АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Дмитрий Мельников

Вдоль тёмного берега

* * *

Как будто бы палец разбитый болит
и мама моя мне вдогонку кричит,
и едет навстречу седой инвалид,
руками толкая тележку,
а то, что в бою он остался без ног,
ему не урок, да и мне не урок,
и я продолжаю пробежку
на сильных, здоровых и легких ногах,
а он, выпивая бутылку за взмах,
въезжает с трехрядной гармошкой
в прокуренный тамбур, в вагонный проход,
и "Темную ночь...", распаляясь, поет,
и вытянув шею, в окошко
глядит, а за стеклами бродит весна,
играя листочком зеленым,
и дождик идет, словно плачет она
над нашим несчастным вагоном.


На братских могилах не ставят кресты,
огонь и гранит пожирают бинты
и кровь превращается в глину,
и только закованный в бронзу алмаз,
звезды пятигранной сияющий глаз
глядит мне в сутулую спину.
Ничто не забыто, никто не забыт,
и память моя, словно рана, болит,
и мама моя мне навстречу бежит,
и слезы и смех вперемешку.


И спит на вокзальной скамье инвалид,
и дождь заливает тележку.

 

 

 

* * *

Но дело в том, но дело в том,
что медленно из мрака
вдруг выступает старый дом
и мамина собака.


Но дело в том, что за углом
гремит трамвай последний
и мама за большим столом
сидит на кухне летней,


ломает хлеб и пьет вино,
и слушает соседа,
и бабочки летят в окно
на желтый круг из света,


что всё уже придумал он,
и что не будет смерти,
и светится на нем хитон
из тонкой белой шерсти.


Он говорит, нахмурив лоб,
пытаясь скрыть волненье,
что это он принес потоп
и светопреставленье,


Потом они сидят, молчат,
глядят на керосинку.
В саду воскресшие стоят
с воскресшими в обнимку,


невесту за руку ведет
солдат в небесной сини
и новорожденный орет
в истлевшей домовине.

 

 

 

* * *

Снег загоняет мальчика домой
и бабочки, кружась в порывах ветра,
бесхитростно становятся зимой,
которая на самом деле лето.


Снег загоняет мальчика в тепло,
он дремлет в мокрой куртке на ватине,
Бог открывает заднее стекло
в своем невероятном лимузине


и мальчик видит бархатный салон,
огромную прозрачную торпеду,
спидометр, пылающий огнем,
где первое деленье - скорость света,


руль из слоновой кости, и в замке
ключи от обитаемой Вселенной,
и бабочку у Бога на руке
торжественной, живой и незабвенной,


Жизнь убывает. Прибывает снег,
летящий на бетонные панели,
и темнота, которая для всех,
и небо как прообраз колыбели.

 

* * *

В январе в Алеппо начнется дождь,
дети из подвала попросят хлеба,
ты отдашь им всё, что в рд найдешь,
девочка размочит в воде галету,
братику чумазому вложит в рот,
тот начнет жевать ее с важным видом,
взял бы вас, да надо идти вперед,
выйдя, обернешься на серые плиты,
девочка рукою тебе махнет,
жестами покажешь ей, что вернешься,
а потом полжизни, как сон, пройдет,
в комнате своей ты от слез проснешься,
"Как они там, живы ли до сих пор?" -
спросишь у холодного в искрах неба
и никто не ответит тебе, майор:
"Спи, давно всё кончилось в том Алеппо".

 

* * *

Уличные певцы,
нищие и слепцы
к вечеру устают,
вечером не поют,
меж собой говорят
или так стоят...


Мир на Тверской - лют,
в Камергерском вообще ад,
но точно зная маршрут
угол Дмитровки - МХАТ,
вдоль неоновых трасс
я веду свой певчий отряд
и мне в единственный глаз
бьет звезда-супостат.
Вечером здесь аншлаг,
вся Москва кидает понты,
с неба спускается байк
удивительной красоты,
сбайка слезает Пётр
как генерал-майор
и направляется сам
к нам.


- С музыкой на спине
в рай тебя не возьму.
Что у тебя в мешке? -
он говорит мне. -
Вижу я, ты не слеп,
и себе на уме, ого.
- Слушай, апостол, здесь хлеб,
запрещенного ничего,
открытка на Новый Год,
ребенок мне подарил.
Вот.


- Уличные певцы,
что вы хотите, псы?
Как же мне вас понять,
что мне у вас отнять?!


- Больно суров ты, Пётр,
впрямь генерал-майор,
хочешь, давай шмонай,
музыка, адонай,
лишь музыка для Него,
и более ничего
святого у нас нет,
разве что сам свет,
красный, как твой лампас,
он разделяет нас
напополам - вам
достается лучшая часть,
свет-супостат, газ,
зарин, зоман, иприт,
боль для того, кто сейчас
по-зрячему говорит
здесь, где пепел и снег
вокруг на сотни парсек,
один говорит за нас
за всех.

 

* * *

Ночью во сне отступает город,
гаснет электрический свет,
в комнату врываются призраки с фронта,
партизан берет за грудки майора:
- Когда все это кончится? - Никогда, Гонта.
Обратной дороги нет.


Русским ледоколам - белое безмолвие, Гонта,
русским китобоям - самое сердце тьмы,
нам же с тобою выстрел или воронка,
здесь, посреди зимы,
нас умножат на ноль за эти камни в телегах,
наши кости растащит зверье,
но мы все же приблизим нашу Победу,
пусть и не увидим ее.


И Гонта глядит в голубые глаза майора,
скалясь, как серый волк,
и они уходят по коридору
прямо в Бессмертный полк.

 

* * *

В Фивах столько купцов,
сколько голодных ртов,
золотых колесниц, птиц,
шлемоносных львиц и цветов.


В Фивах столько глупцов,
говорящих "Я чист, я чист!",
в Фивах столько истцов,
а ответчик - слепой арфист,
и когда они заявляют права,
я молчу, вспоминая строки стихов,
тот папирус, милая, те слова,
что свободный - бельмо на глазу рабов,


а потом - касаюсь твоих волос,
провожу рукой по лицу,
в Фивах снова реки текут из слез,
я люблю тебя, Хатшепсут.


Тело гиксоса плавает в медном котле,
царский Нил голубеет в предутренней мгле,
на откосах шумит, пригибаясь, камыш,
цапли слетают с крыш,
видишь, тучи идут из долины Царей,
сильный ветер срывает печати с дверей,
будет очень большая гроза,


слушай, кони гнедые стоят у крыльца,


орхидеи, нимфеи, гибискус
в шелковистые гривы заплетены,
ну зачем тебе Фивы, весь ужас войны?
Эти храмы, дворцы, обелиски?
Мы с тобою уедем из проклятых мест
и забудем про Новое царство,
пусть за нами шумит эвкалиптовый лес,
перед нами - синеет пространство,
я найду тебе черного жемчуга грот,
принесу тебе рыбы с залива...
но на деле - песчаная буря идет,
стража встала фалангой у царских ворот,
и во тьму погружаются Фивы.

 

* * *

Я входил в пустую комнату
на вокзале без названия.
Мамочки делились опытом
в темном зале ожидания,
как ребеночка прикладывать,
а потом как отлучать,
как соски полынью смазывать
и того не замечать,
что приходят в полнолуние
только волки на пути
и в тряпице ветхой мумию
они держат на груди.
Я входил, куда не велено,
я обманывал конвой,
я любил, где мягко стелено,
время цацкалось со мной,
целовало меня с жадностью,
прогибалось до земли,
на запретной блузке штатовской
розы красные цвели.


Покидай пустую комнату,
как полынь, держа во рту,
обретаемую с опытом
ледяную простоту.
Над постелями с вокзалами
от зари и до зари
шевеля губами алыми,
ничего не говори.
Шевели губами алыми,
ничего не говоря,
это будет просто музыка,
бесконечная твоя.

 

* * *

Засиживайся допоздна,
смотри, покуда сердце бьется,
как медленно идет весна
по краю звездного колодца.


А ежели не для тебя,
а ежели печаль на сердце,
то просто слушай шум дождя
в преддверии любви и смерти.


Ведь точно так же иногда
Господь сидит на кухне где-то
и слышит, как стучит вода
по подоконнику из света.

 

* * *

Нужно просто подуть
на горячую воду,
нужно просто смахнуть,
как рукой непогоду,
эти тени с лица,
эту серую зиму,
эту ночь без конца.
Я тебя не покину,
я останусь с тобой,
даже если на город
налетит, как прибой,
антарктический холод,
даже если печаль,
даже если разлука,
даже если сейчас
мы не видим друг друга.

 

* * *

Вата переходит в дым,
в дым над белой хатой,
улыбаются живым
дети и солдаты.


Как инверсионный след,
как в груди осколок,
вата переходит в свет,
переходит в холод.


Улетает налегке,
дарит нам прощенье,
лишь у девочки в руке
красное печенье.

 

* * *

Стриженую девочку через двор
дедушка везет на черномурале.
Чудом сохранившийся до сих пор,
как пустынен город, где мы играли,
истинная тьма, словно ложный круп,
медленно ползет по алой гортани,
вот она видна на изломах губ,
девочка болеет и хочет к маме,
её звали, кажется, Шириной,
ее смерть не имела громких последствий,
рано или поздно я стану тьмой,
и тогда, возможно, в ней хватит места
и для девочки этой, и для отца,
и для деда в рваном цветном халате,
смерть сильна и нет у неё конца,
но любовь сильнее ее проклятий.

 

 

* * *

Летом здесь бывают такие грозы,
что как будто ходит стена из света,
в домике, что в зарослях дикой розы
вздрагивает дурочка Лизавета,


в комнате без окон с глиняным полом,
на одной из двух железных кроватей,
мать ее, убитая метанолом,
превратилась в мумию в пыльном платье,


Лизавета сидит в углу на соломе,
крестится на куру, сыплет ей сечку,
что она одна в этом нищем доме
дурочка не может понять, конечно,


все давно забыли о ней, безгрешной,
только в старой дранке шкрабают крысы,
словно мать, очнувшись во тьме кромешной,
хриплым голосом произносит: "Лиза!"

 

* * *

Ей кажется, что в дом забрался вор.
Она выходит в темный коридор,
идет к двери, вздыхая еле-еле,
запахивая на ходу жакет,
мешком висящий на эфирном теле,
и тихо сквозь нее струится свет,
вещественный, как мертвый эпителий, -
на столик, за который мне не сесть,
на выбитый паркет, на зеркала,
ей кажется, что в доме кто-то есть,
возможно, тот, кого она ждала,
и медленно она идет назад,
садится в кресло, закрывает книгу
и раскрывает синие глаза,
как самую последнюю улику.
Она жива. Читает без очков
и ждет меня в потустороннем мире,
где смерть пугает только новичков
и дважды два, конечно, не четыре.

 

* * *

Огромной в веснушках ладонью
прогнав от лица комарье,
паромщик на старом пароме
укажет, где место твое.


Закурит кривую цигарку,
и глядя на реку, вздохнет,
и даст тебе хлеба буханку,
и платы с тебя не возьмет.


И будет тот хлебушек сделан
из сладкой, как сахар, муки,
и будут то справа, то слева
мерцать на реке огоньки.


И рыбы, и птицы, и звезды,
и в сумерках летних сады, -
всё будет простым и серьезным,
живым и бессмертным, как ты.

 

 

 

* * *

Лучше - вместо некролога -
будут пусть поля, поля,
бесконечная дорога,
просто Родина моя.


Лучше - вместо разных баек -
где я был, кого любил
подарите мне фонарик
тот, что в детстве я просил.


Жаль, отец тогда был пьяный,
не хватило на мечту, -
черный, маленький, карманный
положите на плиту.

 

 

* * *

Мне приснился тихий Дон,
синий Дон небесный,
то, что раньше было дном,
оказалось бездной.


Снилось мне, что в том нигде
между облаками
ходят кони по воде
вместе с казаками.


Тем, кто был убит огнем,
кто бедою черной
там теперь последний дом,
чистый и просторный.


Там теперь всегда вдвоем
Гришка и Аксинья,
и несет их души Дон
синий, синий, синий.

 

* * *

Уехал Иван на восток с войны,
домой, как живой, пришел,
но выстужен дом и нету жены
и снегом покрыт пол.


На стол сосновый убитый лег,
как будто в сосновый гроб,
вот ступит милая на порог,
и с криком на грудь падет.


И тихо взошла над Иваном луна,
и медленно, словно дым,
к нему по лучу спустилась жена
и рядом легла с ним.

 

 

* * *

Дрон, двухметровый высохший алкаш
убил собачку, как сказали дети.
Ударил ее спьяну об асфальт
и спать ушел, а через месяц – умер,
сгорел от метанола, посинел;
его дружки, напротив, пожелтели
и случай тот не любят вспоминать.
Зато у Дрона есть своя могила,
на Пасху расцвела над ней сирень,
лиловая, как он. И в то же время
вернулась Жучка в опустевший дом,
и по двору гоняет кур соседских,
и дети снова носят ей еду,
и слыша лай знакомый по ночам,
я думаю, что это не случайно,
что воскресенье происходит тайно
и мы вернемся тоже. Но потом.

 

 

* * *

Я хожу вдоль темного берега, у пылающей купины,
право слово, я тоже дерево, но растущее из стены,
я пророс пятистенок века, я поднялся выше конька,
в моих жилах не кровь, не млеко, но северная река.


Я хожу по дюнам Паланги, где сосны невдалеке,
и треска, словно сбитый ангел, предо мной лежит на песке,
раскрывая красные жабры, икряные надув бока,
пока жив я, Господи, как бы – я для Тебя – треска,


и я хотел бы дышать двояко, и поднявшись на плавники,
выходить из водного мрака в мир ледяной шуги,
и я хотел бы остаться здесь, но мне нужно идти, идти,
потому что время болезнь, и Земля – не конец пути.

 

 

К списку номеров журнала «Кочегарка» | К содержанию номера