АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Алексей Курганов

Сомнения деда Титка


Если требуется охарактеризовать деда Титкова одним словом, то долго ломать голову не придётся: Титок — злой. Злость — это его сущность, натура, смысл и образ жизни, манера поведения, основа существования, принцип мировоззрения; короче — всё, всё, всё и даже ещё сверх этого. Злость — его нормальное состояние, он злится всегда, везде, на всё и по любому поводу. Вообще — уникальный тип, который ну никак не мог родиться, расти и дожить до седых волос в стране почти победившего социализма, который, как известно, воспитывал в человеке самые лучшие, самые светлые, самые добрые чувства — и нате вам, воспитал такое вот уродливое, пышущее лютой хронической злобой исключение. Как он ещё в диссиденты не угодил, как не пошёл гулять по Красной площади с каким-нибудь антисоветским плакатом типа «Свободу Синявскому и Даниэлю!»!

А вот не пошёл. Потому что он не только злой, но ещё и хитрый. Он, может, сразу просёк эту фишку про диссидентство. Он сразу понял, что места там хотя и злобные, но тихие — в смысле, чреватые не совсем удобными последствиями, и поэтому ловить здесь абсолютно нечего. Молодец! Хоть академиев и не кончал, а кой-чего к носу запросто прикидывает. Куда там до нашего Титка этим самым злобным диссидентам, выкормышам западных разведок и несоветских голосов! Да и самим этим «интеллидженс сервисам» и прочим шпионским лавочкам до деда Титка как до Луны. А умный потому что. Ему палец в рот не клади. И руку тоже. Он если есть начинает, то сразу с головы. Вот такой достойный гадёныш-выкормыш нашего бывшего социалистического строя, при котором «стук» на соседа приравнивался к торжественному исполнению священного гражданского долга.

Вообще-то чёрт его знает, чего он такой злой. Да, жизнь его не баловала, порой даже весьма ощутимо прикладывала — ну и что? А кого она, спрашивается, пинками-то не отметила? Вот, например, соседка его, бабка Матрёна. И мужа в войну потеряла, тащила на своём совсем не богатырском горбу троих ребятишек да свекровь парализованную. И в это же время в «стальнухе» работала, в сталелитейном цехе паровозного, а потом тепловозостроительного завода. В этой, без всякого преувеличения, адовой преисподней и здоровенные мужики-то порой не выдерживали, ломались — и грохот, и шум, и грязь, и, конечно, жарища; ведь не просто так здесь по «горячей» сетке работали, в пятьдесят лет мужики, в сорок пять бабы на пенсию уходили, да всегда нездоровыми и часто инвалидами — «стальнуха» соки из людей умеет высасывать... А Матрёна работала. До самой пенсии. И как её черти в той геенне огненной не изжарили — чудо чудное. Перефразируя Ф. И. Тютчева, вполне серьёзно можно сказать, что «умом Матрёну не понять, аршином общим не измерить: у ней особенная стать, в Матрёну можно только верить».

А жильё? До шестидесяти лет прожила она в халупе, которую постоянно приходилось латать, красить, крысиные дыры без конца-края заделывать. Без водопровода и тёплой уборной, с печкой, которую каждый день надо было протапливать, а печка бестолковая, дров жрала много, а где их взять, дрова-то эти, а найдёшь (какое там «найдёшь»! Купишь! А это всё денежки, денежки, а за спиной-то трое малых да бабка Люба, и все они есть-пить хотят, да и одежонку какую-никакую...),так привезти надо, а привезла — напили, наколи, сложи в поленницу да поглядывай, как бы соседи не украли... Это поставь в такие условия какую-нибудь англичанку, француженку, итальянку или американку, так они разом руки на себя наложат, развесятся по деревьям, утопятся в пруду, устроят из себя коллективную Анечку Каренину. А нашей Матрёне страдать некогда, ей всё нипочём! С виду, понятно, нипочём. Сколько же она подушек слезами своими умыла, сколько раз, когда уже, казалось, всё, предел, сдохнуть — не встать, а она, бедолага, забьётся куда-нибудь в уголок, чтоб не видел никто и не слышал, навоется там от души, глядь — и вроде полегчало. И опять вперёд, опять горбиться, и снова поднимать, копать, собирать, набирать, пилить, рубить, косить, опять валдохать, и опять, и снова, и ещё... И что уж совсем в диковину деду Титку — всегда она, Матрёна, улыбчивая, всегда приветливая, всегда готовая плечо подставить, помочь, приласкать, обогреть... В общем, не в себе баба, всю жизнь не в себе. По глубокому титковскому убеждению — малахольная на всю её седую голову. Одно название — русская женщина! Загадка феномена диковинной российской природы! Ну как на такую не разозлиться?



Единственная отрада у Титка — внучка Лиза и правнучка Поленька. Они и живут все вместе, втроём, в двух комнатах старого, но крепкого ещё бревенчатого дома. Жена Титка, богомольная Серафима, умерла уже лет как пятнадцать тому, а единственная дочь Нюша — три года назад, на Покров, от страшной женской раковой болезни. Нюшин муж, Мишка-прощелыга, бросил её, когда Лизоньке и двух лет не было, на Север подался, за длинным рублём, да и сгинул там, успокоился. Должно быть, заработал тугую копеечку полной ложкой... У Лизоньки с замужеством тоже не сложилось, родила, как говорится, для себя, да и правильно сделала: ей уже за тридцатник перевалило, чего ждать-то? Прынцы на белых лошадях давным-давно по своим королевствам разъехались, а те королевичи, которые безлошадные, или своими семьями обзавелись, или спились, горемыки, от этой самой выпивки бесплодные, а потому совершенно бесполезные... Да ладно, ерунда всё это, им и втроём-то больно хорошо! Спокойно, удобно, уютно, никто не шумит, кроме телевизора с холодильником. И денег хватает: Лиза технологом работает в железнодорожном депо, а железнодорожные всегда неплохо зарабатывали; дед пенсию получает повышенную, как участник трудового фронта (нашлась бумажка-то, нашлась, что окопы противотанковые в мальчонках рыл под Зарайском да в поле ломил с утра до ночи в орденоносном колхозе «Красная пойма»). Шесть с лишним тысяч ему сейчас положили, да и вечерами, когда Лизонька с работы возвертается, ходит мусор подметать у привокзальных пивнушек, а это ещё полторы тысячи в месяц плюс пустые бутылки: если водочные — по двадцать копеек, если пивные — по целому полтиннику, тоже приварок на тот же «беломор», всё не у Лизоньки спрашивать.

И вдруг случилось... Поленька заболела. И такой болезнью, что, как сейчас молодые говорят, мама не горюй. Какое-то очень редкое заболевание крови, осложнение после гриппа — после обычного, пустякового, на который всегда поплёвывали и за болезнь-то никогда не считали, гриппа. Истаяла Поленька за какие-то три месяца, из пухленькой хохотушки с такими прямо до слёз трогательными ямочками на розовеньких щёчках-персичках превратилась в никакое существо с бледной кожей, синюшными губами, хриплым дыханием и застывшими в немом удивлении огромными, василькового цвета глазищами, которые так недоумённо спрашивали: чего это со мной, деда, приключилось-то? И, главное, за что? Никого не обижала, никому не мешала (да и кому ребёнок помешать-то может, Господи?) — и на тебе, кровь заболела. Нет в жизни справедливости. Прав дед: кругом одно сплошное злое-презлое зло.

— И это врачи? — орал дед, в очередной (который уже по счёту?) раз появляясь в больнице и распугивая своим рёвом посетителей.— Коновалы с купленными дипломами! Ничего, я найду на вас управу! — и, кипя от бешенства, отправлялся в комиссию по делам здравоохранения (бывший горздравотдел).

— Жулики! — разносился его крик по коридорам городской администрации, и здешние посетители тоже пугались, и охрана спешила на крик, чтобы утихомирить крикуна.— Негодяи! Без взятки и пальцем не пошевелите! В Москву буду жаловаться, там-то вам хвосты прищемят!

Дед — человек слова, тут же собрался и рванул в Белокаменную. Пропадал там два дня. На третий день Лизонька разволновалась, позвонила родственникам, у которых дед должен был остановиться. Те успокоили: жив-здоров, носится где-то целыми днями, ничего не рассказывает, только знай себе матерится... На четвёртые сутки, вечером, дед вернулся. Лиза молча подняла на него глаза. Дед так же молча свои глаза опустил и ушёл в свою комнату, даже не поужинав. Всё понятно: сейчас лужёной глоткой никого не проймёшь, на «хапок» никому ничего не докажешь. Рынок, господа! Ни профкомов вам, настоящих защитников трудящихся масс, ни комитетов народного и партийного контролей! Вот если у вас в кошельке сытно шуршит — тогда другой разговор! Тогда милости просим, будьте так любезны, в доску расшибёмся, а сделаем всё чики-чики! Если же у вас там «ветер северный, умеренный, до сильного», то внимательно разглядывайте картину художника Репина «Приплыли». Разглядывание — бесплатно и временем не ограничено. Хоть усмотритеся все до полного вашего посинения вместе с окоченением.

И закрутилось по новой: унылые казённые бесконечные коридоры поликлиник и стационаров, таблетки, уколы, капельницы, профессионально озабоченные лица врачей, консилиумы, консультации — и снова таблетки, и снова капельницы, и снова тоска больничных коридоров... Не оставили без внимания и экстрасенсов, колдунов, гадалок и прочих подозрительных целителей. И везде — мимо, везде — картина Репина. Замкнутый круг. Точка.



— Здравствуй, баба Матрёна! — поздоровалась Лиза.

— Здравствуй, Лизанька, здравствуй, милая... На смену собираешься? А дед где?

— К Поленьке пошёл. Её сегодня заведующий отделением должен был смотреть. Может, чего нового скажет...

— Я к ней заходила с рынка... Ничего, Лизанька, дай Бог, поправится... Я вот чего зашла-то. Вчера по телевизору передача была, там как раз про таких вот детишек рассказывали. И вот чего — предлагали людям, кто может, деньгами помочь — кому на операцию, кому на лекарства. Я и подумала: а чего бы тебе в ту передачу не позвонить? Телефон я записала.

— Неудобно как-то, баб Матрён...

— Да, с протянутой рукой по миру пойти — это не каждый может. Это ты права. А коли деваться некуда, тогда чего? Пойдёшь, куда денешься...

Лиза заплакала: денег действительно нет, какие и были — закончились. Качественное лечение-то сегодня — дело дорогое, можно сказать — барское, а Поленьке без операции никак нельзя. И где этот миллион (даже произнести страшно — миллион!) проклятущий взять? И опять Матрёна разрешила все её сомнения.

— Пошли,— сказала, как припечатала.— Нечего сидеть, делать надо. У Валюшки сегодня как раз дежурство, вот от неё и позвоним. Пойдём, пойдём! Тебе как раз по пути на работу. Ты ведь с работы-то не позвонишь, постесняешься, я знаю...

Бабка неожиданно замолчала, вроде задумалась о чём-то.

— У меня, Лизавета, папаня бакенщиком был,— разлепила она губы.— Все ладони себе вёслами стёр. Я уж и не помню, с какой такой стати разговор однажды зашёл и о чём, но вот слова его хорошо запомнила. Сказал он: бывает, Мотя, что, кажется, и силов-то никаких уже не осталось, что всё — гребок, другой, и больше уже не поднимешься. И до цели ещё далеко, даже и не видно её — а отдыхать некогда, время упустишь... Чего делать? А ничего! Грести. Просто грести... Это я знаешь, Лизанька, к чему? К тому, девонька, что грести надо. Кроме тебя — некому. Вот и весь сказ. Ну, собралась? Тогда пойдём...



На следующий день, утром, после смены, Лизавета уехала в Москву. Она и не ожидала, что телефонный звонок окажется таким удачным. Её вежливо выслушали, предложили, не откладывая, приехать, захватив с собой все имеющиеся медицинские выписки из историй болезни. Домой вернулась поздно вечером: путь-то неблизкий, три с половиной часа только в один конец. Дед сидел на кухне, якобы пил чай, а на самом деле ждал. Услышав звук открывающейся двери, встречать не вышел, лишь повернулся ожидательно.

— Это я, дед...

— Вижу…— привычно хмыкнул Титок.— Ну, чего там, в Москве-то? Небось, опять одни…— он хотел было привычно выругаться, но выражение Лизаветиного лица его удержало.

— Я, дед, сама не пойму... Встретили хорошо, внимательно выслушали, сказали, что в начале следующей недели пришлют корреспондента и телеоператора, чтобы снимать это... ну, кино, что ли... в общем, передачу о Поленьке.

— А ты им и поверила,— заключил дед, усмехнувшись горько.— Эх, Лизавета, доверчивая ты душа...

— Поверишь, когда делать нечего, а делать надо. Надо грести.

— А вот теперь понятно. Матрёна заходила. Научила, богомолка хренова...

— Да! Научила! — вдруг повысила голос Лизавета. Это было до того неожиданно (чтобы повысить голос на деда? И кто? Лизавета, внучка любимая, внучка единственная, свет в окошке! Такого никогда не бывало, да и представить такого было никак нельзя!), что дед откровенно растерялся (тоже впервые в жизни), отступил, забормотал непривычно:

— Да я ничего... Так, по привычке... Ты не сердись, Лизанька... Не со зла ведь…— и умолк как-то побито.

Тут уж пришла пора растеряться Лизавете: чтобы дед — да извиняться, прощения просить? Чудеса, и только! Вот уж воистину неисповедимы пути твои, Господи!

— И ты меня, деда, прости. Я же вижу, ты и сам измучился, только виду не подаёшь, хорохоришься, как всегда. Только чего ж делать-то? Приедут, снимут, покажут... А вдруг?

— Я и говорю: доверчивая ты очень, Лизавета. Сама подумай, как это совсем незнакомые люди, совсем посторонние, тебе деньги будут присылать? С какой такой стати? Богач не пришлёт, он жадный, богач-то, хапуга, он за копейку удавится. А бедный, может, и хочет послать, а где же он возьмёт-то, если бедный? Это диалектика, Лизанька, наука такая! Или эта... философия мирового зла, вот! Короче, сплошной марксизьм-ленинизьм! Вон, Петровича третьего дня у магазина сердчишко прихватило, упал. Так что, кто к нему, думаешь, подошёл, поинтересовался: дескать, чего это ты, дядя, посередь тротуара загорать удумал? Никто, ни одна …— и дед матюкнулся,— не подошла! Даже наоборот, стороной обходили да ещё чуть ли не плевались: пьяный, дескать, обожрался и вот теперь валяется, проход загородил для культурных, мать вашу, граждан, никакой жизни нет с этими алкоголиками! Хорошо, скорая мимо проезжала, подобрала, да только до больницы всё одно не довезла, крякнул Петрович по дороге. Думали, на самом деле пьяный, а оказалось — инфаркт! Его бы хоть чуть-чуть пораньше привезли, глядишь, выжил бы, опять бы во дворе в домино играл, опять бы жульничал... Врачи сами его жене так и сказали: если бы пораньше, была бы надежда, а так... А он, Петрович, между прочим, на «заречке» почти пять десятков лет отбарабанил! Электромеханик высшей категории, это тебе не хухры-мухры, таких и всегда-то было единицы, а сейчас и подавно. На Доске Почёта сколько раз висел! А помирал как собака! Никто и ухом не повёл, не подошёл, не спросил: чего с тобой, старый пенёк? Вот тебе, Лизанька, и люди. Самые распоследние козлищи!

— А те, кто в скорой был? Кто подобрал его? Те тоже?

— Ты эта... Ты, Лизанька, кой-чего с пальцем-то не путай! У их работа такая — подбирать! Им за это деньги плотют!

— А с телевидения которые? Им какая радость так вот, добровольно, ехать к нам за сто с лишним вёрст? Их ведь никто не обязывает! Сказали бы мне: извиняйте, ничем помочь не можем, и все дела, никакой канители. Здесь как?

— А тоже работа! Тоже деньги за неё получают! Не всё же время про проституток да бандитов фильму снимать, надо и другие передачи тоже зарабатывать!

— Ладно, может, и за зарплату... А баба Мотя? Почитай, каждый день к Поленьке ходит! Это как? Никакая не родная, просто соседка, своих внуков трое, да и по дому дел... Она-то чего? Без всякой зарплаты!

— Мотька всю жисть малахольной была! — категорически заявил дед.— Ей, бывалочи, самой жрать нечего, а другим давала! Малахольная, она малахольная и есть! Ходит — спасибо! Ей просто дома не сидится, привыкла летать-то целыми днями!

— Прекрати! — не выдержала Лизавета.— Сейчас же! Что ж ты, дед, за наказание такое? Все тебе не милы, все кругом враги. Как же так жить-то, с такими мыслями?

— Ничего! Можно! — огрызнулся дед.— Под семь десятков годков уже отбухал — и скриплю пока, живой, знаю, чего почём! Мне доверчивым быть не с руки, воспитанный не так, чтобы доверяться!

В общем, разругались. Впервые в жизни. Что ж, в этой самой жизни всегда всё когда-нибудь в первый раз бывает. А иногда полаяться, пар выпустить — это только на пользу. Даже очень полезно. И ничего страшного.



Телевизионщики не обманули, приехали через неделю, а ещё через неделю телепередача о Поленьке была показана по одному из главных телеканалов страны (дед демонстративно отказался смотреть «эту показуху, от которой толку ждать нечего»). А ещё через неделю на специальный счёт для лечения Поленьки начали приходить деньги. Дед, узнав о поступлениях, целый день, ошарашенный, просидел в своей комнате, а вечером, набычившийся, но похожий от этого не на быка, а на старого обиженного индюка, появился-таки на кухне, молча попил чаю и вернулся в комнату. Лиза понимала его состояние и ни с какими торжествующими, а тем более язвительными разговорами к нему не лезла. Пусть подуется (прямо ребёнок, честное слово!), и подольше подуется — тем быстрее ему захочется выговориться. Так оно и произошло. Дед не выдержал пытки (как это так — на него не обращают внимания!), заговорил первым.

— Много... прислали-то? — как будто случайно, нехотя, походя — дескать, просто так, из мимолётного любопытства, потому что всё это чушь собачья,— поинтересовался он.

— Почти пятьсот,— ответила Лизавета и уточнила.— Тысяч.

— Хм…— деда по привычке потянуло съехидничать.— Благодетели, значит... Интересно... И кто же это такой богатый?

Но Лизавета, казалось, его ехидства не замечала.

— Действительно, дед, интересно. Присылают-то не такие уж и богатеи. Они, правда, много о себе не рассказывают, только некоторые... Вот, например, из Саратова. Многодетная семья, пять детей, хозяин трактористом работает, жена на ферме, дояркой. Пять тысяч прислали, попозже, написали, ещё переведут... Фермер из Орловской области... Пенсионерка из Тюмени... Из Ленинграда студенты...

— Ну и это... Почему?

— Что «почему»?

— Деньги присылают? Они что, у пенсионерки этой... и у других... лишние, что ли?

— Не знаю. Навряд ли лишние-то. Пишут, что посмотрели передачу и хотят помочь.

— И всё? — не поверил дед.

— А чего ещё-то?

— Не, ты погодь... Что значит «хотят»? — деда привычно понесло — истомился, бедолага, без гневных обличений.— Хотят они, вишь ли... Я, может, на Луну хочу слетать — и что с того? Кто это меня пустит, если материальных возможностев не имеется — я финансовые деньги имею в виду? Что, у тех же, например, которые из Саратова, их девать некуда? Сама же сказала — пять детей! Или та же пенсионерка!

— А вот пенсионерка как раз и объяснила. У неё правнучка была, маленькая, три годика всего, и такая же болезнь, как у нашей Поленьки. И не спасли, денег не хватило на операцию. Вот она и решила: своей не помогла, так чужой помогу. Я как её письмо читала — прямо комок в горле.

Дед нахмурился, ничего не ответил, снова ушёл в свою комнату. Ночью он долго ворочался в кровати, никак не мог уснуть. Какой-то зудящей занозой сидел в его голове один-единственный вопрос: зачем? И опять: не должно так быть, не положено! Потому что человек человеку не просто волк, а самый настоящий волчара. Он, человек, по самой сути своей завистлив, бездушен и жаден. Одно слово — человек! Исчадие порока!

От этих привычных мыслей дед начал было успокаиваться, и вроде бы даже на сон потянуло, но тут опять его ужалила эта проклятая заноза: зачем и почему? Настоящий дурдом, и тем более непонятно, что и он, дед, и эти... доброхоты... в одном же обществе-то воспитывались, в одной великой державе под гордым названием Союз нерушимый республик свободных! А оказалось, не то что в одной стране — на разных планетах они произрастали, во дела! И бабка ещё эта тюменская душу разбередила... Нет, есть люди правильные, понятные, нормально воспитанные, которые за копейку удавятся, которые неукоснительно придерживаются строгих волчьих правил нашего сегодняшнего общества. С такими всё понятно, от таких лично он, Титок, никаких неприятных неожиданностей уже давно не ждёт. Но, оказывается, как говорил дедушка Ленин, есть и другая партия! Простые-рядовые, которых к богачам никак не отнесёшь,— и на тебе, присылают! А те, понятные, которые пальцы веером, с золотых тарелок жрут, яхты покупают, на «мерседесах» катаются, те — ни копейки. Уж кажется, от своих миллионов с миллиардами им малую толику отстегнуть — раз плюнуть. Тем более что все мы смертны, а они уже и на детей, и на внуков-правнуков, и ещё на сколько много своих поколений досыта наворовали, так чего жаться-то? Опять же если не на кого копить, если один как перст, ни одного спиногрыза наследного нету и не предвидится, а хапать всё хочется и хочется, это уже у человека болезнь такая, вроде алкоголизма: пьёт — а всё мало, всё ещё больше надо, тогда совсем уж непонятно. Ведь все свои капиталы в гроб-то с собой всё равно не возьмёшь, а и возьмёшь, запихаешь как-нибудь, то опять же — зачем и кому? Если только червякам, так им твои капиталовложения до глубокого фонаря, они и за бесплатно тебя переварят. Да и тебе-то уже всё равно будет — есть у тебя деньги, нет их... пенсионерка ещё эта как приклеилась... Да-а, похоже, бессонница ему сегодня обеспечена.



К концу месяца необходимая сумма была собрана. Поленьку ждали в одной из московских клиник. Дед провожал её и Лизавету на вокзал.

— Вы там это…— он хотел сказать — побыстрее, но вовремя спохватился и испугался.

Чего побыстрее-то? Не надо никаких побыстрее! Надо, чтобы как надо! Сколько положено, значит, столько и пробудьте. Старый дурак! Ещё не проводил, а уже ныть начал! Вот язык, вот язык!

— Ничего. Лишь бы всё хорошо…— и опять замолчал. (Чего «хорошо»? Накаркай ещё!)

— Ладно, дед, пора прощаться. Поезд подходит,— сказала Лизавета и чмокнула его в предательски задрожавшую щёку.— Ты уж не скучай здесь.

— Я тебе, деда, чего-нибудь из Москвы привезу. Какой-нибудь подарок. Понял? Ты только жди обязательно! — шепнула Поленька ему на ухо, и у Титка от слов этих защипало в глазах.

Чтобы не заметили предательских слёз, он нахмурился, пробурчал:

— Ну идите, идите, чего уж сырость-то разводить. Долгие проводы — лишние слёзы. Идите...



Поезд уже давно скрылся из глаз, а Титок всё стоял и стоял на перроне, всё силился вспомнить, чего он хотел сказать Лизавете.

А ведь чего-то хотел, точно... Спросить чего-то... Склероз, пора таблетки пить... Да какие, к шутам, таблетки! У него теперь одно верное лекарство — погост.

Хотя рано ещё, надо девок дождаться. Обязательно, а как же...

По пути домой он зашёл в магазин, купил хлеба, заварку и, поколебавшись, чекушку. Пришёл домой, разогрел картошку, открыл бутылку — и вспомнил, вспомнил! Хотел у Лизаветы адрес спросить той тюменской пенсионерки! Письмо написать, покалякать по-стариковски: может, ответит, может, расскажет, как живёт, чем занимается... Нет-нет, он совершенно не будет у неё спрашивать насчёт того, зачем деньги посылала, нет, это было бы совсем уж ни в какие ворота! Просто писали бы друг дружке письма, чего в этом такого... А, ладно, ничего ещё не потеряно, вот его девки вернутся, тогда он и спросит у Лизаветы адрес. И напишет обязательно! Он уже и забыл совсем, когда кому письма писал...

В эту ночь дед впервые за прошедший месяц уснул быстро и спал без снов, словно после тяжелейшей, многодневной и теперь уже окончательно законченной работы.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера