Александр Жданов

От лета к осени. Рассказ

Дети дразнили волка. Сняли красные пионерские галстуки, трясли ими перед глазами зверя, кричали, улюлюкали. Дети думали, что не боятся хищника, — их отделяла от него решетка, точнее ячеистая сетка, которой был огорожен вольер в зоопарке.

Волк был молод и неопытен. Перепрыгнуть через ограду он не мог, и даже в отчаянии ему не удалось бы перекусить острыми зубами тонкую проволоку сетки. Он покорно терпел глумление детей. Ни отойти, ни убежать от этих красных лоскутков он не мог, как когда-то его предки там, на воле, не могли вырваться за красные флажки, которыми их обкладывали. Генетическая память сковывала движения. Зверь не кидался на обидчиков — он молчал. Только отодвинулся немного вбок, чтобы ненавистные красные лоскутки не маячили уж перед самыми глазами.

Волк передвинулся — и встретился взглядом с мальчиком. Мальчик стоял в стороне от разбуянившихся одноклассников и смотрел на волка. И увидел, что в волчьих глазах смешались ярость, недоверие и загнанная глубоко злоба к этим детям и людям вообще. Но мальчик взгляда не отвел. Он знал из книжек, что лучше не смотреть в глаза животным, особенно псовым, что они могут воспринять это как вызов, агрессию. Знал, но глядел прямо на волка. И повторял, повторял про себя фразу, которую сначала прочитал в книге, а потом услышал в мультфильме: «Мы с тобой одной крови — ты и я». Фраза мальчику придавала уверенности. Он искренне верил в то, что беззвучно повторял. А потом заметил, что взгляд зверя меняется: мрачный затаенный огонь стал потихоньку угасать. И сам волк обмяк и уже не сидел в напряжении, как вытесанный из камня. Он даже сделал короткое движение, словно хотел по-собачьи ткнуться носом в ограду, которой касалась рука мальчика, — ткнуться и лизнуть эту руку.

Мальчик не отпрянул от неожиданного волчьего движения, но зверь сам остановился, не позволил развиться минутной слабости. Он поднялся на ноги и, взглянув напоследок на мальчика, развернулся и спокойно пошел вглубь вольера. Другие дети, продолжавшие шуметь и прыгать, его не интересовали...

Много лет спустя, уже став взрослым человеком, Олег Петрович не раз думал: почему волк так отреагировал на него? Ведь его, мальчика, всегда облаивали собаки, даже самые маленькие и невзрачные шавки, — просто проходу не давали. Собак он в детстве побаивался, хотя они ему нравились и он хотел от них взаимности. Но собаки его не любили, а вот волк поверил, выбрал именно его. Почему?


1.

И почему, когда стукаешься ногой обо что-то, надо непременно удариться мизинцем?! И со всего маху! Удариться так, что остается либо задохнуться от боли, либо выдать такую многоэтажную конструкцию из непечатных слов, что потом долго недоумеваешь, как они так ловко выстроились. И хоть дал я себе зарок не сквернословить, но, когда стукнулся о плинтус, непечатная конструкция все же сложилась, а уж затем я присел и, сжав кулаки, начал резко и часто дышать.

Палец сначала покраснел, потом стал буро-лиловым, а спустя час его раздуло. Однако я все же сумел, поскуливая от боли, доковылять до прихожей и обуться. Распухший палец вызывал тем большую досаду, что в кармане у меня лежал билет на самолет и лететь надо было сейчас же.

Давно уже собирался я провести недели две-три в каком-нибудь северном селе, побродить с этюдником и спокойно поработать в деревенской тиши, а не в городской мастерской.

Друзья от поездки отговаривали. Одни уверяли, что Север давно «исписан» вдоль и поперек и что ничего нового я не открою, а лишь буду повторять уже кем-то сделанное. Другие говорили, что Севера давно нет, его угробили, как и все остальное. «У тебя сложился внутри свой образ Севера? — говорил друг. — Вот и пиши его». Но чем больше слышал я такое, тем больше утверждался в мысли: ехать надо.

Уже давно я ничего не писал. Выдохся. И уверил себя, что именно на Севере мне удастся устроить себе что-то вроде «болдинского лета» и напишу я не какие-нибудь этюды, а нечто стоящее.

Была еще причина, по которой я непременно хотел улететь. Непонятно почему стал конфликтовать и с родными, и с коллегами, жил в постоянном нервном напряжении. А уж с женой отношения испортились настолько, что мы, по обоюдному согласию, решили отдохнуть друг от друга. Тогда ткнул я наугад пальцем в карту — и купил билет.

И вот билет в кармане, в прихожей собранный багаж, этюдник, холсты, а я на ногу ступить не могу. Однако внизу ждало такси, и мне не оставалось ничего, кроме как, взвалив на себя поклажу, отправиться в неизвестность.

Дело в том, что я определился только с областью, а куда дальше ехать, понятия не имел. Решил отдаться течению, и течение принесло меня сначала в районный центр, тоже выбранный наугад в аэропорту, а потом и в деревню. Правда, деревню выбрал не я. На автовокзале в районном центре кучковались бомбилы. Они вяло спорили о чем-то и вертели на указательных пальцах ключи от своих машин. Таксисты — самый осведомленный народ. К ним я и направился в надежде разузнать, куда бы мне лучше податься — хорошо бы в какую-нибудь глушь. Но смекнув, что странного пассажира чего доброго придется везти к черту на кулички, они поспешили от меня отделаться: мол, не нужны им мои деньги, если вечером застрянут где-то в глухомани.

Выручила стоявшая неподалеку пожилая женщина.

— Не слушай ты их, зубоскалов, — обратилась она ко мне, — влезай в этот автобус. Вместе поедем.

Пришлось вскарабкаться со всем снаряжением в неизвестно какими судьбами сохранившийся «пазик». Пассажиров в автобусе было немного, и я расположился свободно. А женщина села поблизости.

— Художник? — спросила она, когда автобус тронулся. — Раньше ваши часто к нам приезжали, сейчас что-то позабыли наши края.

— А куда едем-то?

— В хорошее место. Вот как я слезу, тебе на следующей выходить. Только от остановки потопать немного придется.

Всю дорогу женщина что-то рассказывала, о чем-то расспрашивала. Я, разглядывая окрестности, отвечал часто невпопад. Но женщину это, похоже, мало расстраивало: поговорить с приезжим — какое-никакое развлечение. Автобус, переваливаясь с боку на бок, подъехал к тому, что когда-то было крытой остановкой, дернулся и встал. Попутчица моя, легко подхватив большую корзину, направилась к выходу. Стоя на последней ступеньке, обернулась ко мне и напомнила:

— Не забудь: на следующей сойдешь. Ну, бывай, художник!

Автобус, словно почувствовав облегчение, поехал резвее и вскоре, обогнув небольшую рощицу, остановился. Водитель обернулся и сказал:

— Вам сходить. Не забыли?

Поблагодарив его, я кое-как выбрался наружу и огляделся. Никаких признаков населенного пункта вокруг не наблюдалось. Влево и вверх шла тропинка. Невольно я оглянулся на автобус. Оставшиеся пассажиры через стекло показывали на нее, давая мне понять, что туда и нужно идти. И я пошел и добрался до деревни на возвышенности. Внизу — по крутому склону спуститься надо — лежало и прямо-таки притягивало к себе идеально круглое, как блюдце, озеро. Вода в нем казалась черной, на берегу полукруглой стеной стоял лес.

Я шел с рюкзаком за спиной, на одном плече нес этюдник, на другом — огромный зонт для работы на этюдах, в руке держал чемодан и при этом неприлично хромал. Но был уверен, что с жильем трудностей не возникнет. Деревни пустеют, дома свободные есть, а подзаработать никто не откажется. И действительно, дело решилось как нельзя лучше. В первом же дворе женщина, указав рукой, сказала:

— Вон, гляди, на пригорке дом отдельно стоит. Его и занимай. Это наша «гостиница».

— В каком смысле — гостиница?

— Да это Кондратьич так назвал. Там уже лет двадцать никто не живет, а вот приезжие останавливаются.

— И много их, приезжих, бывает?

— Да каждый год почти и едут. Из Москвы даже. Муж с женой на лодках таких длинных и узких приплыли. Говорили, что ученые.

— На байдарках?

— Наверное, не разбираюсь я. Но говорили, что от самой Москвы — с речки на речку. И назад тоже на лодках отправились.

Если это было правдой, то москвичи вызывали уважение. Ладно, когда вниз по течению. А против как? Да еще волоком с реки на реку...

— И что, в хорошем состоянии «гостиница»-то ваша?

— Кондратьич приглядывает: где подобьет, где заменит что.

— Зачем?

— Как зачем? Вот чудак-человек! Да чтобы гостям удобно было! Приехали люди — пожалуйста, живите в свое удовольствие. Ни они не стесняют никого, ни сами не стесняются. Нам-то и хорошо, когда люди приезжают.

— А сколько возьмете за постой?

— Да Кондратьич и скажет. Он много не берет — только на инструменты и там материалы всякие. Краски купить...

Я вспомнил заезженную фразу о самостоятельном спасении утопающих и поразился практической сметке народа и этому, говоря нынешним языком, менеджменту. Здесь, в деревне, до которой властям всех уровней и дела нет, не знающие рыночной экономики люди рассчитали все верно. В отличие от многих скоробогатых, они не пытались выжать максимальную прибыль сейчас и сразу. Они работали на перспективу: делали свою деревню привлекательной, и их нехитрый бизнес был, так сказать, нравственным предпринимательством.

А вскоре познакомился я и с самим Василием Кондратьевичем. Он подошел и, не говоря ни слова, подхватил мой зонт и чемодан, мотнул головой: пойдем, мол, — и потопал к дому на пригорке. Дорогой, не оборачиваясь, спросил:

— Что хромаешь-то?

— Ударился. Об угол стены.

— Ну-ну.

Мы подошли к дому. Замка на дверях «гостиницы» не было. Кондратьич лишь вынул из кольца болт, какие вкручивали прежде в железнодорожные шпалы, — дверь без скрипа открылась. Очевидно, заметив мое удивление, Кондратьич довольно сказал:

— Моя заслуга: смазываю постоянно — вот и не скрипит.

Позже я узнал, что в колхозную эпоху был Василий Кондратьевич и механиком, и чуть ли не главным инженером. Его золотые руки требовались всегда и везде. С тех пор осталась у него привычка к постоянному и качественному труду, и Кондратьич реализовывал ее всеми силами. Он прямо-таки спешил что-нибудь починить, подбить, обстругать. И не за плату, а чисто из любви к делу. Часто сам предлагал помощь, иной раз даже навязывался. Когда я узнал Кондратьича ближе, я понял, что он просто не может видеть ничего сломанного, испорченного, неработающего, вот и ремонтирует при любой возможности.

Мы вошли в дом. Я, едва скинув этюдник и рюкзак, сразу же плюхнулся на лавку, и Кондратьич потребовал:

— А ну, показывай ногу!

Я разулся, стащил носок. Кондратьич, осмотрев мой лиловый палец, крякнул. Это особенное кряканье, как я позже догадался, означало, что Кондратьич озабочен, но вида подать не хочет. Сейчас он лишь сказал:

— Поздновато уже — посинел. Надо было сразу. Ну да ладно, попытаемся, — и ушел.

Вернулся он скоро с какой-то мазью и листьями. Обмазал мой палец, обложил листьями, сверху обмотал листом лопуха и приказал:

— Натягивай носок. До утра не снимай! Завтра поглядим. Ну, располагайся. Ужинать-то есть что? А то к Тимофеевне доковыляй — накормит.

Я ответил, что есть тушенка и полбуханки хлеба, поблагодарил Кондратьича и, когда тот ушел, стал готовиться к ночлегу.

Для меня ночевка на новом месте обычно дело несложное, однако на этот раз уснуть никак не удавалось. Было жарко. Я ворочался, потом раскрыл окно. Ночная прохлада принесла облегчение, но полноценный сон не приходил. В полудреме привиделись дятлы. Они долбили дерево, все громче и громче. Подумал, с чего это птицы так разошлись ночью, и вдруг понял, что это стук в дверь.

Честно говоря, я даже обрадовался: коль сна нет, так, может, с гостями повезет? Я отпер — в дверях стояла милая старушка.

— Иду, вижу — окно отворено. Не боитесь, что кровососы налетят? — спросила она.

— Нет, меня комары почему-то не едят.

— Это ваши, городские, не едят. А от местных не зарекайтесь: съедят кого угодно!

Я усадил гостью за стол, предложил чаю. Она не отказалась. Пододвинула блюдце со стаканом к себе поближе, но во время разговора ни разу так и не отхлебнула чай, а только вертела стакан на блюдце.

Не спится? — спросила она сочувственно. — Это с дороги. Ведь сегодня только приехали?

— Да, сегодня. А вы здесь живете?

— Жила. А сейчас в другом месте.

— Переехали, значит?

— Можно и так сказать. А зовут-то вас как? Олегом? А я вот Софья Петровна.

Мне очень понравилась Софья Петровна, и я все не мог оторвать взгляда от ее платка с очень мелкими синенькими цветочками, который она развязала, но не сняла, хотя в комнате было жарко. Платок оставался на голове, а концы свисали и покачивались в такт разговору. В конце концов, раскрасневшись от духоты, Софья Петровна все же сняла платок и повесила его на спинку стула. Сейчас уж и не припомню, о чем мы так долго говорили с ней. Только одна история и врезалась в память.

Не припомню, когда ушла ночная гостья. Но утром я открыл глаза достаточно поздно, по деревенским меркам. Проснулся в прекрасном расположении духа, позавтракал — и лишь потом обнаружил, что платок в синий цветочек так и остался висеть не спинке стула. Странным показалось, что Софья Петровна ушла с непокрытой головой, но мало ли как бывает. Я прошел с платком по дворам, показывал его женщинам, спрашивал, где сейчас можно найти Софью Петровну и как вернуть ей забытую у меня вещь. Но женщины крестились и поспешно отходили, ничего мне не отвечая.

Тогда я пошел к Василию Кондратьичу. Накануне мы общались недолго, но я был уверен, что именно с ним у меня завяжутся хорошие отношения. Тем более что для визита был повод: требовалось показать моему лекарю ушибленный палец.

Кондратьича я застал за работой. Он ремонтировал старую-престарую электроплитку.

— Добрый день, Василий Кондратьич! Где это вы такую спираль достали? Их сейчас и не выпускают, поди.

— Конечно, не выпускают. Но я запасся в свое время. Когда сельпо расформировали, много чего скупил по бросовой цене. Решил, что пригодится, и ведь как в воду глядел! Бабки наши от микроволновок нынешних как от огня бегут, им бы что-то привычное. Приучены бережно к вещам относиться. Плиткам их лет по пятьдесят, наверное, а всё приходят: почини, Кондратьич, да почини...

— У меня к вам дело. Вчера...

Но Кондратьич перебил:

— Давай сразу на ты! Мне так сподручнее. И прежде всего — показывай ногу.

Я послушно разулся. Средство Кондратьича подействовало: боли не было, опухоль спала совершенно, я мог шевелить пальцем. Только цвет его — тускло-синий — напоминал о прошлой неприятности. И двух дней не прошло, а мне уже казалось, что было это давно, словно в другой жизни. И еще я чувствовал, что здесь я получу значительно больше, чем возможность спокойно писать, что произойдет что-то важное.

Василий Кондратьевич был старше лет на пятнадцать, но меня это не смущало. Я вырос во дворе, где кроме нас, родившихся лет через десять-двенадцать после Великой Отечественной, были ребята и гораздо старше, которые появились на свет или в конце войны, или сразу после нее. Они были нашими воспитателями, старшими братьями. Сами не имевшие нормального детства, они спешили подарить его нам, возились с малышами. Костя Масленников научил всех нас, мелюзгу, кататься на велосипеде, а Лева Торосов — играть на гитаре. При случае они могли и подзатыльник отвесить, но и защищали нас надежно. И конечно, мы все были на ты. А как иначе может быть между братьями?

Поэтому я сразу, без жеманства, согласился на предложение Кондратьича.

— А скажи, Кондратьич, где у вас до войны гумно было?

— А тебе на что? — вскинул он голову

— Да так. Историю вчера узнал жутковатую.

Я решил действовать издалека, чтобы исподволь подвести Кондратьича к разговору о Софье Петровне. Он, как мне показалось, ничего не заподозрил и лишь спросил:

— Что за история такая?

Я не стал отвечать в двух словах, а полностью пересказал то, что поведала мне Софья Петровна.

На гумне работали бабы. Судачили, перескакивали с одного на другое. Потом заговорили о смерти, о самоубийствах. Внезапно как-то разом замолчали. И в наступившей тишине одна, Анна, ни с того ни с сего спросила: «А как это люди вешаются? Что чувствуют?» И тут же предложила: «А давайте я повешусь. Как задыхаться начну, дам знак — вы меня и снимете. Потом расскажу, каково это». Подруги ее, конечно, замахали руками: с ума, что ли, сошла? Но та настаивала. Ладно, нашли бабы веревку, сделали петлю, подтащили какую-то колоду и, встав на нее, подвязали веревку к балке. Подняли Анну, осторожно просунули в петлю ее голову, затянули и так же осторожно опустили.

Вдруг Нина, подруга Анны, закричала: «Ой, смотрите — заяц, заяц!»

И правда, у самой стены, сжавшись в комок, сидел серый заяц. Никто не подумал, как мог зверек появиться здесь среди дня, в разгар шумной работы, а все уставились на него. А заяц, на миг сжавшись, вдруг прянул стрелой прочь. Бабы бросились за ним. Заяц бежал прытко, они не отставали. И вдруг, метнувшись в сторону, заяц исчез. Не скрылся в траве, не убежал, а просто пропал. Ошеломленные, женщины пошли назад. По дороге они громко и возбужденно обсуждали приключение. И тут Нина вскрикнула:

— Ой, бабоньки, у нас же там Анка висит!

Когда прибежали на место, Анна была уже мертва. Ее поспешно сняли, плача, пытались привести в чувство. А потом одна из подруг подняла голову и спросила:

— Что же теперь мы делать будем? Что скажем?

— Ох, затаскает нас милиция! — заголосила другая.

И тогда молчавшая до сих пор самая рассудительная, Лизавета, уверенным голосом сказала:

— Значит, так. Про зайца молчать! Никто не поверит нам, и еще решат, что увиливаем. Говорим все одно: мол, ничего не видели, выбегали наружу, а Анка оставалась. Когда пришли, она уже висела. Не сильно погрешим. Она ведь сама предложила, значит, вроде как была готова к самоубийству. И главное: меньше болтайте всяких подробностей — запутаетесь еще.

— Ох и злая же ты, Лизавета! — сухо прошептала Нина. — Всегда ты Анку не любила. Простить не можешь, что парни больше на нее заглядывались?

— А ты добренькая? Ну иди, расскажи все! Как раз тебя и посадят за убийство. Еще и нам соучастие припишут. Кто как, а я в тюрьму не хочу. И никто из вас наверняка не хочет. Поэтому будете говорить как я сказала.

— Лизавета права, — поддержала самая старшая из женщин, Мироновна. — Анну мы не вернем, а себе жизнь испортим. И про зайца молчите, будь он неладен... — И, помолчав, добавила: — Ох, неспроста он появился! Не иначе, лукавый все это подстроил. А вы, дуры, будете знать впредь, как со смертью шутить!

Софья Петровна описала мне все так красочно, что я легко повторил ее историю почти слово в слово. Кондратьич выслушал очень спокойно и лишь сказал:

— Верно, нельзя к смерти относиться легкомысленно... А откуда ты все это знаешь?

— Софья Петровна рассказала.

— Кто-кто? Когда?

— Софья Петровна. Вчера ночью. Вот и платок забыла. Как ей вернуть его, не знаю.

Кондратьич пристально поглядел на меня:

— Вряд ли сейчас передашь... Ты вот что: не ходи по деревне с этим платком, не показывай никому. Бабам в особенности. А отнеси домой и повесь туда, откуда взял.

— А почему не показывать? Что в нем особенного?

— Не показывай. Послушайся совета.

Я послушался. Дома повесил платок на прежнее место — на спинку стула. Там провисел он целый день. Засыпая, я видел перед собой мелкие синие цветочки, которые то рассыпались по лугу, то сливались в уходящую вдаль синюю дорожку...

А утром платка уже не было.

 

Весь день я бездельничал. Спустился к озеру, побродил по лесу, не заходя, однако, далеко, сделал лишь несколько незначительных зарисовок — словом, отдыхал. Часто мучившие меня последние полгода в городе головные боли куда-то исчезли, но с непривычки я очень устал физически. Особенно когда пришлось подниматься в деревню от озера — последние метры я карабкался с трудом. Единственным моим желанием было поскорее перехватить что-нибудь на ужин и завалиться спать.

Но выспаться и в эту ночь не довелось.

Едва стемнело, как в окошке показалась голова старика. Заглядывавший был небольшого роста.

— Не прогонишь ночного гостя-то? — спросил он и, не дожидаясь ответа, вдруг вскарабкался на подоконник.

Я опешил от такой прыти, а старик, улыбаясь беззубым ртом, сказал:

— Не удивляйся, не удивляйся! Там приступочек хороший, подняться несложно. Ну, будем знакомы! Дедом Антипом меня зовут.

Дед Антип уселся на лавке у окна и смешно, как-то по-мультяшному, закинул ногу на ногу. И весь он был похож на сказочного лешего — невысокого, забавного и доброго.

— Ну и как тебе наши края? Нравятся? — поинтересовался он так, словно продолжал беседу, будто он давно сидит здесь, а не влез только что в окно.

Я отвечал, что все очень нравится, отдыхаю и душой и телом.

— А грибками не интересуешься? — спросил он вдруг. — Место зна-а-аю... Сходишь, парень, к Антиповой заимке. Дорогу объясню. Наберешь столько, сколько никогда не находил.

— Антипова заимка?

— Ага. Что, странным кажется: дед Антип говорит про Антипову заимку? Ну да, в мою честь ее и назвали. Хотя никакая это не заимка, а местечко, где я любил шалаш ставить. Я же почти лесной человек, пропадал там все время, знал каждый закуток. Да и сейчас нет-нет да появлюсь, погляжу, что и как.

Поболтав еще немного о всяких пустяках, гость засобирался и, уходя, обронил фразу, которой я поначалу не придал значения:

— Ну, всего тебе доброго! Хороший, нужный человек у нас оказался.

Летом в этих широтах светает рано. Едва ушел дед Антип, стал заниматься серебристый северный рассвет. Было ясно, что больше мне не уснуть.

«Днем отосплюсь», — решил я и, как и советовал мне ночной гость, пошел на его заповедную заимку.

Такого количества грибов на одном месте я прежде никогда не видел! С тяжелой корзиной, предвкушая, как будут удивлены в деревне, я шел к своей «гостинице». Кондратьича встретил у ворот его дома.

— Хорошо набрал, — сказал он. — Не каждый из наших может похвастать таким, хотя места знаем наизусть. Столько набрать можно только на Антиповой заимке.

— Так я там и был.

— А откуда тебе это место известно? Ты здесь всего-то два дня.

— Да мне сам дед Антип и подсказал, как пробраться туда. Веселый мужик!

— Когда подсказал?

— Да сегодня ночью!

Кондратьич молча кивнул, пробурчал свое обычное «ну-ну» и, не проронив больше ни слова, ушел в дом. А я стал думать, куда мне деть мою добычу. Возиться с грибами что-то не хотелось. Собирать — это одно, а чистить, готовить — лень бывает. Я решил просто раздать все грибы. Но это оказалось делом непростым. Женщины — кому бы ни предложил — как-то странно замолкали, потом начинали отказываться, а те, которые все же брали, делали это неохотно: было видно, что они просто не хотят меня обидеть.

Я догадывался, что поведение селян каким-то образом связано с моими ночными гостями, но не понимал как, и захотел непременно выяснить. Я был уверен, что и в эту ночь гости обязательно будут, поэтому решил подготовиться к встрече. Во-первых, надо было оставаться бодрым, не клевать носом. Поэтому, придя домой, я первым делом завалился спать.

Еще служа в армии, я научился засыпать и просыпаться, так сказать, по внутреннему приказу. Хорошо известно, что первые полгода — год службы у солдата две муки: постоянное чувство голода и хронический недосып. Я научился спать стоя, засыпать в любую минуту и так же просыпаться. Например, во время вечерней поверки я, встав в строй, мгновенно погружался в сон, зная, что мою фамилию старшина выкрикнет ближе к середине списка. Когда до этого выкрика оставалась одна фамилия, я вскидывался, услышав свою, бойко отвечал «я!» — и снова засыпал. Команда «отбой!» опять будила меня. Вместе с другими я бежал к койке, раздевался, аккуратно складывал одежду, нырял в постель — и еще до того момента, когда дневальный выключал в казарме свет, я уже спал.

Эти навыки и пригодились мне сейчас. Я мгновенно уснул и проснулся, когда уже начинало смеркаться. Ужинать не стал, предвидя более позднюю трапезу. Да я и подготовился к ней, даже бутылочку припас. Конечно, точного времени прихода гостей я не знал, решил просто дожидаться.

Но прождал я напрасно. Гости, как видно, «по заказу» не приходили.

 

Пришли они только через три дня.

Сидя за столом при свете настольной лампы, я перебирал этюды, наброски, всякие почеркушки, которые успел сделать за время пребывания в деревне, прикидывая, что из этого может получиться. Было уже очень поздно, когда я услышал, что дверь открывается. Из сеней донеслись слова:

— Идем и видим — свет в окне. Давай, думаем, зайдем на огонек. Не прогоните гостей-то полуночных, непрошеных? — В дверях стояли пожилые мужчина и женщина.

— Проходите, проходите! Не только не прогоню, а мы сейчас еще и поужинаем.

Женщина, заметив в моих руках бутылку, сказала:

— Бутылочку, если она для нас, лучше убрать. Да и самому не нужно...

Эта встреча была, пожалуй, самой легкой, интересной.

На следующий день я, конечно, помчался к Кондратьичу и с ходу выложил все. Кондратьич помолчал, потом мотнул головой, приглашая в дом:

— Ну-ка, зайдем, гость дорогой. Потолковать надо.

Я вошел, опустился устало на лавку. Хозяин сел рядом.

— Так, говоришь, Степан с Катериной приходили ночью и вы разговаривали?

— Ну да!

— И что они рассказали?

— Занятную историю. Что тебя так удивляет, Кондратьич?

Кондратьич молча встал, вышел куда-то и вернулся с поллитровкой самогонки.

— Вот что, парень. На вот, прими сегодня перед сном. Хорошенько прими! Именно этого, нашей самогонки, а не магазинного пойла. Выпей — и заваливайся спать. Ни о чем не думай.

— Да в чем дело-то? Зачем я должен напиваться? И почему здешние бабы от меня прячутся? Что-то ты недоговариваешь...

— Эх! Да что там! — сокрушенно сказал Кондратьич. — Тут такое дело. Все, о ком ты рассказал, померли давно. Нет их в живых, и приходить к тебе они не могли! Стало быть, или ты врешь, — а ты не врешь, потому что откуда тебе знать все их истории, как не от них самих, — или к тебе мертвяки наведываются. Каково бабам-то это понимать!

Ну и как прикажете уснуть после такого сообщения?!

Самогон меня не взял совершенно. Я почти не сомкнул глаз, ворочался, прислушивался к каждому шороху. Несколько раз казалось, что слышу шаги у дверей, но потом снова становилось тихо. Мне и неуютно было от сознания, кем на самом деле были мои гости, и не давало покоя любопытство. Но в эту ночь никто ко мне не пришел.


2.

Не было гостей и в последующие ночи.

Я понемногу успокоился, вошел в привычную рабочую колею и несколько дней упоенно работал. Ходил на этюды, написал по ним три пейзажа, но особенно «пошли» натюрморты. Я написал их штук семь, расставил на стульях, на лавке, чтобы сохли.

Все это время я жил затворником и почти не общался с деревенскими. Зато с Кондратьичем сошелся еще теснее, несколько раз даже помогал ему в его ремонтных делах. Но чаще он бывал у меня. О ночных визитерах мы не говорили, зато обнаружилось у нас одно общее увлечение — шахматы. Играл Кондратьич куда сильнее меня — изощренно, со вкусом, и по-детски искренне расстраивался, когда я не поддерживал его артистичный стиль и делал топорный, на его взгляд, ход.

— Ну, так нельзя! Шахматы не столько спорт, сколько искусство, — сокрушался он.

Соответствовали этому утверждению и сами шахматы, которые он приносил с собой. То были не ширпотребовские фигурки из магазина культтоваров, а изящно выточенные из какого-то твердого дерева. Надо ли говорить, что выточил их Кондратьич сам?

В тот день мы играли уже вторую партию, и я заметил, что Кондратьич то и дело бросает взгляд на расставленные на лавке натюрморты.

— Что так тебя заинтересовало, Кондратьич?

— Да так... Ты уж извини, но какие-то они у тебя все... одинокие, что ли.

— Одинаковые? — не расслышал я.

— Не одинаковые, а одинокие.

— Как это — одинокие?

— Как люди, которым некуда идти.

— Странно... Но может, ты и прав. Я вообще люблю одиночество. Мне хорошо одному.

— Ну, это ты врешь. Одиночество любить нельзя.

— Почему же? Знаешь такую песенку: «А умный в одиночестве гуляет кругами, он ценит одиночество превыше всего»?

— Да слышал, слышал я ее. Только все это неправда. И в одиночестве плохо всем.

Кондратьич замолчал. А потом, глядя в дальний угол, очень тихо начал:

 


Как стыдно одному ходить в кинотеатры


без друга, без подруги, без жены,


где все сеансы так коротковаты


и так их ожидания длинны!..1

 

Я опешил. А Кондратьич, хитро взглянув искоса, сказал:

— Ну, что онемел? Не ожидал? Решил, наверное, что Кондратьич только с железками знается. А я тоже в школе учился. И в институте. Я ведь инженер. Журналы читал, «Юность» например, да и книги тоже. Вот сколько раз ты у меня бывал, а не заметил, что у меня книги есть! Ну ладно — не заметил так не заметил: я их и впрямь напоказ не выставляю. Но ты же и не поинтересовался, мол, что это у Кондратьича ни одной книжки нет. Только не говори, что из вежливости не спрашивал! Не вежливость это, а высокомерие. Подумал, наверное: что взять с сельского механика?

Кондратьич кусал чувствительно, и я пытался отбиваться, но получалось, что оправдываюсь:

— Да что ты, Кондратьич, я вовсе так не считаю...

— Ладно, ладно. Я не в обиде. Да и ты не обижайся. Просто я знаю — насмотрелся на одиноких людей. Знаешь, что такое одиночество? Видел Дарью Степановну? У нее сын и дочь, внуки уже взрослые — студенты. Сын живет в Архангельске, дочь — в Вологде. Под каждый Новый год Степановна вымоет-выскоблит избу, занавески чистые повесит, наготовит-напечет всего. А потом сядет и сидит. Может, и плачет. Телевизор у нее всю ночь работает, а спроси, что в нем, — поди, не скажет. О своих думает. А они... Звонят, конечно, поздравляют. Сами мобильник ей купили, чтобы всегда на связи быть. И посчитали, наверное, что мать осчастливили и долг свой перед ней выполнили. Но Степановне все равно плохо! Она хочет нужной и полезной быть. Утром после праздника все, что напекла, детишкам раздает.

— Не знал...

— Да как ты мог это знать? Она же не кричит на всех углах. Не дай бог никому быть одиноким! Ну ладно, давай... Твой ход...

— Обожди, обожди, Кондратьич! А что, разве к Дарье Степановне никто не ходит?

— Почему же? И сама она в гости ходит, и к себе зовет. Она веселая, общительная, смеется заразительно. А ты загляни ей в глаза — вот где одиночество. Может, это самое страшное одиночество: когда ты одинок среди людей. А то, чего поэты да художники хотят, это не одиночество вовсе, а уединение. Давай ходи!

Партию мы довели до конца кое-как, играть больше не хотелось. Но и расстаться сразу было бы неправильно. И я спросил:

— Послушай, Кондратьич, ты говоришь, что инженер. А почему в городе не остался, в село вернулся?

— Ну, во-первых, инженеры и на селе нужны, не так ли? А во-вторых, не вернулся я, а приехал.

— Как — приехал?

— Очень просто. По распределению. Вернее, сам попросился сюда.

— Зачем?

— Поверил в смычку города с деревней, — усмехнулся Кондратьич.

С минуту он молчал. Потом, шумно выдохнув и упираясь ладонями в колени, тяжело поднялся:

— Пошли.

Я уже научился не переспрашивать, куда да зачем, — знал, что Кондратьич может и не ответить. Поэтому послушно встал и пошел за ним. Шагали долго. Спустились к озеру, углубились в лес, там петляли. А когда вышли на небольшую лесную полянку, я ахнул: пробивающиеся сквозь высокие сосны солнечные лучи сверкали на металлической конструкции. Это был памятник.

— Ну вот, пришли. Моя работа, — сказал, указывая на него, Кондратьич. — Где-то здесь, в этом месте, погиб мой отец. Весь их взвод. Батю я никогда не видел, родился во время войны.

Да, это был памятник. Ничего конкретного: ни звезд, ни изображения оружия, — все обобщенно, почти абстрактно. Но с первого взгляда было ясно, кому посвящена необычная конструкция.

— Да ты, Кондратьич, художник!

— Скажешь тоже... Придумал-то не я, придумал настоящий художник. Тоже, как ты, приезжал сюда. Узнал, воодушевился — и за два дня нарисовал-начертил все. А мне пришлось помучиться — нержавейку-то варить и шлифовать... Но сделал.

— А почему здесь, почти в глуши? — спросил я. — Можно ведь было в центре поставить.

— Можно было, да не хотел я ходить по кабинетам. Поставил сам, без согласования с властями. Не хотел, чтобы здесь официальные мероприятия устраивали. Власть не возражала, а люди меня поняли и поддержали. Пусть будет памятник всему взводу. А может, и всем погибшим здесь, на Севере.

Мы уже собрались уходить, как вдруг я почувствовал осторожное прикосновение руки Кондратьича.

— Не шевелись, — сказал он еле слышно, не поворачивая ко мне головы.

— Что такое?

— Тише. Не двигайся.

И тут я увидел эти глаза. Точнее, сначала почувствовал на себе взгляд. Из глубины леса, не мигая и не двигаясь, на нас смотрел волк. Мне подумалось, это уже немолодой и одинокий зверь. Он, видимо, был сыт и не проявлял агрессии. Так и стояли мы, разделенные двумя десятками метров и ветками кустарника, смотря друг на друга, но избегая прямого взгляда глаза в глаза. Постояв немного, волк ушел так же бесшумно, как и появился.

— Как он отреагировал — словно успокоил ты его! Понравился ты ему, что ли? — попытался пошутить Кондратьич, но чувствовалось, что он хочет скрыть волнение и вполне объяснимый испуг.

В деревню мы шли уже не ведя долгих разговоров и расстались почти молча.

Мне весь вечер не давала покоя эта встреча. А особенно слова Кондратьича, сказанные им при расставании. Я удивился, когда трезвомыслящий, не склонный к мистике Кондратьич вдруг совершенно серьезно и так, словно мы продолжали начатый раньше разговор, сказал:

— А ведь это они через тебя о чем-то предупредить нас хотят. Только о чем?

— Кто «они»? — спросил я.

Но Кондратьич не ответил.


3.

Всегда поражался, как быстро распространяются в деревне новости. Особенно же удивляло, откуда людям становится известно даже то, что всеми силами пытаешься скрыть. Ведь никому я не рассказывал о своих гостях, уверен, что и Кондратьич помалкивал. Но деревенские начали шептаться: мол, с мертвяками художник общается, — и не спешили теснее сойтись со мной. Разговоров при встречах не избегали, не прятались уже по домам, но все же были настороже.

Однако любопытство брало понемногу верх. И первыми в обороне пробили брешь, как водится, дети, которых не так уж много оставалось в деревне, где школу должны были вот-вот закрыть. Им, конечно, не терпелось посмотреть, что приезжий дядька рисует, и они зачастили ко мне. А потом и взрослые, что называется, пошли на контакт.

Первой была Дарья Степановна. Раз она буквально перехватила меня по дороге с очередного пленэра. Я шел с этюдником на плече, держа в каждой руке по этюду: в это утро удалось поработать на славу. Она стояла у своей калитки. Я поздоровался и пошел было дальше, но она окликнула меня:

— Показали бы, что нарисовали, а то и зашли бы к старухе...

Отказываться я не стал и тут же во дворе показал этюды, приставив их к забору. Дарья Степановна долго смотрела на них и только сказала:

— Красиво.

А потом встрепенулась:

— А давайте-ка завтракать! Небось не ели ничего с утра-то?

Не дожидаясь моего ответа, она взяла меня за руку и повела в дом. Признаться, я, действительно, был голоден и с удовольствием поглощал замечательную стряпню Дарьи Степановны. При этом мы много говорили, и я убедился в правоте слов Кондратьича: эта женщина была замечательным, веселым человеком. Но и у нее изменилось представление обо мне. Оказывается, поначалу меня в деревне посчитали нелюдимом, бирюком. Дарья Степановна так и сказала:

— А мы ведь решили, что вы неловкой какой-то. А на деле ничего...

Расстались мы почти друзьями.

А вскоре и остальные жители потянулись ко мне. Я продолжал работать, все написанное мною нравилось местным, и я даже устраивал кратковременные выставки прямо перед домом.

 

Ночные посетители мои долго не показывались.

Уже стали забываться все связанные с ними волнения, как внезапно явился новый гость. Я не был даже уверен, был ли кто у меня или это привиделось во сне. Не помню толком самого пришельца, лишь слова его загадочные засели в голове:

— Утиная заводь — плохое место. Не надо туда ходить.

Конечно, утром я рассказал обо всем Кондратьичу. Он лишь хмыкнул и буркнул под нос: мол, что бы это значило?

Но тут жители забеспокоились. Десятилетний Андрюшка еще утром ушел рыбачить и все не возвращался. На озере его не видно, куда делся малец — не ясно...

Кондратьич сообразил сразу:

— А ну давай к Утиной заводи!

Мы побежали. Кто-то еще кинулся за нами. Уж не знаю, каким коротким путем вел нас Кондратьич через заросли кустарников, но поспели мы вовремя. Андрюшка стоял по горло в воде, держась рукой за единственную тонкую ветку, свисавшую над этим местом. Чуть поодаль, запутавшись в водорослях, лежала, не потонув, новая удочка, которую бабка недавно купила ему в городе. Как она оказалась там, неизвестно, но было ясно, что мальчишка полез за ней.

— Здесь глубоко для пацана и дно вязкое, — сказал Кондратьич, снимая обувь и брюки. — Держись, Андрюха! Мы сейчас!

Андрюшка слабо улыбнулся. На большее у него уже не было сил.

Мальчонку вытащили, к его радости достали и удочку. Я стянул с себя куртку, мы закутали в нее сорванца и вскоре сдали с рук на руки бабке, за что она расцеловала нас поочередно.

У самого дома Кондратьича, уже ступив на тропинку, ведущую к моему обиталищу, я спросил:

— Слушай, Кондратьич, у тебя еще есть та самогонка? Без нее сегодня никак.

— Да, выпить надо, — согласился он.

На столе у него была только банка тушенки, самогон, огурцы и нарезанный толстыми ломтями черный хлеб. Но большего нам и не требовалось.

— Вот что, — сказал Кондратьич, когда мы уничтожили все запасы, — не нужны тебе сегодня никакие гости. Оставайся-ка ты у меня. Сюда никто не придет.

А я и рад был. Кондратьич устроил мне замечательное лежбище на лавке. Измотанный всем случившимся, под парами знатнейшей самогонки Кондратьича, я буквально проваливался в сон. И сквозь дрему услышал его последние за этот вечер слова:

— Ну, теперь понятно. Они точно тебя репродуктором избрали.

— А почему именно меня — приезжего, живущего здесь без году неделя и к тому же готового в любой момент уехать? — успел спросить я.

— А вот это мне неизвестно, — сказал Кондратьич, повернулся на другой бок и захрапел.


4.

Август подкрался тихо. Все последнее время я упоенно работал, почти не замечая, что день ото дня становится прохладнее, что пропали ласточки и вообще птицы стали вести себя иначе — деловитее, как перед чем-то большим и важным.

Я писал. Я пропадал на этюдах, словно старался захватить напоследок и запасти впрок больше впечатлений.

Однажды писал уходящую зелень — кроны деревьев меняли цвет, бурели. Захватив мастихином охру с небольшим вкраплением светлого кадмия, я шлепнул эту смесь на холст, в ту самую побуревшую листву. Эта желтая прядь смотрелась как внезапно проступивший в волосах седой клок.

«Стареет природа, — подумал я тогда и решил: — Все. Пора уезжать».

Решить решил, но почему-то не торопился. Из дому звонили и настойчиво напоминали, что у меня есть семья и какие-никакие обязанности. Да, меня ждали близкие, ждала, наконец, работа. Я чувствовал, что из нашлепанных здесь этюдов вытанцовывается приличный цикл. Я даже название ему придумал: «От лета к осени».

И все же я откладывал отъезд. Что-то держало меня в этой полузаброшенной деревне.

Наконец решился, назначил себе день. Кондратьич сколотил мне легкий и очень удобный пенал-кассетник, в который я уложил написанные этюды. Позвонив в аэропорт областного центра, я заказал билет. Оставалось провести в деревне последнюю ночь. Но, как и в первую, уснуть не удавалось.

Я даже не услышал — почувствовал легкий шорох у окна. Выглянул — и увидел старушку. Она присела на скамеечке, тяжело, как мне показалось, дыша.

— Ох, устала я... — очень тихо сказала она. Затем помолчала, подняла голову, посмотрела на меня. — Клавдия Михайловна я. Может, слышал?

— Так зайдите, Клавдия Михайловна, отдышитесь, отдохните.

— И, нет. Пойду. Устала я там, в городе. У сына-то мне хорошо. И с невесткой не ссорюсь, а вот съеду, съеду от него...

Тяжело вздохнув, старушка с трудом поднялась и ушла во тьму.

Давно не приходили ко мне ночные гости, и этот визит насторожил. Опять мне что-то сообщали.

Утром я сразу же рассказал об этом деревенским.

— Ой, не померла ли Михална? — встрепенулась соседка. — Три года назад к сыну уехала. Давно вестей не было. Надо моей дочке позвонить, она в том же городе живет.

Но дочь позвонила сама:

— Мам, а у нас тут тетя Клава умерла.

— Знаю, дочка, знаю.

— Откуда?

— Да так... Почувствовала, — только и ответила соседка. Не рассказывать же дочери по телефону о ночных гостях.

А я отчетливо понял, что уехать мне будет нелегко. Деревенские меня, как мне показалось, полюбили, хотя некоторая настороженность оставалась. Я уже стал им, наверное, привычен, но все же оставался чужаком. Может, со временем все и утряслось бы...

«Всему на земле свое время», — напомнила мне когда-то за завтраком Дарья Степановна. Я знал это. Помнил, что восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. И что идет ветер к югу, и переходит к северу, и крутится, крутится на пути своем, и возвращается ветер на круги своя. И что реки текут в море, но море не переполняется. И что надо ублажить мертвых, которые умерли, более живых, которые живут доселе.

Все это, написанное и сказанное, мне было известно.

Только написано и сказано это было другими и для других. А как поступить мне, я не знал.

 







1               Из стихотворения Е. Евтушенко «Одиночество». — Примеч. ред.


 



К списку номеров журнала «СИБИРСКИЕ ОГНИ» | К содержанию номера