АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Стефания Данилова

С ТЕХ ПОР, КАК Я ВЛЮБИЛАСЬ В СИНИЙ ЦВЕТ. Стихотворения

*  *  *

 

Прожить двадцать лет – и не видеть родимого города.

Бродить в одиночку. С собой разговаривать матерно.

За воздух держась как за ручку. Ведь мы же не гордые.

Мы можем прожить до полтинника дома и с матерью,

где пёс громко лает в прихожей, и кушать нам подано.

Но всё же есть смысл обратиться к другой хрестоматии.

 

Ведь я не таков. Я уже говорил это ранее.

Мне хочется петь, только без адресата нет голоса.

И сердце стучит – на кого-то, по-прежнему крайнего,

и вновь ерундовину пишут газетные полосы.

...Идущая в гости к кому-то не знает заранее,

насколько близки скоро станут глаза, губы, волосы

 

хозяина дома, который, возможно, не ждал её,

но вскоре научится ждать. У меня – получается.

Вложить двадцать чёртовых лет! – в поезда запоздалые,

а после спросить, отчего ж мое сердце печалится?

Мы городу смотрим в глаза изумленно-усталые,

и чувство крепчает пуэром в фарфоровой чайнице.

 

В сгоревшем театре опять поднимается занавес

над тайной, что зрителям всем раскрывать я не вынужден.

С подачи твоей Петербург открывается заново.

Он в цвете, он в самом цвету. Значит – стоило, видишь ты? –

прожить двадцать лет, чтобы сердце, которое замерло,

забыло кого-то семь раз, чтобы вспомнить – единожды.

 

 

*  *  *

 

И три года назад снег падал.

Подражать ему – неудобно.

Не поднимется снег, падла,

так и будет лежать сдобой.

Виснут с крыш голубые патлы.

Не убило пока, топай.

 

Обнимать, если есть руки,

что кричать, если есть глотка:

если переизбыток скуки

или мёрзнет на столе водка.

От монашки до потаскухи —

как с причала сигануть в лодку.

 

Кто в слова одет вместо кожи,

никогда не носить бейджа.

У поэзии язык божий,

над Обводным рассвет бежев.

Ничего не говори больше,

памятник самому себе же.

 

 

*  *  *

 

Моя Любовь говорит негромко. Но слышен стекольный звон.

Она привыкла стоять в сторонке, когда её гонят вон.

Она не плачет в рукав, когда на неё орёт адресат.

По самым наипоследним данным, она не пойдёт назад,

как бы ни гнали её оттуда, где она видит Дом.

Моя Любовь говорит: "Не буду откладывать на потом".

Она отпивает из всех бутылок, поэтому так честна.

За ней след в след и дыша в затылок, вступает в права Весна.

 

Моя Надежда, как дошколёнок, не пишет ещё слова.

Она в зелёном для всех влюблённых пребудет всегда жива.

Ее забрасывали камнями тысячи тысяч лет,

в ночи бежали за ней с огнями, и все потеряли след.

Из всех возможных горячих точек натравливали собак,

собаки их растерзали в клочья с улыбкою на зубах.

Пойдет, конечно, за ней по следу ещё не один злодей.

Моя Надежда умрёт последней, последней из всех людей.

 

А Вера крепче меня в три раза и старше своих сестёр.

У Веры три разноцветных глаза и каждый из них остёр.

Она вытаскивает меня из всей моей черноты.

Когда мои взгляды на жизнь менялись и были глаза пусты,

когда голоса заменяло эхо, страшнейшее на Земле,

молчало всё – от стиха до смеха, от первого до после...

Когда сказавший, что время лечит, мне, оказалось, врёт,

то Вера взваливала на плечи меня и несла вперёд.

 

Моя Любовь не придёт, наверно... Она на краю Земли.

Я вновь лежу на плече у Веры.

Надежда стоит вдали.

Ее зелёное платье флагом вздымается на ветру.

Сегодня я зарекаюсь плакать.

Сегодня я не умру.

 

Сегодня будет длиною в Вечность и качеством в 10 D.

Нам не страшна никакая нечисть, живущая впереди.

 

Любовь идёт ко мне отовсюду, со всех четырёх сторон,

в пустых ладонях сверкает Чудо.

 

Мы справимся вчетвером.

 

 

*  *  *

 

Жил-был шторм, бушевал, ярился, бил берега

по щекам, обгоревшим от солнечной нелюбви,

измывался над ними всласть, тяжела рука –

хочешь правой, а хочешь левой удар лови.

Неудивительно – от захлестнувших слёз

у берегов размылись черты лица.

Я приехал искать ответ, а нашёл вопрос.

Что, если шторму внутри меня нет конца?

Шторм превратился в самый высокий штиль.

Я сумел бы таким написать не один роман,

но смотрю на корабль, которому море – шпиль

Адмиралтейства, и верю одним штормам.

Небо там голубей, в котором нет голубей.

Даже целая жизнь под ним превратится в час.

Буду самым высоким штормом писать тебе.

Буду самым высоким штормом писать о нас.

 

 

*  *  *

 

я повез ребенка за сто земель,

показать, что пыль, а не карамель

на зубах хрустит у людей, и жаль,

что у них каждый день из семи – печаль,

что они бедны, пока мы богаты,

что от горя крыши домов покаты,

что не всем – бассейн, палисад и вилла,

что судьба кого-то в руках сдавила

и никак не вытащить, не помочь.

 

мы с ребенком перекантовались ночь

в захудалой хижине рыбака.

исколов соломой себе бока,

я ворочался долго и встал без сил,

по дороге домой у сынка спросил:

– ты увидел, как люди бедны бывают,

ноги в пыль дорожную обувают?

 

сын ответил:

– да.

эта пыль – живая.

вот у нас – собака сторожевая,

а у них там целых четыре пса,

вот у нас бассейн – а у них есть бухта,

я, как только увидел, воскликнул "ух ты!",

вот у нас сто ламп освещают сад,

а у них там звезды на небесах,

во дворе ты маме поставил зонт,

чтоб она отдыхала; а горизонт –

он такой, что края его не видны

даже в самых ярких лучах заката.

 

папа,

как же те рыбаки богаты,

папа,

я увидел, как мы бедны.

 

и лишился я дара речи, с коня я слез,

и увидел, как руки раскинул лес,

и услышал, как небо над головой

говорит мне,

что я –

живой.

 

 

*  *  *

 

Говорят, в огне проживают маги:

напиши желание на бумаге,

осторожно к пламени поднеси,

и чего угодно тогда проси.

Я охотно верю любым приметам.

Выбираю себе уголок без ветра

и пишу:

 

"Все снова живы-здоровы,

смерть оказалась к ним не готова.

Я вижу заново левым глазом.

Всегда проверяю конфорки с газом.

Не боюсь ни дьявола, ни декана.

Не тащу за волосы из стакана

истину, когда её мне не надо.

Воздух больше не плотности стекловаты.

Не сдирают шкуры, не бьют лежачих.

Близкие в офисах не ишачат,

не считают копейки, ездят на море

и я с ними поеду вскоре.

Мои родители не стареют.

Есть Юго-Северная Корея,

а война закончилась, все вернулись

в тёплые объятия наших улиц.

Снимаю руками любую порчу

и никого из себя не корчу.

На Васильевском больше ладонных линий.

Я совсем не помню, что нанесли мне,

что причинили – забыла тоже.

Собаки легко понимают кошек.

Тычинка выберет нужный пестик.

Несу свой крест как нательный крестик

и в ладонях водой приношу Слово,

не творящее мёртвое из живого.

Зима забыла пути в мой город.

На вокзальных часах навсегда пять-сорок,

где он меня никогда не бросит.

Никогда не наступает осень.

Кошмары про сбивший меня лендровер,

красные буквы "The game is over"

и сломанный мост

больше не снятся.

В девяносто шесть мне опять веснадцать.

Никто больше не говорит о раке,

лечение просто, как алгоритм.

Искры не падают в бензобаки.

Мама больше о смерти не говорит".

 

Складываю вчетверо лист бумаги,

подношу к огню,

но рукопись

не горит.

 

 

*  *  *

 

С тех пор, как я влюбилась в синий цвет,

я от людей свою любовь таю.

Я по-армянски говорю: "цавет

танэм", что означает – боль твою

я заберу себе. И не проси

оставить хоть бы капельку на дне.

Пожалуйста, возьми мое мерси

взамен всего, подаренного мне.

 

Ты можешь засидеться допоздна

в моем дому, открытом для гостей,

вне правила, что честь пора бы знать.

Из телевизионных новостей

я познаю не мир, но лишь войну,

и оттого любить мне недосуг.

Еще немного, друг, и я рвану

со скоростью, опередившей звук

 

туда, где синий цвет спасает дух

не только в чарках кюрасао блю,

который мне нальёт и после двух

официант, с которым я люблю

на пару наблюдать за синевой

не выпивших туристов-наглецов

из города над серою Невой –

все на одно опухшее лицо;

 

нет, мы на пару наблюдаем за

одним, и размышляем об одном –

как синими становятся глаза –

аксессуаром к морю за окном.

Казалось бы, вот-вот прорвет плакат

волна и станет каплей на руке...

И сердце у меня засохло, как

кораблик португальский на песке.

 

Мой друг, мы не поедем на моря

вдвоем с тобой, не станем там близки;

я примеряю свадебный наряд

из моря, ибо земли мне узки.

Не помышляй встречать со мной рассвет

в сплетеньи загорелых рук и ног.

С тех пор, как я влюбилась в синий цвет,

он тоже полюбил меня как мог.

 

 

*  *  *

 

Однажды я встала из мягкой могилы,

из твердой кровати, с коленок разбитых,

и все, что когда-либо я не любила,

пустила в миры их дальнейших развитий.

 

Я вышла из места, которое домом

наверное, было, а позже – не стало,

и долго смотрела в свои же ладони,

сначала восторженно, после устало:

"О чем эти тонкие женские руки?

Земля – тоже космос.... Мы все – космонавты?

Жизнь ближе к искусству? А может, к науке?

Как выглядит внешне наречие "Завтра"?"

 

Как солнце за солнцем, луна за луною

тянулись к какому-то новому лету,

оттаивало по частям ледяное,

вопрос за вопросом тянулся к ответу.

Не сложно начать, но сложнее – остаться,

продолжить, продлить, растянуть долгосрочно,

чтоб все огоньки пролетающих станций

сияли живей и светлей каждой ночью.

 

Да, прошлое будет горой возвышаться,

рыдать, что его за собою не тащим.

Несчастно оно, без единого шанса

хотя б на секундочку стать Настоящим...

Дорога ли, мост ли, прямая, кривая

по камушку, пикселю, землям и водам

лежит и стоит и танцует, живая,

и верю, что станет с тобою Полётом.

 

...Однажды я встала и крылья вонзила

в шикарное небо, метавшее стрелы.

И слабость моя, превращенная в силу,

всему вопреки и светила, и грела.

 

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера