АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Лев Либолев

Лёгкий флёр морфеевых проказ

НЕЗДЕШНИЙ ПЕЙЗАЖ

 

Это космос. Нездешний пейзаж. Неземная картина –

остановка и церковь, притихшая без прихожан.

Вроде, правда, звонили, но как-то бездушно, рутинно,

и звонарь наверху – космонавт, потерявший свой шанс

тут остаться зимой, задержаться в холодной кабине.

Ранним утром – на старт, целит маковка в небо крестом,

потихоньку сползает с обшивки подтаявший иней,

хороводятся сизые ангелы на золотом –

это голуби здешние, головы чинно склоняя,

вопрошают – ну как, улетать, задержаться пока?

Неземная картина, а, может быть, очень земная –

остановка трамвайная, церковь, над ней облака.

Смотришь, думаешь – может быть, всё не настолько абсурдно –

этот мир, эта жизнь, эта вера с огромным трудом,

и заходишь в намоленный храм, как в небесное судно,

покидающее неприветливый аэродром.

 

 

ЗАПОЗДАЛОЕ

 

Запоздалое яблоко падает с ветки в листву.

Всё последнее манит – пойду, подберу, отогрею.

Очень холодно, кажется, можно летать наяву,

наступая на иней – так будет немного быстрее.

Долетаешь на выдохе, паданец паром обдав,

улетаешь на вдохе в накинутой наспех куртяшке,

и на кухне сидишь, выполняя квартирный устав,

и приходишь в себя неожиданно долго и тяжко.

А потом улыбаешься – яблоко пахнет, оно

неподвластно морозам, бессоннице, птичьим скандалам.

Вот надкусишь его – и неделями смотришь в окно,

размышляя о чём-то несбыточном и запоздалом.

 

 

СТРАХ

 

Все боятся, и часто уйти по уму

не дано никому, и тюрьму, и суму

перенёс в этой жизни не всякий.

И откуда берётся прилипчивый страх,

нaм не слишком понятно на первых порах,

что на паперти, что в автозаке,

что в постели больничной, когда медсестра

ту же песню заводит, а песня стара –

все там будем, родимый, не бойся.

Не цепляйся, журавль, потерявший свой клин,

так стираются в памяти звуки былин

и колёсная песня обоза.

Что ещё? Лагеря, пересылки, суды,

отпечаток на плёнке морозной слюды –

по этапу и без переписки.

Пайка хлеба по карточке и кипяток,

да изба почернела, и срок не истёк,

и поля без мышиного писка –

нет ни колоса. Что же ты, милый, ревёшь,

если в жизни не ведал тифозную вошь,

и минут не считал до расстрела.

Если ты никого ещё не хоронил,

и не видел за оттиском синих чернил

мать, что за ночь одну постарела.

Так не жалуйся и не буди миражи,

не держи этот страх за душой, не дрожи,

это жизнь, это радость и счастье,

это поле, где мышь колосок пронесёт

или каплями мёд из ячеистых сот,

и до Бога легко докричаться,

даже если в больничное смотришь окно.

Ты не думай, что всё это предрешено –

и тюрьма, и сума, и спиртное –

здесь оно и лекарство, а может, и яд,

здесь на всенощных люди спокойно стоят,

перед Богом о болях не ноя.

Не стыдись, что поделаешь, все мы грешны

от бомжа возле церкви до целой страны,

без греха как нам выдержать это.

То, что в генах у каждого – страх и тоска,

и предательство близких, и ствол у виска,

и душа, заплутавшая где-то.

 

 

ЕЩЁ ОДНО КУ-КУ

 

Деревья в ряд. Сквозь лиственный урон

всё лучше видно станцию, перрон,

не знающую очереди кассу –

кассир считал до вечера ворон.

Людей считал бы – не было оказий.

Провинция, здесь я в стопервый раз

куплю билет у сонного вампира,

который в этой будочке погряз.

Пронзает небо ржавая рапира –

железный шпиль над зданием суда.

Какого чёрта еду я сюда,

где в рупоре живёт, рождая эхо,

то – «что же нам осталось, господа»,

то – полупольским напевает Пьеха.

Хозяйский дом с наличником резным,

упырь хозяин платит раз в неделю,

а я по выходным торгуюсь с ним,

ворчу, что мне поездки надоели

в такую даль. Осенний листопад,

весь день синицы внаглую вопят –

мне слышится в их крике – любо, любо!

Девицы в юбках аж до самых пят

и вечерами драки возле клуба.

Какие заповедные места,

раздолье отдыхающей природы.

Но так охота броситься с моста,

забыв про все сады и огороды,

да речка по колено. И камыш.

Мелькнёт сосредоточенная мышь,

добытый колосок утащит в норку.

Ах, сердце, ну зачем ты так шумишь?

Зачем тебе темно и одиноко

в раёшной сказке пыльных пустырей,

лешачьих грёз, русалочьего смеха.

Я здесь – приставший к брючине репей,

залётный, бесполезный неумеха.

Кассир в окошке спросит огоньку,

блеснув клыком… Но я-то начеку.

кукушка мне, как старому соседу,

куёт в лесу ещё одно ку-ку,

ведь знает – я опять сюда приеду.

 

 

ЭТА ОСЕНЬ ПРЕКРАСНА

 

Темнота раскрывается чёрным зонтом,

со щелчком – это звук автомата.

И уходишь из дома, подумав о том,

что постель до утра не измята.

Не сказать бы, что рано – соседи дымят

на балконах, чинарики пряча –

сверху капает – и, не решаясь на мат,

уползают в квартиры по-рачьи,

то есть пятясь, зонты между делом сложив,

под халатами плечи сутуля.

Эта осень прекрасна, и дворик мой жив,

вот промокшие столик и стулья

со вчера – доминошники били козла

и стучали камнями под лампой.

И дочурка соседа была весела,

и промокший её косолапый –

мишка плюшевый, каждый мечтал о таком –

деньрожденьческом, необходимом.

Пусть безглазoм, пропахшeм насквозь табаком,

папиросным отравленным дымом.

Я в киоск и обратно, за осень приму –

чуть поправлюсь, и с девочкой рядом

стану пасхи лепить, сообразно уму,

безразличный к деньгам и наградам.

В деревянном квадрате сырого песка,

вместе с ней и медведем из плюша.

Как прекрасно… Не нужно глядеть свысока,

я не помню чего-нибудь лучше,

чем лепить эти пасочки… Рядом лежат

и совок, и ведёрко. И даже

тот единственный, лучший из всех медвежат

на осенней моей распродаже.

А девчушка… Я зонтик раскрою над ней,

защищая от целого света.

Что за осень! Я знаю – не будет нежней.

И не будет прекрасней, чем эта.

 

 

МОРФЕЕВЫ ПРОКАЗЫ

 

Назавтра высплюсь. Пятничная тишь

развешана Морфеем по углам.

Не спишь, а в неизвестное летишь

сквозь будничные скуку и бедлам.

К порядку дней воскресных, к тишине

совсем другой, без лишней суеты,

когда рисует тенью на стене

луч света силуэты, ну а ты

пытаешься узнать – а это кто?

А это? Вроде, чем-то мне знаком.

Вон драповое куцее пальто

и острый профиль над воротником.

Вон девочка, вон мама рядом с ней –

размывка тушью, простенький эскиз.

Но если спать захочется сильней,

то сам себе скажи – поберегись.

Тут грань, тут понимание того,

что лёгкий флёр Морфеевых проказ

несёт за шелупонью листовой

ушедших дней негромкий пересказ.

Как фото чёрно-белые вразброс,

в альбоме, что пора перелистать –

там едкий чад отцовских папирос

и маминых ладоней благодать.

Там тихо, словно в пятницу, когда

ложимся позже – утром не вставать,

звонки не обрывают провода

и держит цепко тёплая кровать.

И тихо, и Морфей до выходных

тебе оставил зыбкий силуэт,

один из тех, что больше не видны

на фоне тех, давно забытых лет.

Ах, пятница, придёт, коснётся щёк –

и вздрогнешь, и покажется, что вдруг

ты гнутый довоенный пятачок

нашарил невзначай в кармане брюк.

 

 

НА РАЗВАЛИНАХ НЕБЕС

 

Нет, мир спасёт не красота,

увы, мой свет, увы,

и если бог придёт сюда –

не сносит головы.

Хотя как знать, и меч красив,

и яд на вкус хорош.

И кто-то врёт, глаза скосив

на мелкий медный грош.

И я во всю щенячью мочь

кричу – не угодишь.

Мой бог, а чем я мог помочь

читающим Кадиш.

Когда и ты ничем не смог,

а, может, не хотел.

Ты помнишь, как взлетал дымок

над кучей мёртвых тел?

А ты, родная, помнишь ли

египетскую тьму,

когда с тобою вместе шли

не к богу моему,

а к тем заоблачным дворцам,

придуманным вотще…

Их нет, я это понял сам,

их нету вообще.

Их нет, а есть лишь меч и яд,

они сбивают с ног.

Я жмусь к тебе сто лет подряд,

как маленький щенок.

Душа, прошедшая ликбез

исчезнувших планет,

на тех развалинах небес,

где бога тоже нет.

 

 

***

 

Человек человеку никто,

сослуживец, сожитель, сокто-то.

Как на вешалке чьё-то пальто

или чьи-то у вешалки боты.

Запах чьих-то духов, чей-то взгляд

с фотографии, временем стёртой.

Сотоварищ больничных палат,

совладелец болезной аорты.

И никто ничего никому

здесь не должен, все карты открыты –

сострадать, но всегда по уму,

нет ни Мастера, ни Маргариты

в этой старой квартире внаём,

где пальтишко, и боты, и фото.

Где никто и никто, но вдвоём,

как тут выживешь без никого-то.

 

 

***

 

Если завтра отъезд, хорошо бы узнать – куда,

погулять напоследок, заметив, что города

очень разные, и неизвестно, где жить потом,

под каким небосклоном, под крышей и под листом.

Словно мелкий жучок, или ящерка, или ёж

в долгой спячке, пока там снаружи снега метут.

Это всё впереди, вот приедешь, тогда уснёшь,

а проснёшься и вспомнишь всё то, что случилось тут.

Эту жизнь, эти сборы, прогулку осенним днём,

всё, что мы потеряем и больше уж не вернём.

Да оно и не надо, прогулка в последний раз,

без приветов от встреченных и без прощальных фраз –

приезжай хоть когда-то, не впавший в анабиоз,

погуляем компанией, вспомним житьё-бытьё,

по которому ты на югах заскучал небось,

и по улице брошенной, вспомнишь ли ты её?

Да не знаю, пока что ни разу не уезжал,

вот на доме табличка, похожая на скрижаль –

называется улица… Как бишь её… Забудь.

Собирай чемоданы, прощайся – и с Богом, в путь.

И потянутся длинной цепочкой дворы, дворы,

перекрёстки, деревья и спины чужих людей,

словно карта из детства настольной смешной игры –

бросишь кубики, выпадет нужное – и владей

этой улицей, домом, умом и стыдом родных

и двумя чемоданами – как же ты жил без них.

С этой спячкой, которую хочешь отдать врагу,

этой жизнью, прекрасной по самое не могу,

этой женщиной, что провожая, дрожит в слезах,

и друзьями, что не дотронулись до вина,

и словами, висящими в воздухе – так нельзя,

и звонком телефонным – уехал, а тут война.

Не войнушка, которая в детстве, кто наш – тот жив,

мы всегда победим, перемирие предложив –

кто не наш, тот сдаётся – мы добрые, не убьём.

Всё иначе, и время колотится в стену лбом –

прогулялся? Пакуй барахло и сочти за честь

превратиться в жучка или ящерицу, ежа…

Нужно только собраться, решиться и в поезд сесть,

говоря себе – всё, попрощался и уезжай.

 

 

***

 

Похоже, все мы вымерли, как вид,

ненужный человеческому роду.

Один тебя ославить норовит,

другой кричит – лови его, уродуй,

чтоб даже не узнали, если он,

отдавший в детстве должное ангинам,

опять захочет бабушкин бульон,

который мог сравниться с анальгином.

Ну что ж, рудиментарные мои –

талант, немного совести, манера

вносить в слова шипение змеи,

лаская впечатлительные нервы

читателя, которому подай

чуть-чуть любви, немного ностальгии.

Не вымерший мороженый минтай

доели за меня уже другие

и плавно переходят на угря.

Забыты Жигули, вокруг Роллс-Ройсы.

Ангина, братец, ей благодаря,

приди в себя и в памяти поройся.

Мы живы там, где варится бульон

из тощей синей птицы магазинной,

где каждый был хотя бы раз влюблён,

где ёлки, Новый год и мандарины.

Мы там, полузабыты и тихи,

в том давнем, неоправданно далёком,

сегодня пишем скучные стихи,

подобные посмертным некрологам.

А после, разругавшись в пух и прах

со всем занудным, правильным и прочим,

любить и пить спешим на всех парах

и звание писателя порочим.

 

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера