Ирина Иванченко

Вдруг замечаешь: зима

СИНАЙ

 

Светает. Конвой у ворот, и рабы, и собаки.

Вот-вот над горою покажется первая просинь.

Здесь чёрные козы пасутся у мусорных баков

и гонит ораву туристов курчавый Иосиф.

 

Здесь камни в корзинах, а манну ещё не собрали,

и козы пасутся, не зная, что скоро – на бойню,

что совесть и зависть родней, чем Иосиф и братья,

а в каждом из нас умещаются раб и конвойный.

 

Здесь катится по небу солнце верблюжьей колючкой,

гонимое ветром, ранимое встречным утёсом.

Рабы сердобольней конвойных, а значит живучей,

и рабскую участь до времени терпит Иосиф.

 

У стен монастырских чумазые дети играют

в менял и торговцев и камни сбывают приезжим.

Конвой отпирает ворота ключами от рая,

и солнце цветёт, как терновник, растёт, как надежда.

 

Здесь путников помнит щебёнка дороги, за нею

гора каменеет от страха в присутствии Бога.

В начале – слова о любви. Толкованья позднее –

серебряный шелест оливы в долине пологой.

 

Туристов уводят в автобус. Иосиф сминает

коробку от «Camel», искрит маячок сигареты,

и красное солнце на красном подворье Синая

ночует, и холодно ветру, а камни согреты.

 

 

ЗИМА

 

                              Элле Леус

 

Зима, зима от марта и до марта.

Ты помнишь, как мы жили до зимы?

На площади святого Дюрренматта

горят костры по случаю чумы.

 

Но гражданам ничто не угрожает,

когда пожарно лает каланча.

Мой муж – палач, примерный горожанин,

а я – жена простого палача.

 

Снегами сонный город околпачен,

но ветер стих и вечер недалёк.

Сосед-молочник и сосед-башмачник

захаживают к нам на огонёк.

 

Я промолчу, а ты меня не слушай,

когда стоим, обнявшись, у дверей.

Воронья стая облепила грушу,

за нами надзирая из ветвей.

 

У здешних птиц – своя игра в молчанку.

Того гляди, накаркают беду.

Палач спешит на службу спозаранку,

застегивая куртку на ходу.

 

Звезда в окне – как бирка на подарке –

вот-вот слетит в рождественский носок.

Палач – он тот же лекарь: от подагры

избавит быстро выстрелом в висок.

 

Муж с петухами, ёжась от дремоты,

встаёт и уменьшается в плечах.

Всё чаще вызывают на работу

его условным стуком по ночам.

 

Блестит каток у лысой водокачки,

весь в ссадинах под коркой слюдяной.

Сосед-молочник и сосед-башмачник

отводят взгляд, здороваясь со мной.

 

Чини белье, на ближнего не сетуй.

Неделю почтальон не кажет глаз,

но в ящике с воскресною газетой

белеет приглашение на казнь.

 

Бросая всё – и утварь, и посуду,

молочник эмигрирует во тьму,

как будто возвращается оттуда,

откуда не вернуться никому.

 

Погожий полдень у зимы в заначке,

парует снег на бане водяной.

Три дня тому пропал сосед-башмачник,

а завтра кто-то явится за мной.

 

Зима нескоро разрешится мартом

в окрестные болота и пески.

Муж смажет дыбу кукурузным маслом,

чтоб петли не завыли от тоски.

 

Зима одна, как Санта вездесущий,

на всех, кто сомневается, что жив.

День прибывает за луной растущей,

к времянке ночи путь запорошив.

 

Зарывшись в сон, густой и чёрно-бурый,

мы спим, не зная: зиму напролёт

Господь очеловечивает буквы

и сходство с нами слову придаёт.

 

 

ПОСТ

 

Ты – герой, говорит, целых сорок дней

избегаешь скоромной пищи.

А у нас, говорит, у простых людей

сквозняки по сусекам свищут.

 

Град добил покос, но растёт погост

и бабьё голосит истошно.

А у нас, говорит, семилетний пост

на воде с картошкой.

 

А на мясо, знаешь, гляди не гляди –

не кусает цена, а режется.

Мы и так его, говорит, не едим,

потому как не за что.

 

Как закрыли завод, так и сел народ

лузгать семки у телевизора.

Говорят, что пост – небесам оплот,

а душе ревизия.

 

Говорит и лыбит щербатый рот,

грех тебе, говорит, печалиться.

И в груди печёт, и подкожный лёд

истончается.

 

 

ТОЧКА, ТОЧКА, ЗАПЯТАЯ

 

Первый снег, как мех овечий,

укрывает шар земной.

Где-то плачет человечек

за холодною стеной.

 

То ли рожицей не вышел,

то ли вышел, да не весь.

И зачем взболтал Всевышний

эту атомную смесь?

 

Труд поденный до упаду

и бессонница ничком.

Человеку много ль надо –

человечка под бочком.

 

Тонкокожи огуречки,

буря кроет, воет мгла.

Много ль надо человечкам?

Хлеба, неба и тепла.

 

Где-то мастер дел увечных

бьёт копытцем по щекам,

приставляя человечков

к ружьям, как вчера – к станкам.

 

Он шагает с нами в ногу,

но не далее двора.

Не пора ли нам в дорогу,

не пора ли, не пора…

 

Нет ответа из эфира,

только грады бьют вдали.

Человечек просит мира

на своём клочке земли,

 

где двоим не разминуться.

Человек умолк, стыдясь,

что в такую-то минуту

просит что-то для себя.

 

И никто ему не скажет,

неповинному в крови,

что моление о чаше –

тоже просьба о любви.

 

 

***

 

Воришка, душа, побирушка,

над самой твоей головой

кормушка, она же ловушка,

для падких на хлеб дармовой.

 

Цикуту глотай за цикутой,

богачка, церковная мышь,

воруя у счастья минуты,

не ведая, что натворишь.

 

Не месяц – ухмылка слащавая

блестит, освещая дома.

Глядишь, как темнеет, сгущается,

и вдруг замечаешь: зима.

 

Деревья, по Брейгелю чёрные,

стоят по колено в снегу.

Смотри, как позёмку проворную

сугроб стопорит на бегу,

как в чашке, прихваченной инеем,

к утру цепенеет вода…

Всё минет, как сумерки длинные

в голодных, бесплодных годах.

 

За то, что в полсилы горела,

едва ль оправдаешься ты,

раз не было слов для согрева,

участия и доброты.

Ни корма не нужно, ни зрелища,

но стой, как стоишь, на своём

за всех в эту зиму болеющих

и всех, переживших её.

 

Затем ли глядящие в оба

из горних, блистательных сфер

спускают на землю хворобы,

чтоб ты посмотрела наверх.

Ни корма не нужно, ни зрелища,

но будь милосерден сейчас

ко всем, ни о чём не жалеющим,

и к прочим, жалеющим нас.

 

 

 

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера