет. А потом на каком-то воробьином языке, с прибаутками и представлениями Кондырева, как заморского гостя, договорился с продавщицей, что зайдёт к ней через час домой за «добавкой».

Ещё в Дубулты, при встрече, Кондырев спросил его о Дзинтре, единственной девчонке, которую он помнил из той, доинститутской, или, как он называл, «латышской» поры его жизни. Вспомнил Кондырев об этой девушке так, невзначай, но Зиновий загорелся, предложил поискать.

— Авось где-нибудь в толпе мелькнёт,— фантазировал он,— а вдруг и на пляже увидим.

Отец Кондырева был военным. Забросило его в Латвию после фронтовых судеб по приказу маршала Баграмяна, у которого комполка Кондырев в составе Прибалтийского фронта был на хорошем счету. Забросило, как оказалось, навсегда. Здесь, в Латвии и остался на веки вечные забайкальский казак — Александр Павлович Кондырев.

После войны определение «зона влияния» было особенно в ходу, поэтому и застряло в памяти подрастающего Кондырева, как большая заноза. Постепенно термин прижился и стал частью послевоенной биографии целого поколения.

2.

Впрочем, «зона» оказалась для всех, с той только разницей, по какую сторону ты.

Позже, уже в наше время, вся эта «зона» аукнется и прорастёт в Прибалтике невыносимым чертополохом, а политические проходимцы договорятся до того, что Латвия все советские годы находилась в оккупации.

Первое время Кондырев злился, что не могут наши политики дать сдачи зарвавшимся латышским перемётчикам, а потом привык, видя, как сдают российские «новоделы» всех, с кем когда-то дружили.

— Ну, вот и пришли,— возвестил Зиновий.

Перед ними была улица, точнее проспект, где Кондырев когда-то жил с родителями.

— Вот они, в общих чертах, контуры детства, пути-дорожки, так сказать,— велеречиво провозгласил старый друг, оглядываясь по сторонам.

Кондырев осторожно, словно на ощупь, шёл следом и ничего не узнавал. Он смотрел по сторонам и недоумевал. Какая-то другая жизнь наступила на его далёкую, а теперь и вовсе потускневшую юность.

— Что это за чудо такое? Куда сгинуло всё, что мне нравилось? И так быстро, словно по щучьему велению,— думал он, непрестанно оглядываясь.

Действительно, на его детскую выцветшую киноленту наехала какая-то «голливудская наколка», некий сине-красно-фиолетовый наплыв из невероятных, как на конкурс выставленных особняков, похожих на пирамидальных буйволов, наперегонки гарцующих по старой, но уже незнакомой улице.

Между тем, Зиновий всё подробно комментировал, называл имена новых владельцев, как и на чём «выскочили» создатели этой «новой», взятой на прокат с чужой кинополки цивилизации. Видно было, как звериная хватка новых хозяев безжалостно задавила не устоявшее и теперь кричащее старостью и ветхостью всесоюзное прошлое. Закрылись когда-то известные санатории, исчезли парки, кинотеатры и даже велотреки. Даже общественные туалеты, заваленные пластмассовыми отходами, чёрными от грязи бумажными катышами и ржавым ломом, теперь были не нужны. Отправляли нужду по углам, в дюнах или за деньги в чьих-то подъездах. Горько и зло, с матерными вкраплениями старый дружок, словно кладбищенский гид, живописал о конце старого порядка и о нахальной поступи нового.

— А вот и искомое местечко! — радостно затянул он, указывая в сторону громадного дома с телекамерами. Дом был с множеством окон, во дворе журчал позолоченный фонтан и, казалось, ещё секунда и вынырнут белые лебеди.

— Вот здесь, на этой территории, студиоз мой ненаглядный, ты наливал мышцы вперемешку с интеллектом. Фраернули нас отсюда, а вот это оставили,— кивнул он в сторону.

И вдруг на соседнем пустыре Кондырев узнал почерневшую от времени старую берёзу, на которой много лет назад был прилажен скворечник. Материал, из которого его тогда смастерили, был добротным, из «железного» дерева — карагача, и закрепили, будто на века. Жив был скворечник. Перелётный, похожий на стёртую пемзу воробей на секунду, транзитом, приземлился на крышу скворечника, радостно их поприветствовал, а потом, отсалютовав сброшенной какашкой, полетел дальше к своим птичьим радостям. Впереди, за забором таинственного и безмолвного поместья, неожиданно появилась громадная чёрная собака. Она злобно прицельно лаяла и, казалось, прогоняла их. Зиновий показал на телекамеры.

— Заметили! Долго стоим на виду. Предлагают удалиться. А это,— он указал на оскаленную пасть разъярённого ризеншнауцера,— их парламентёр, делает первое предупреждение. Пошли, пока охрана не появилась. Видишь, никто не любит, когда долго стоят над грешной душой,— таинственно, чтобы его не подслушали, заметил Зиновий. Они быстро отошли в сторону.

— Кстати, аусвайс у тебя с собой?


3.

— Паспорт, что ли? — поинтересовался Кондырев,— с собой.

— Не удивляйся. Это я так, на всякий случай спросил. У нас ведь тут экзамен по латышскому ввели. Язык-то я знаю. Мне присвоили вторую ступень. Спасибо министру Хирши и всем другим титулярам от бывшего пушкиниста Зиновия. Мог бы и выше подняться, но экзамена боюсь. Мотор ведь не тот.

Он прочитал на латышском языке Яна Райниса и добавил: — Хороший был поэт, с детства люблю.

Потом он стал читать Пушкина. Читал долго и вдохновенно, на фоне шумевшего вдалеке моря. Особенно прозвучали «Бесы». Строчку: «Сбились мы, что делать нам!» — он выкрикнул, словно ища спасения.

Вдруг неподалёку мужской голос окликнул собаку.

— Зевс! На место!

— Слышал? — остановился читать Зиновий.— У них, как в Греции всё есть, даже свой Зевс в ошейнике. Он перевёл дух, и друзья двинулись дальше.

В стык с поместьем, которое охранял ризеншнауцер Зевс, словно бастион Раевского, доживал одноэтажный зелёный барак с полупустым участком.

— Этот уже куплен, видишь — окна, как слепые,— решительно сообщил Зиновий.

— А люди где? — спросил Кондырев.

— Люди стали уходить — философски заметил он.— Раньше тянули, мечтали до пенсии дожить, а сейчас живут, как колуном отрубили: ни за квартиру не заплатить, ни купить ничего не могут. Вот и стали один за другим помирать. А твоя Дзинтра, между прочим, где-то здесь междуножьем прорастала,— захохотал он и указал на соседнее место, где теперь возвышался белый двухэтажный дом, обнесённый массивным и таким же белым забором.

— А может там? — махнул он в другую сторону.— Да не всё ли равно — нет её. Затерялась в массовке — статистка! Они свернули на тропу, манившую своим золотисто-жёлтым течением. Иногда дорожка топорщилась угловатыми, как ключицы, полированными корнями и щербилась выцветшими осколками хвои и иссохшей травой. Затем они шагнули вглубь леса, вышли уже на другую тропу, пошире, приспособленную для прогулок отдыхающих. Она была неухоженной, заросшей, как небритость на лице покойного. Шли и молчали: ни встречного, ни поперечного, лес словно вымер. То и дело встречались старые разрушенные постройки, ограды, зарытые в песок столбы, покрытые зелёной плесенью. Незаметно они подошли к ресторану «Юрас Перле», что в переводе «Морская жемчужина». У Кондырева буквально ноги подкосились. Ресторана практически не было, остались развалины — чёрно-белый остов. Крушение когда-то жемчужины Рижского взморья было невыносимо для него. Он отчётливо помнил этот европейский уголок, сделанный с размахом и вкусом, ещё с 60-ых годов. В памяти всплывали подробности: надменность и ухоженность администрации, изысканность официантов, хорошая кухня, разнообразные напитки и блестящее варьете, где пели в разное время Салли Ландау и, конечно же, блистательная Лайма Вайкуле. Словно выброшенный из воды «Титаник», со сгоревшим остовом и чёрными всполохами из окон, взирала сейчас на людей сокрушённая жемчужина. И крушение было очевидным, запротоколированным, с чёрной печатью и без адреса, просто так: «До востребования». Вот здесь, старина, я восемнадцать лет, как один день отслужил,— с чувством воскликнул Зиновий. Он достал початую бутылку водки, заготовленные для «процедуры» пластмассовые стаканчики и вопросительно взглянул на Кондырева. Кондырев отрицательно махнул головой. Тогда Зиновий, опершись на толстый бетонный парапет, перекрывающий дорогу к морю, с изысканным мастерством налил себе водки из завёрнутой в газету бутылки. Крохотный, как горошина, помидор внезапно появился на его большой ладони. Из-под густых бровей он метнул взгляд на то, что когда-то было рестораном, глубоко вздохнул, хотел что-то сказать, но не получилось. Только глаза налились тоской и болью. Выпив, он не закусил, а, поглаживая рукой похожий на мячик для пинг-понга красный овал помидора, наконец, заговорил.

— Когда после отделения Латвии начали закрывать русские школы, и с Пушкиным стало не по пути, пошёл сюда. Барменом я здесь был. Восемнадцать годков — ни дать ни взять! Кто только перед глазами не прошёл. Какие крутые здесь совдепы тусовались! Деньги, как душ Шарко, шумели. Ну, правда, и работали.— Глаза Зиновия загорелись, он выпрямился, и по еле уловимому развороту Кондырев неожиданно заметил намёк на что-то прежнее, артистичное и до сих пор не забытое.

— Здесь же и сломали меня,— тяжело вздохнул Зиновий.

Он потянул к колену штанину и показал длинный шов на ноге, ставший спасительной дорожкой к его сердцу. Зиновий опять изящно плеснул из-под газеты водки, и, выпив, принялся теперь уже подбрасывать маленький помидор.

— Пришёл как-то с утра один чувачок. Харрис его звали. Я его знал. В своё время «нагрел руки» на чём-то, ну, и упырём стал. Ни дать, ни взять — хозяин жизни. Подай ему виски — пятьдесят грамм. Я налил. «Нет,— говорит,— давай уж лучше сто!». Потом вдруг передумал, бальзам попросил. Я вылил виски, налил бальзама. Он смеётся, доволен, видя, как я завожусь. Бальзам налил — не пьёт. И так меня вдруг повело, что до сих пор понять не могу. «Ах, ты,— думаю,— фраер, ну погоди!».

А сам еле сдерживаю себя, буквально меня трясёт. Ведь понимаю, что он провоцирует меня, а взять себя в руки не могу.

— Ты, может, сейчас прикинешься и шампанского захочешь? — медленно так говорю ему.

— А что, может быть и захочу,— оскалился этот гад.— Твоё дело лакейское! Я плачу, что хочу, то и заказываю.

— Что я ему илот какой-нибудь! Ведь и я здесь родился и потом — не бедуин! Оба здесь росли, землю одну топтали. Одни и те же бабы к «хозяину» в штаны лазили. А тут, поди ж, помёт я для него стал. Лакей! — И тут врезал я ему, да так, знаешь, от души, с оттяжкой! Как бильярдный шар, он в угол «свояком» врезался. Потом встал, отряхнулся и зашипел мне:

— Ну, морда ты этакая, я тебе устрою! Поймёшь, наконец, кто здесь теперь хозяин.

— И устроил! — Зиновий помолчал, хотел было закусить помидором, да не стал. Задумался ненадолго, опять на глаза влага набежала да челюсти сжались мёртвой хваткой.— А потом серийный фильм начался, вроде «Места встречи изменить нельзя». Каждый день он с приятелями стал появляться — пасти меня. Издалека вижу, вооружены они, прицелы блестят. В первый день я тесак взял на кухне. Кое-как дошёл до дома. От Майори до моего дома ровно три тысячи шагов. Пришёл, сердце вываливается — скорую моя Валя вызвала.

На второй день снова они появились, но я уже на работу «Парабеллум» захватил и газовый баллончик для нахальных ресниц. Возвращаюсь вечером домой, выстрелы слышу за спиной. И опять у меня сердце — хвать! И снова — скорую. А на третий день, они в бинокль весь день на меня на работе глазели. Вышел в Майори из электрички, прошёл своих тысячу пятьсот шагов и чувствую — не могу. Кол посередине груди. Лечь, думаю, что ли? Решат, что пьяный. Я ведь тогда в мундире ходил, при бабочке — не этому чета,— Зиновий скользнул потной рукой по рубахе.— Потащился, держась за заборы, домой. А в затылок мне окуляры целятся: то ли бить будут, то ли стрелять... Коли один-два — нестрашно! А то ведь человек пять по следу идут. Весь расчёт — на количество. Дошёл до дома — кричу Вале: «Быстрей скорую, подыхаю...». И шарах — с ног долой! Увезли! Как утопающего за шиворот вытащили. С тех пор — инвалид второй группы. Сорок пять лат на всё про всё. Меня починили, четыре артерии новых проложили, а дом мой,— он грустно посмотрел на сгоревший ресторан,— видно не оклемается. Так видно и будет чёрными подтёками глазеть на пустой пляж... В жизни хорошее не запоминаешь, а плохое — бери топор — не вырубишь. Фантастический реализм, дружище,— экономика на якоре, лат дороже доллара, жизнь взаймы... Понастроили всякой чепухи, думают — Беверли Хиллз тут, а о моей русалке забыли. Некому даже грязь стереть.— Они подошли к стене здания, и Зиновий, подобрав клочок газеты, стал оттирать чью-то похабень у проёма.

— Видишь, русалка моя, не получается. Грязь и дикость под кожу тебе влезли, словно наколка.

Помидор неожиданно выпал у него из руки и покатился вниз по тропинке. Катился он далеко, к морю... Какой-то толстый дядя, пробегая, наступил на него, и, на ходу отряхивая ногу, побежал дальше.

Море было спокойным. Только вдалеке, почти на горизонте, чернел какой-то предмет — то ли бак, то ли рубка сказочной субмарины...


Главы из трилогии
«Обречённая на жизнь»
Грязь к алмазам не пристаёт

День был солнечным и влажным. Природа за ночь поплакала и подсыхала, как слёзы на ресницах притихшего ребёнка. Они завтракали и бесшумно проскочили мимо хозяйкиных окон. Ильин предложил поехать к штабс-капитану Тульневу. Дом инвалидов был рядом с Борованштрассе. Получалось удобно: повидать друга деда, а потом — к Маркову.

Вступив за ограду богоугодного заведения, Ильин заволновался: вспомнилась надпись на подаренной фотографии: «...завершить незавершённое». Он до сих пор ещё не мог прийти в себя от встречи с дядей Витей. При всём хорошем, его раздосадовало то неизбывное и не проходящее с возрастом желание старика хоть через силу, но дотянуться до «руля жизни» и что-то на нём начертать если не литерой, так хоть самой мелкой прописью. В его возрасте такое тщеславие Ильину казалось суетным и даже вредным: «В мечтах они так долго ехали на Родину, что не только опоздали со своим неуместным морализаторством, но и вредят памяти: куда лучше их помнить бойцами, чем воспринимать советчиками. К тому же в России, где абсурд давно уже превращён в реальность, чему-то учить просто поздно, ни у кого нет морального права».

— Что поделаешь, если мораль, как лавина, упала к подножию и назад на пьедестал её не затащишь,— сказал он вслух Дорине.

— К чему это ты? — насторожилась она.

— Это не то, о чём ты подумала.

— Ты имеешь в виду, что я теперь у твоих ног?

— Не знаю, кто у чьих? И вообще с тобой вслух думать опасно: у тебя фантазия богаче.



У дежурной они узнали номер комнаты. На табличке под номером шесть стояло две фамилии. На стук никто не ответил, постучали громче — опять молчание. Ильин осторожно тронул дверь и в щель увидел одинокого старичка, сидящего на металлической койке и внимательно читающего газету «Труд». Увидев людей, тот весело, даже слегка придурковато улыбнулся и чуть не пропел:

— Пожалуйста! Вам кого?

— Штабс-капитана Тульнева,— в тон отозвался Ильин.

— Штабс-капитан перед вами,— с этими словами старичок попытался молодечески выправиться и встать, но это не в полной мере получилось.

— Штабс-капитана, однако, это ничуть не смутило, он опёрся на большую стопку книг, лежащих на шкафчике рядом с постелью, те аккуратно рассыпались, но хозяин устоял. Старичок походил на весёлого оловянного солдатика-отставника: со взбитым, взлетевшим высоко наверх клоком волос и изумлённым лицом, на котором все черты приобрели удлинённое, вопросительное выражение.

— «Лица незнакомые, но приятные»,— пел его голос, в котором прорывалось удовлетворение человека, долго молчавшего. Речь его была скандирующая, он наседал на гласные, проплёвывая через подсыхающий с боков рот.— Проходите, проходите, с кем имею честь? — протянул он лёгкую руку и еле слышно прикоснулся к руке Ильина.

— Внук полковника Шаргунова — Владимир Сергеевич Ильин,— с некоторым военным изыском доложил Ильин.

— Вольдемар, тебя ли я вижу, мой мальчик? Значит, вот ты какой?

Откинув корпус и подбоченясь, Тульнев описал полукруг, изучая Ильина, и твёрдо заявил Дорине:

— Не правда ли, красавец? И ростом выше меня.

— Но не умом,— весело подхватил тон хозяина Ильин,— Маркса не читаю.

С этими словами он поднял «Капитал» Маркса, оказавшийся среди упавших на пол книг.

— О, это моё снотворное. Две страницы на ночь — и вот, сплю, как новорождённый.

— А я решил, что это пособие для вдохновения или диссертации.

— Что вы, Вольдемар, разве этот субъект может научить чему-нибудь хорошему? Его мамаша всё время ему повторяла: «Вместо того, чтобы писать «Капитал», Карл, нужно его накопить». А я бы добавил: человеку, который выдумал «Капитал», а жил на деньги приятеля и жены, следовало бы сменить название сочинения на «Карманную чахотку». Нет-нет, Вольдемар, успокойтесь, я не марксист. Опыт не оставляет иллюзий. Многомятежное человеческое хотение привело к катастрофе. Теперь нам нужен здоровый консерватизм, а не сверхобщество. Россия всё равно сошьёт свою идеологию из «старого платья»: держава, православие и служение через жертву. Эта русская тройка — единственная сила, способная вывезти нашу страну. Другой просто нет! Другая «тройка» — это уже не Россия, a неведомое нам отечество.

— Это ваша мысль? — поинтересовался Ильин.

— Совершенно верно, мой дорогой. Моя! Записана в двадцатых годах в дневнике, когда я впервые использовал Маркса в качестве снотворного. Присаживайтесь. Представьте мне даму, Вольдемар!

Дорина протянула руку и назвалась.

— Вы не француженка?

— Нет, я болгарка, но французский знаю.

— А что, моя дорогая, это богатство. В моей научной paботе мне всегда не хватало знания иностранных языков. Бог с ними, с французским и немецким, их я кое-как знаю, но латынь, греческий — они у меня вылетели постепенно, но окончательно. Вольдемар, тебя ждёт подарок,— многозначительно уставился на Ильина штабс-капитан,— я систематизировал свой труд и решил, что, как ты появишься, подарю его тебе. С его дедушкой, Дорина, мы были самыми близкими друзьями, к тому же в 1920 году он спас мне жизнь. Но об этом после. Мой мальчик,— торжественно заговорил старик,— возможно, ты станешь богатым! В этом дрянном шкафу — мои сокровища, коллекция минералов, собранных в течение шестидесяти лет.

Он распахнул дверцы стоящего в глубине гардероба, и Ильин увидел, что тот забит снизу доверху коробками.

— Я собирался это отдать представителям одной фирмы, но сейчас у меня есть наследник, и я вручаю эту коллекцию тебе, мой мальчик. Её надо вывезти быстро и в надёжное место. Они меня уговаривали подписать предварительную бумагу, но твоё появление меняет дело. Как только ты объявился, я сказал себе: «Вот кто продолжит вековой труд». Продолжит или отдаст его в надёжные руки.

— Спасибо,— беспокойно ответил Ильин,— но что я с этим буду делать?

— С богатством делают одно — его приумножают.

Ильин осторожно притронулся к коробкам и с удивлением спросил:

— Откуда же у военного человека такая привязанность к камням?

— Мой дорогой, для того, чтобы всё рассказать — не хватит жизни, но коротко отвечу: я из Екатеринбурга. Дед мой с бабкой работали на знаменитом петровско-малаховском месторождении. Один уникат из этого месторождения я храню семьдесят лет, но ему, мои дорогие, за двести. Это подарок моей бабушки Анны, царство ей небесное, потом я его обязательно покажу. Я военный по случайности, по стечению обстоятельств. По профессии я геолог, a точнее — шлифовальщик редких минералов. Здесь, в этом шкафу,— история болгарской земли, неповторимость её природы, прослеженная мною за шестьдесят лет.

Ильин слушал Тульнева и не мог не удивляться. Откуда бралось? Совсем не стариковское здравомыслие, неистовая увлечённость, лик профессора на кафедре и эта неожиданно вспыхнувшая привязанность к нему — всё казалось неправдоподобным, но происходящим на глазах и трогательным до слёз.

— Твоему дедушке, Вольдемар, было нелегко, он долго не мог определиться. Потом он стал электротехником, и всё стало на место. Я же с первых дней эмиграции пристроился к геологической партии. Вначале — чернорабочим, потом — шлифовальщиком. И так до пенсии. Я счастливый человек, я занимался любимым делом всю жизнь. Пусть не на Родине, пусть вдалеке, но делал то, что мне поручил Бог. В этой коллекции зафиксированы все минералы, повторов которых уже в природе нет, ибо магнитное поле Земли не повторяется.

Он схватил Ильина за руку и ближе подвёл к шкафу.

— Вот каталог,— он раскрыл небольшую потёртую тетрадку, в которой были записаны цифры и даты.— Коллектора у меня нет, но все подробности, номера, годы и описание месторождений и минералов записаны точно. Эта сторона представляет особую значимость. Это аметисты, вот тут друзы аметистов, из которых делают украшения для женщин: браслеты, серьги, ожерелья и многое другое. Вольдемар! — с удовольствием воскликнул старик.— Это капитал, который не теряет своей стоимости. Но это не главное и не самое дорогое. Есть то, что сделает тебя, мой мальчик, богатым.

— Спасибо, но почему всё это мне? — удивился Ильин.— Неужели у вас нет родных, близких?

— Кроме тебя — никого! Все там,— он указал на пол,— я верил, что ты появишься. Я тебя выдумал и давно ждал. Поэтому прошу тебя — внимай мне, как Пимену, хотя это далеко не Чудов монастырь. Шутка пришлась ему по вкусу, и он по-детски захихикал.

— Как дедушка вас спас?

— Под Новороссийском один мерзавец, по природе мародёр, знавший о моих нескольких яшмах в рюкзаке, решил убрать меня во время боя. Когда он целился, твой дед сразил его наповал. Я ему сообщил о возможности покушения и не ошибся в выборе. У тебя добрые глаза, мой мальчик, а камни служат только избранным для добра. Он обнял Ильина и обернулся к Дорине.

— Не правда ли, он достоин?

Дорина кивнула и тоже заулыбалась.

— Теперь о главном. Дорина, оставь нас буквально на несколько минут. Есть вещи, которые должен знать только один Вольдемар.

Сказано это было так галантно, что Дорина тотчас же исполнила просьбу.

— Вольдемар, ещё раз повторяю: уникальность коллекции сама по себе, особенно сейчас, после 10 ноября, когда её можно предложить для реализации,— бесценна. Учти, что в Болгарии нет сильной школы минералогии, кое-чему они учились у немцев, которые, тати, помогли мне найти то, что должен знать только ты. В тридцатых годах в Пиринские горы часто ездили немцы. Чаще всего на так называемые экскурсии. Одну такую «экскурсию» геологов я выследил. В брошенной ими небольшой шахте осталась жила, которую я продолжил с таким упорством, какое швабам не снилось, сейчас я тебе кое-что покажу.

Он быстро передал Ильину несколько коробок и из глубины вытащил свёрток, завёрнутый в вафельное полотенце. Это были коробки, аккуратно заполненные ватой. В них лежали камни, похожие на зелёный лёд. Их было более двадцати, сантиметров по восемь длиною.

— Что это такое? — почему-то шёпотом спросил Ильин.

— Это — изумруды из пегматитовых жил пиринского массива. Каждый камень стоит огромные деньги. Здесь их двадцать один. Мне заниматься этим поздно, тебе же, мой мальчик, и карты в руки. Вывези это,— старик округлым движением указал на шкаф,— в двадцать четыре часа — иначе будет поздно.

— Почему так срочно? Что-нибудь случилось?

— Ничего! Предчувствие, мой мальчик. А теперь,— он завернул изумруды и задвинул их на место,— зови твою возлюбленную.

— С чего вы решили?

— Не решил, а знаю,— он вдруг медленно присел и тяжело закрыл глаза.— У стариков, Вольдемар, как у древних змей, чувство смерти и жизни в глазах.

Ильин позвал Дорину. На сей раз старик откуда-то сверху достал очень красивый шлифованный камень.

— Это — яшма,— заговорил он торжественным голосом. Этому камню больше двухсот лет. Он может околдовать, но и... принести счастье. Вглядитесь в шлифованную плоскость, здесь указан смысл бытия.

Ильин пригляделся и действительно увидел странный рисунок, светящийся изнутри. На фоне красно-коричневых облаков величественно подсыхало когда-то красивое дерево, а сверху была протянута чья-то рука: то ли спасающая, то ли указующая. Дорина и Ильин от изумления переглянулись и вопросительно уставились на штабс-капитана.

— Это работа древних мастеров, наших предков. У неё два названия: «Конец земли», второе — «Начало жизни» — одигитрия по-гречески.

— И всё-таки, что же это? — спросил Ильин.

— В том-то и секрет, мой мальчик, что видит это каждый по-своему. Я одним глазом, а ты — другим.

Он вдруг присел и опять медленно закрыл глаза.

— Что случилось? — встревожился Ильин.

— Сердце, чёрт бы его побрал, галопом поскакало. Вот... эмоции, они хороши, но мстительны, мой мальчик. Но ничего... Там вон, в шкафчике,— валидол.

— У вас здесь какой-нибудь медицинский персонал есть?

— Ещё бы: Амосов Чиркова подпирает.

Ильин нашёл упаковку валидола и передал Тульневу. Старик вытянулся на кровати и закрыл ладонью слегка побелевшее лицо.

— Эх-тих-тих,— посетовал он,— голова завертелась, словно аттракцион в ней.

На какое-то время он замер.

— Валидол-то возьмите,— нарушил тишину Ильин.

— Да-да, забыл.

Тульнев выдавил таблетку и положил её под язык.

— Всё это уже не помогает, так, для самообмана.

— Может быть, позвать врача?

— Не надо, ни к чему,— он нащупал руку Ильина и, притянув его к себе, сказал.— Сегодня же займись вывозом коллекции. В понедельник будет смена дежурных и это сделать станет намного труднее.

— Почему?

— Санитар из той смены за мной следит, фирма, кажется, наняла соглядатая, поэтому надо торопиться.

— Господи,— воскликнул Ильин,— сколько неприятностей из-за моего появления.

— Не из-за тебя, мой мальчик, коллекция дорого стоит, они это знают.

— У вас с этой фирмой есть договор?

— В случае моей кончины и отсутствия наследника они могут воспользоваться моей коллекцией.

— Что мне делать?

— Нужна машина и место, куда коллекцию вывезти,— вмешалась Дорина.

— Правильно,— обрадовался старик,— помоги ему.

— Вот что,— по-деловому и решительно проговорила Дорита,— езжай на Борованштрассе, там телефон, и сообрази, как всё организовать. Я останусь здесь и буду ждать. Кстати, здесь есть телефон?

— В конце коридора,— отозвался Тульнев.— Я напишу дарственную, а вы...— он опять замер и на сей раз надолго замолчал.

— Ровно через час я тебе позвоню,— отчеканила Дорина.

— Может быть всё-таки позвать врача? — неуверенно спросил Ильин.

— Не надо, пусть дежурная измерит давление и даст резерпин,— прошептал Тульнев.

— Я всё сделаю, миленький, а ты немедленно езжай и будь на телефоне.

Ильин пожал старику руку и неожиданно поцеловал её.

— Не беспокойся за меня, главное мы уже сделали. Иди, Вольдемар.


Кого отмечает Бог

В купе к Ильину подсела лишь супружеская пара, четвёртое место оставалось свободным. Пожилой мужчина был высоким, худым, в роговых очках. Тонкое, нервное лицо обрамляла чуть намечавшаяся бородка. Спутница его была, очевидно, больна, опиралась на костыль. Ильин ответил на короткое приветствие и продолжал читать газету, изредка досадуя на неожиданных попутчиков. Мужчина изысканно устраивал дорожной быт: на столике появилась минеральная вода, фрукты, красивые чашки. Женщина с увядшим, когда-то очень красивым лицом, на котором теперь застыла гримаса недуга, привычно руководила мужем, и он охотно исполнял любое её желание. Вскоре они устроились и только тогда вежливо отреагировали на появившееся из-за газеты лицо Ильина. Поезд постукивал колёсами, мелькали с черепичными крышами домики и похожие на дворцы виллы, сменявшиеся уступами гор, редкими стрелочниками с торжественными застывшими лицами и деревьями — чаще ивой, лиственницей, реже — сосной. Наконец соседи перекусили, помолившись в начале и в конце своего короткого ужина. Ильин не любил дорожных разговоров, и установившаяся тишина его вполне устраивала. Вскоре женщина прилегла на нижнем месте и затихла. Сосед вышел покурить и, вернувшись, стал устраивать постель на верхней полке. Вот только тут Ильин вмешался:

— Я бы вам советовал расположиться внизу, на моём месте,— на ломаном болгарском оказал Ильин.

— Правда? — с каким-то детским удивлением спросил мужчина по-русски.

— А что вы так удивляетесь?

— Но ведь это ваше место. К тому же вы человек, который любит укромность и благоустроенность.

— Почему вы так решили?

— Смею надеяться — наблюдательность. Чаще всего люди по природе своей болтливы, особенно женщины. Разговориться — это значит разорвать путы, избавиться от одиночества, в котором мы от колыбели до последнего вздоха, не правда ли?

— А поделиться своей удивительностью, разве это не главная цель? — весомо перебил Ильин.

— Конечно, и это тоже. Всякий человек — это тысячецветная радуга, и каждый чувствует этот божий отсвет, но по природе человек — рабское создание. Однако есть редкий тип людей, с которых сорвать печать молчания — мука невообразимая. К этому типу, по-моему, принадлежите вы. Конечно, условно и недавно.

— Вы что, экстрасенс?

— Нет, я — священнослужитель.

— Как интересно, вы до Москвы?

— Да.

— А почему условно и недавно?

— Вы очень напряжены. У вас одна и та же поза. Редко человек троекратно одной ногой обвивает другую. Вы словно готовитесь к какому-то испытанию. Потребность в концентрации во время чтения настолько вам необходима, что даже лист газеты вы переворачиваете почти судорожно. Вы боитесь оторваться, потому что придут мысли, которые вас беспокоят.

— Да, отменная наблюдательность. Это плод знания или духовной проницательности?

— Конечно, и знаний. Но не главным образом знаний.

— И всё это вы успели заметить за этот короткий промежуток времени?

— Ну, положим, не такой короткий.

— Да ведь вы даже моего лица не видели! — воскликнул Ильин.

— Нет, видел. Наш Спаситель — эзотеричен, он не человек, а божественное начало, которое есть у каждого человеческого существа. Когда оно не в гармонии, мы, священнослужители, обязаны видеть или убираться из храма вон, как гнали торговцев в Святом Писании.

— Значит, вы обнаружили отсутствие гармонии во мне? В чём же это выражается?

— В каждом человеке есть Божье святилище. Оно во всём: в лице, в походке, во взгляде, но больше всего — в выборе поступков. У Господа нет выбора, поэтому каждый, ступивший мимо, сразу может быть заметен.

Ильин только теперь, после всего услышанного, начал приглядываться заново к этому неожиданному попутчику. Всё в нём было ровно: пластика, постав головы, чуть отброшенные назад плечи, а слово, оно было намагничено живой энергией вдохновения, уверенности, но не той шумной и показной, а ровной, животворной и лишённой всякой позы. Особенно хороши были его глаза: серые, глубоко упакованные в замшевую подкладку кожи, несущие черты нелёгкой, шероховатой и глубоко выстраданной жизни. Самым удивительным в нём была манера общения: он не учил, не гарцевал, а выстраивал и высветлял, как в литургии, то, что, казалось, Ильин хорошо и давно знает.

— С вами легко говорить, такое впечатление, что вы подслушиваете мысли.

— Нет, в этом нет необходимости. Человеческое лицо — это такой экран, на котором при желании всё можно прочитать.

— Видите ли, моя профессия — это как раз научить прятать лицо за спиной поступков. И жизнь так устроена, что одно мы думаем, другое говорим, а делаем нередко третье.

— Это явление временное. Только на период, когда человек болезненно контролирует себя. К тому же это противоестественное состояние. Рука невидимого садовника, формирующего генеалогическую крону человечества, подрезает и отсекает ветви, не соответствующие задуманному образу.

— Ну, это уже какая-то мистика.

— Правильно. Совершенно правильно, потому что человеческая жизнь, её существо — экзистенция, кроется не во внешних обстоятельствах, а в мистических свойствах человеческих судеб.

— Ильин на секунду задумался и ещё раз внимательно посмотрел на собеседника. Нет, сосед не казался ему одержимым или фаталистом, но такая предначертанная и централизованная программа, проводимая кем-то, не соответствовала ни его способу жизни, ни житейскому опыту. Однако его тянуло к этому человеку, но вместе с тем хотелось возражать ему, найти в его логике дырку, через которую истечёт весь этот гармонический розовый дух.

— Один из лучших писателей прошлого века воскликнул, что не нужен ему рай, если он построен на слезе одного ребёнка. С тех пор человечество дожило до атомной бомбы, звёздных войн, нацеленных уже вовне; человечество думает о военной программе для защиты против инопланетян. Как всё это «сшить» с некоей божественной режиссурой, которая голодных не кормит, больных не лечит, а кукловодов оберегает? Где же выход? И есть ли он вообще? — уставился Ильин на собеседника.

— Выход есть. И он совсем рядом, он в нас самих. Мы должны вернуться к образу оптимального человеческого поведения. В геронтологии человека заложены не только сроки жизни, но и выбор способа этой жизни. Не являются ли заповеди, данные Богом Моисею, кодексом поведения чадам своим? И только нарушение этих заповедей вело к неминуемой расплате. В истории, в летописях, в живой практике сегодняшнего дня за каждым дьявольским поступком идёт наказание: «казни египетские», потопы, землетрясения, распри, голод, насилие, войны... В геноме человека есть «взрывной код». Каждый наш неверный шаг, преступление не остаются не отмеченными. Ты преступил, но не заметил, что началась психическая и физиологическая реакция, после чего изменяются процессы жизнедеятельности, наступает болезнь, гибель или безумие.

— Значит, этот снежный ком мы не можем остановить? Так что ли?

— Совершенно правильно. Не можем, но должны.

— Но многим людям так проще и кому-то так это выгодно. Опустившимися маргиналами легче управлять.

— Абсолютно правильно. Сатанизм имеет всё: и средства, и последователей, и цели. Но сопротивление ещё велико, и в этом главная надежда на спасение.

— Значит, «пора ударить в великий колокол идеи», так, что ли? — воодушевлённо сказал Ильин.

— Вы хоть и иронизируете, но совершенно верно — «пора». Дай бы Бог, побольше таких людей, как вы!

— Ильин свернул газету и засунул её за сетчатую полку.

— Как вас, кстати, величают?

— Отец Грознов,— с некоторой гордостью ответил попугайчик.— В миру — Борислав, а по-русски Боря, вернее — Борис.

А по батюшке как?

— Борис Аспарухович. Был у нас такой царь — отца назвали его именем.

— Звучит внушительно: Грознов, почти Грозный...

— Вы не ошиблись, есть свидетельства, что ниточку боковой ветви Грозного мы унаследовали.

— Ильин даже присвистнул от удивления и ещё с большим вниманием уставился на собеседника.

— А где вы учились? У вас такие обширные знания.

Отец Грознов тихо рассмеялся и вдруг процитировал уже знакомое:

— «Мы все учились понемногу»... Учился в Греции, сразу после войны. Но главное, повезло с учителем. Моим духовным наставником был Партений, епископ Левкийский — одна из самых светлых личностей в нашей иерархии.

— Он жив?

— Нет, он умер. Но оставил много учеников: и хороших, и посредственных — всяких...

— И такое бывает у великих учителей?

— Конечно. Кстати, наш патриарх — тоже его ученик.

— Борис Аспарухович,— откровенно заговорил Ильин,— я с натяжкой религиозный человек. Верю я, скажем так, кустарно, от случая к случаю. И сучу ручонкой от лба к пупу тоже не всегда, чаще даже лукаво.

— Хорошо, что признаётесь. Значит, ещё не всё потеряно,— вновь весело засмеялся отец Грознов.

— Не знаю, но говорю честно, что чувствую. А вот что для вас религия?

— Религия — это высшая форма философии. Царство небесное — это не что иное, как будущее.

— Интересно, а кому оно принадлежит, это будущее? Посмотрите, как стягивается капитал мира в ограниченный и неприступный круг особых людей, как по мановению дирижёрской палочки сменяются правительства, сметаются премьеры, президенты и государства. Вы говорите, сопротивление велико, а мне кажется, что оно бессмысленно.

— И, тем не менее, будущее принадлежит «нищим духом» и «изгнанным за правду». Князьям мира путь в царство небесное заказан,— твёрдо возразил сосед,— те же, кто в поте лица добывают хлеб свой, вознаграждаются.

— Но как в это поверить после Гитлера и Сталина? После Хиросимы и Нагасаки? После серии «мутантов», которые управляли социализмом? Как поверить во всё это спасение Божье после «подкорковой операции», сделанной сотням миллионов людей, поверивших в «светлое будущее» и выброшенных сейчас за черту бедности, на грань вымирания, как аборигены-индейцы в своей Америке?

— У вас сильный темперамент, но говорите потише, чтобы не разбудить жену. Ей нездоровится. Кстати, я вам представился, а вы — нет.

— Ильин Владимир Сергеевич. По профессии я...

— Я уже понял: ваша работа связана с искусством. Вы обронили слово: божественная режиссура...

— Да, я режиссёр...

— Очень приятно. Мы с женой любители театра, особенно балета. Так вот об этих, как вы сказали, «мутантах». Сталин боялся Гитлера, Гитлер — Сталина. И оба боялись собственной тени. И что за жизнь: Сталин подслушивал, как мелкий уголовник, телефонные разговоры своих соратников, а Гитлер не снимал свою стальную фуражку даже в помещении. Жизнь в вечном напряжении, жизнь за решётками, и там же, за решётками, своими же «учениками дьявола» были оба уничтожены — сожжены и убиты. У Гитлера никого не осталось. А наследники Сталина? Старший — Яков — убит, Василий умер от алкоголизма, собственную жену Сталин убил, а дочь и рада бы его оправдать, но не получилось. Остались правнуки. Где они? Тишина!.. А может, тишина возмездия? Разве это не наказание? Где они, Гитлер и Джугашвили? Их больше нет! Как нет и тех империй, которыми они управляли. Недаром первые же страницы Евангелия открывают главную тайну мира...

— Подождите вы с Евангелиями, мой дорогой отец. Как что, сразу — Евангелие,— горячо возразил Ильин.— Верю, что вы правильно понимаете эти «чудесные узоры» человеческой мудрости и найдёте там верный ответ. В конечном итоге, допустим, так и будет, как там сказано. Но практика и мечта — на разных меридианах бытия. Все эти гитлеры, сталины, трумэны, равно как буши и горбачёвы — только фантомы. А есть другие исполнители главных ролей мирового концерта, которые из ложи поощряют или низводят своих подопечных — «белых мышек». И пока во всём этом человеческом эксперименте всё удаётся только тем, кто сидит в ложе и меняет по мере надобности световой спектр и партитуру этого «мирового концерта». И вся эта Вселенная у них не разбегается, вопреки утверждениям астрономов, она без Нострадамуса предсказана и связана мостами и туннелями. Завтра эти конкистадоры прорвутся за триллионы до Урала, перебросят дорогу через Берингов пролив, откроют новые рабочие места в Антарктиде, поближе к озоновой дыре, куда «пригласят» миллионы неимущих дураков. Крестоносцы Мамоны, внедрившись незваными в очередную страну-жертву, агрессивно впиваются в её тело и, разрушив изнутри займами и ультиматумами, перекупают всё лучшее по дешёвке, цинично называя колонизацию «задушевной демократией». Но вот посмей противостоять, распорядиться самому в своей стране, то тут всё рушится: летят головы, звереет охранительная пресса — трубят «SOS» и все «дружно» загоняют «белых мышек» в те клетки, которые привычны пейзажу и вашей Болгарии, и нашей России, да что там — всему миру. Вот с этим как быть, святой отец? Как это соотнести с той «загадочной пустотой», когда прикасаешься к анализу бытия «главных экспериментаторов»? Вот тут-то как раз и возникает вопрос о предназначении человека! Что же, в конце концов, необходимо делать во спасение подопытной «белой мышки», чтобы устроить сносную жизнь? И, наконец, являются ли такими путеводителями божественные заповеди, данные Моисеем? Ведь это уже было, когда Библию назвали Забавной, так почему же следующим шагом не станет — изменение её содержания не в слове, а на практике?!

— Я вас очень понимаю. Не исключено, что такой конспиративный сговор и существует, потому что дискредитация Духа Божьего идёт постоянно. Порнография, извращения, проповедь сатанизма — всё это подогревается и кем-то, безусловно, внедряется. Но апологеты этого — не черти из табакерок, они — люди. Они платят за это достаточно дорогой ценой: за кнут, награбленное богатство платят потомки — своим бесплодием и вырождением. Но не думайте никогда, что Бог отвернулся от нас. Он отпустил узды, а мы устремились по ложной дороге. Его право наказать нас за неправильно использованную свободу.

— Как же вы сохранили себя, вы — потомок Грозного?

— Видимо, кто-то одумался, остановился и начал всё заново. Начать заново никогда не поздно, ибо чудо не требует много слов, оно нуждается в вере, мой дорогой попутчик.

Поезд остановился, и тут же в дверь постучали. Кто-то в тамбуре громко и весело крикнул: «Русе!»

До Москвы оставалось ещё две тысячи сто километров, но Ильин чувствовал, что законы и время на этой земле одни и те же повсюду.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера