АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Александр Киров

Швейная машинка Гретхен Крюгер. Рассказы

Просыпаюсь в 4.35 от странных звуков, доносящихся из квартиры этажом выше.
«Всё нормально, – говорю я себе, – ничего такого особенного. Просто Наталья не может заснуть и шьёт что-то на заказ».
С этой мыслью я иду на кухню. Жадно пью воду, прибиваю сигарету и возвращаюсь в постель. Наверху тихо, но, как только я ложусь, шум возобновляется.
«Ничего особенного. Наталья не может заснуть», – повторяю я себе. Но в этот самый момент в голове моей впервые проносится, что на самом деле это не Наталья шумит в ночной тишине. Больно уж темно за окном. Слишком свинцово-чёрным кажется небо. Лишь луна желтеет в нём тем самым тусклым пятном.
«Это стучит швейная машинка Гретхен Крюгер», – раздаётся у меня в голове.
Гретхен Крюгер. Лишь сейчас я вспоминаю о ней. Что шьёт она, торопясь и под утро?
«Вицмундир для нового Наполеона», – снова помимо моей воли ухает во мне.
«Гретхен Крюгер шьёт вицмундир для нового Наполеона», – подтверждает своим стуком дьявольская швейная машинка сверху.
«Пустяки, какие пустяки», – мысленно произношу я, пытаясь придать своему внутреннему голосу успокоительную интонацию.
Гретхен Крюгер тем временем не унимается. А часы уже, наверное, показывают пять. Не могу протянуть к ним руку. Я начинаю проникать в тайну предрассветного часа.
Новый Наполеон не простит мне того, что я слышу. Никто не должен знать про этот самый вицмундир. Вицмундир – тайна, недоступная человеку: кто шьёт его, где шьёт и зачем шьёт. Почему же тогда я слышу звуки этой дьявольской машинки?
«Пустяки, – делает последнюю попытку вмешаться светлый голос внутри меня, – это Наталья. У кого-то должен родиться ребёнок. Обычный ребёнок. Пищащий свёрток, который требует молока, нежности и заботы…»
Новый Наполеон был очень недоволен тем, что я узнал о его пришествии и тем самым потревожил его покой. В наказание за это он лишил меня сна и заставил вечно лежать в темноте, слушая звуки швейной машинки Гретхен Крюгер.


МОЖНО, Я ОСТАНУСЬ У ВАС?

– Да, чего только там не было – в этой участковой больнице. Чем только не приходилось заниматься. Зубы – рвала. Утопленников вскрывала…
– Серьёзно? – не верю я.
Мама укоризненно смотрит на меня.
– Мам, так ведь тебя от волоса в супе…
– Фу! – маму передёргивает. – А вот так и вскрывала. Лопух на лицо положила… Порежу – поблюю. Поблюю – порежу… Аборты эти ещё…
– Тогда ведь нельзя было! – щеголяю я знанием отечественной истории.
– Да у отца, деда твоего, знакомых полгорода. Вот и отправлял ко мне. Бог теперь наказывает.
Редкие это моменты. Словно и не с мамой разговариваю, а с каким-то другим человеком.
– А что самое тяжёлое было? Утопленники? Химики?
Мама задумывается, и какая-то тень неумолимого страдания пробегает по её лицу.
– Нет, сынок. Утопленник всего один и был. Про химиков я уже рассказывала тебе. Несчастные люди – и всё. И слишком близко с ними – не надо...
Была у меня одна больная. Что-то у неё с мужем вышло. Умер. До меня ещё дело было. И началась у неё депрессия. Я уж её и в психбольницу отправляла, и таблетки всякие вроде теперешних антидепрессантов назначала – ничего не помогало. Шизофрению ей не поставили. Таблетки… Наелась она один раз этих таблеток. Еле откачали. И стала я с ней разговаривать. Не о чём-то, а просто. Выйду из медпункта – она тут как тут: «А давайте я вас провожу». Удивляюсь себе. Мне ведь тогда лет двадцать пять было всего-навсего, а уже понимала кое-что в жизни. Идём с ней, беседуем. До дому дойдём, а она не отпускает. Говорит и говорит. Всё про себя: где была, что видела. Ещё стихи она писала. Показывала только мне. Детские такие, но очень грустные. В тоненькой сиреневой тетрадочке. А тут… Припёрло её, наверное, совсем. Сплю ночью. Вдруг стук в окно. «Кто?» – «Я, Маруся. Впустите, пожалуйста». Я и впустила. А она давай… Придумывать на ходу, зачем пришла. Вдруг заплакала и говорит: «Не могу одна. Можно, я останусь у вас?» А у меня комната крохотная. Хозяева спят за стеной. И одна кровать с железным матрасом. Пока я думала, она уже фуфайку на пол бросила, упала на неё, да и захрапела. Неделю до этого не спала, как потом оказалось…
Мамин рассказ прерван телефонным звонком. Кто-то из простых, как пень, сельских жителей спрашивает по телефону то, за чем обычно приходят на приём. Мама терпеливо объясняет что-то. Минут через десять возвращается и продолжает:
– И повадилась ко мне ходить. Ни на шаг от меня. Надоела – жуть. А ещё мне тревожно сделалось. Уезжать нужно было через два месяца. Мы ведь тогда цитатами из Экзюпери щеголяли – в том числе и про ответственность за тех, кого приручаем. А про то, что потом иногда приходится ещё и плакать, мы не знали.
Маруся только-только поправляться стала. Пополнела немного. Щёчки порозовели. Ей было лет сорок. Вполне бы могла ещё жизнь устроить. Вполне!..
Снова звонит телефон. Мамина подруга битый час жалуется моей родительнице на свою судьбу. Тем временем я иду в гостиную, привычно подмигивая на ходу фотографии отца.
– О-ох! – выдыхает мама, закончив, наконец, разговор.
Тем временем телефон звонит уже в третий раз.
Я останавливаю родительницу жестом, подхожу к аппарату и вежливо говорю лесничему из П***, что мама отдыхает и что сегодня воскресенье.
Мама хихикает, блаженствуя в кресле.
– Ещё и пьяный, – бурчу я, усаживаясь на диван. – Что там дальше-то было с твоей легко внушаемой подругой?
– Дальше? – мама нехотя продолжает историю. – Сказала я ей, наконец, что уезжаю. Пролечиться снова предложила. А она ответила, что уже поправилась и что ей уже не страшно. Варежки мне связала. До автобуса проводила. Рукой махала вслед. Улыбалась. Весёлая такая…
– А потом?
– Повесилась она через месяц, – сухо отвечает мать, как-то неуклюже встаёт с кресла и бредёт звонить в лесничество.


КЛАССИКА ЖАНРА

Сто лет не слышал на концертах в нашем колледже классической музыки, однако точно и даже детально помню, когда это было в последний раз…
Про Ирку Верещагину говорили, что она со странностями. Мне она показалась ужасно милой. Тоненькая, чёрненькая, с вьющимися смоляными волосами и шальными глазами.
– У меня жизнь как роман, – заявила мне Ирка с порога.
В то время я работал заместителем директора по воспитательной работе и вызвал к себе проблемную первокурсницу – пока для знакомства и задушевного разговора о жизни. Ирка отказалась принимать участие в генеральной уборке общежития и нахамила вахтёрше.
– До педа я год жила при монастыре, – добавила девушка, без приглашения присев на краешек старого, обшарпанного, обитого вытершейся зелёной материей стула. – И мне ваши порядки дики. Дики!
– Ш-ш, не ерепенься давай, – мягко осадил я. – Лучше послушай меня…
Разговор наш закончился ничем, однако мы довольно мило поболтали и расстались почти друзьями. Для проформы я пообещал, что вкачу ей выговор, если она не найдёт общего языка с соседками и персоналом.
– Ради вас! – многозначительно бросила Ирка, сверкнула очами и вышла из кабинета, оглушительно хлопнув дверью…
Через неделю на мой стол легла вторая докладная.
Когда в понедельник рано утром (не было ещё и восьми) я пришёл на работу, у дверей кабинета меня ждала целая делегация от первокурсниц. Из бумаги, которую положили на мой стол, значилось следующее.
Ирка Верещагина отказалась дежурить по кухне. Девчонки устроили ей выволочку. Она заперлась в комнате и около часа никого туда не пускала. Потом вышла, пребывая в отличном настроении и даже напевая какую-то песенку, намыла кухню, вынесла мусорный бачок – и все вроде бы успокоились. Но около девяти часов вечера Ирка посетила кухню ещё раз.
– Чё жарите, девки? – поинтересовалась она у соседок по комнате.
– Капусту, – сдержанно ответили они.
– А зачем?
– На завтрак.
– Так завтракать-то вам не придётся. Зарежу я всех вас ночью.
Пришлось-таки объявлять Верещагиной выговор. Она и сама предложила мне это сделать, деловито заглянув ко мне в кабинет около девяти утра того же дня.
– Извините, что подвела, – пробормотала она напоследок как-то отстранённо. – А хотите, я для вас на концерте сыграю? Ко Дню учителя.
– Что сыграешь? – сухо поинтересовался я.
– Баха могу сыграть. Бетховена. Хотите «Лунную сонату»?
– Конечно, хочу, – тут я не выдержал роли инквизитора и улыбнулся. – Ирка, прекрати бузить. Выгонять ведь тебя придётся. Знаешь, как не хочется. Ты мне очень нравишься.
Дверь моего кабинета оглушительно хлопнула и скрыла за собой, как выяснилось через два дня, вполне приличную юную пианистку.
Правда, концерт, на котором прозвучала «Лунная соната», лично для меня был омрачён тем, что Ирка за два часа до его начала вылила на голову одногруппника баночку с водой из-под акварельных красок. Парень мужественно взял вину на себя, сказал, что сам виноват: пошутил недобро, и на этот раз дело замяли.
– На концерте к Новому году я сыграю вам «Полонез», – пообещала мне Ирка.
– Может, «Реквием»? – предложил я.
Где-то за месяц до обещанного концерта – в течение одного дня – Ирка успела выкинуть в окно общежития казённую занавеску, послать куратора своей группы, пропрыгать полночи на скакалке, не обращая внимания на стуки и вопли из соседних комнат, и бесследно пропасть куда-то под утро.
Нашлась она через трое суток. И первым человеком, который узнал об этом, был я, потому что Ирка не зашла, а опрометью влетела в мой кабинет.
– От кого ноги делаем? – угрюмо поинтересовался я.
– От чёрных, – призналась Ирка. – Вы не поверите, но они всюду. Это всемирная тайная организация. Я на станцию ездила, человека одного с поезда встречала. Его отправили передать мне, что за мной охотятся. Я купила билет на автобус, но тут же села в такси. Шофёр попался крутой. Они полдороги за нами гнались на четырёх машинах. Мы смогли оторваться. Сейчас уже на рынке стоят…
Утром следующего дня Ирку Верещагину отчислили.


ОРФЕЙ: ВЕРСИЯ ЧЕРЕПА

Не претендую на то, чтобы внести что-то новое в эту давно известную всем историю. Всё это враки, просто враки, не парьтесь.
Однажды в июле я сидел себе дома, млел от духоты и никого не трогал, но меня вызвонила соседка. Она тётка учёная, да и я не лыком шит. Впрочем, и не золотом.
– Приходи в гости! – брякнула она. – Познакомлю с греком.
Я и пошёл к греку, вернее к соседке.
Грек тот был как раз шит золотом. Успел пожить и у них, и у нас. Диссидент, одним словом. Мы долго болтали с ним о том о сём, потом ему принесли железнодорожные билеты, он углубился в их изучение и напрочь забыл обо мне. Серьёзно мы с ним поговорили только о Гомере. Он сказал, что в Греции чтят не Гомера, а Гомеров, потому что «Илиаду» и «Одиссею» не мог написать один человек.
Вернулся я, значит, домой. В порыве грековедения и греколюбия взял в руки мифы в изложении Куна, бухнулся в кровать и перечитал любимый после своего развода с женой миф – про Орфея с Эвридикой. Как музыкант в Аид спускался, значит, как там усладил слух мертвяцкого царя музыкой своей, как тень любимой довёл почти до выхода – и обернулся.
А потом я заснул. Тут следует сказать одно «но». Накануне у меня гостил приятель, который после Чечни немного поехал крышей и стал собирать черепа. Он работал могильщиком. Если не знаете, то, когда могилу копаешь, выковыриваешь из земли и старых «жильцов». Чтобы они не обиделись, то, что выкапывается, аккуратно складывается в кучку, а потом зарывается на дно свежевыкопанной могилы. Так вот. Друган мне череп подарил. Отлакированный и в десантном берете. Из самых лучших дружеских чувств. И череп этот я почему-то положил под кровать. Небрежно к подарку отнёсся, то есть. А зря.
Вот заснул я, и черепок тот мне сразу явился. Берет снял невидимой рукой, поклонился черепной костью своей и скрипит:
– Не так дело было. Эвридика не потому в Аиде осталась, что Орфей обернулся. У Куна вашего своя точка зрения, у нас своя.
– Как? – промямлил я.
Вообще в этом диалоге я был не на высоте, так как переволновался (или, по совести сказать, струхнул).
– Так! – веско клацнул череп. – Разговор между ними состоялся.
– Ка-какой?
– Ну, она ему, мол: «Если хочешь, я вернусь. Все вообще-то вернуться могут. Только никто не хочет. А я вот вернусь. Люблю, значит, тебя, и любовь моя – самая сильная за всю историю человечества». Типа того, только по-гречески. А он: «Что же хорошего в Аиде вашем?» А она: «В Аиде ничего. Только спокойно здесь. И проблемы на твою голову не свалятся. И волноваться по поводу обстоятельств жизненных не надо. Всё уже потеряно. Кажется, что это мелочи, а так затягивает! Да и ты, Орфей, оставался бы лучше здесь. Правда. Ничего у тебя там не будет хорошего, впереди».
– И Орфей поверил? – несколько осмелев, поинтересовался я.
Ко мне даже вернулась на какое-то время моя целительная ирония.
– Ну, – стукнул череп.
– И отпустил Эвридику, чтобы ей смерть не портить.
– Точно, – удовлетворённо кивнул мой собеседник.
– Ага. А почему же сам-то Орфей не остался, если так любил свою Эвридику и знал, что впереди его ждёт одно страдание? – возопил я во сне, думая, что поставил собеседника, вернее фрагмент его тела, в тупик.
Череп хмыкнул.
– Вишь, незадача. Если бы Эвридика простого смертного любила, он бы и думать не стал. Жили бы себе в Аиде – не тужили. Ан ведь Орфей – музыкант, поэт. Ему вдруг до жути любопытно сделалось, что же такое нехорошее впереди его ждёт. Он и шагнул…
Я проснулся. В комнате ничего не изменилось, только череп в десантном берете выкатился из-под кровати на середину комнаты. Не позавтракав даже, я пошёл с лопатой на кладбище и по-тихому закопал своего ночного собеседника в углу у ограды.
Вернувшись домой, позвонил соседке, думая напроситься на кофе с греком, но грека уже след простыл, а мы с ней друг другу настолько обрыдли за год совместной работы, что после грека не виделись аж до первого сентября.


МИМО СТОЛА ДОРОГА СТОЛБОВА

Упился бедами, опохмелился слезами.
                        Русская народная поговорка

– Чего невесёлый? – осторожно поинтересовалась бабка Анна, соседка, к которой я наконец-то зашёл на бесёду, наливая мне в кружку крепкий-крепкий чай.
Я бухнул в чёрное четыре ложки сахара, сделал несколько глотков, почувствовал, что возвращаюсь к жизни, – и только тогда ответил на её вопрос:
– Урок не получился.
– Чего так?
– Рассказ не поняли.
Бабка поставила на стол пакет с лимонной карамелью:
– На-ка.
Я выпил полкружки чая и вдруг – под кисленькую конфетку – захотел ей всё рассказать:
– Понимаешь, был такой писатель – Платонов. У него есть рассказ «Возвращение». Там капитан Иванов вернулся с войны и узнал, что ему жена изменила, пока он воевал. Да и у него женщина была.
– Но-о! – огорчилась бабка.
Я допил первую кружку чая и налил себе ещё половиночку.
– Он хотел уехать, на поезд уже сел, но простил жену и вернулся окончательно. Из-за детей.
– Во-от! – улыбнулась старуха.
Я сел на пол у лежанки, чиркнул спичкой и закурил.
– А они не поняли. Свели всё к разговору о том, что всё равно все всем изменяют.
Бабушка начала уже было мыть посуду, но задумалась о чём-то, глядя в окно.
– Да-а… – начала она неспешно. – А у нас тоже случай был. Перед войной появился в деревне мужик, ссыльный… Сачаво Никола. И вот стали они с моей крёстной жить. Работящий мужик. Инструмент чинил всякий, обувь. И весёлый такой. У них вечно в избе полно было молодых парней и других мужиков. Курят, смеются… Но вина не пили. У нас пить-то не на что было. Хорошо они жили с крёстной. Дружно. Двух детей родили. Тут война. Николу Сачаву и забрали. Больше он к нам в деревню не вернулся. Пропал без вести… Но потом уже, через много лет после войны, крёстной рассказали… Правда ли, нет ли – не знаю…
Я докурил первую сигарету и потянулся за второй.
Бабка покачала головой, вылила в жестяной таз согретый на газу кипяток и стала складывать в воду грязную посуду.
– На станции у самого вокзала жил один дед от нас родом. Хороший такой дед. Мы все у него останавливались. Поезда или спутья домой сутками ведь ждали. И вот заявился вроде бы после войны к этому деду Сачавушко наш – живёхонек. Обнялись, выпили. Сачаво давай рассказывать, как живой чудом остался… Дед наш выпил с Николой привальную, язык у него развязался, он и брякни, что крёстная без Сачавы от старика одного зажиточного родила. Мы ведь… Как жили в войну… Как не померли… О-ой!
Старуха вылила воду в помойное ведро, снова залила посуду кипятком и стала её споласкивать. Я сидел на полу и ошалело слушал бабку.
– Утром дед глаза продрал, а Николы – уже ни следа.
Нужно было готовиться к уроку по Лескову. Уходя от Анны, я спросил:
– А она что?
Старуха пожала плечами и как-то неопределённо протянула:
– Жи-ила…


ЛЕТИТ ПТИЦА ТОНКА...

1
– Летит птица тонка, перья красны да жёлты… – повторял и повторял Николка с рождения известные ему слова.
Николка стоял лицом к стене и глаза, завязанные материным платком, для торжественности момента сверху ещё и руками закрыл, остальные дети попрятались в маленьком доме Бахаревых. Взрослые работали в поле. Старая бабка Анисья спала в горенке. Да она всё время спала, вставая с кровати только к ужину, чтобы согреть самовар для пятидесятилетних детей, тридцатилетних внуков и малолетних правнуков своих. Разбудить Анисью было невозможно так же, как нельзя было изменить движение времени.
– Бабка Анисья помрёт скоро, – шепнула Машка Анютке и сделала страшные глаза. – Она сама говорила.
– Ой! – испугалась Анютка, но почти сразу нервно захихикала.
Девочки схоронились под столом в зале, чтобы быть найденными в числе первых. Но зайцев охотнику надо было ещё догнать, а ход у русской печи был круговой, ножки же зайцев были хоть маленькие и с чёрными, усеянными занозами не по-детски ороговелыми пятками, но очень-очень быстрыми.
– Летит птица тонка, перья красны да жёлты, по конец её… – повторил Николка предпоследний раз.
Вячка затаил дыхание на полатях. Он по годам самый маленький – Вячка. Ему не убежать от охотника. По негласной договорённости – его находить нельзя. Но он вредный – до жути. Когда слепой охотник начнёт гоняться за зайцами вокруг печки, Вячка свесится с полатий и будет однообразно дразниться, как дразнятся непривычные к городскому острословию деревенские дети: «Э! Э-э! Э-э-э!»
Васька залез под одеяло на отцовской кровати. Забился между деревянным щитом и стеной, осторожно отодвинув от тёмных крепких брёвен плотно сколоченные доски. Васька бегает быстро, вёрток, прыток. Салить его будет сложнее всех.
– Летит птица тонка, перья красны да жёлты, по конец её человечья смерть, – повторил Николка последний раз.
– Ружьё, выстрел! – ответила ему пустая деревенская изба разноголосым детским хором.
И тут… Такое чувство жизни охватило вдруг восьмилетнего охотника. Он уже представил себе, как тихонько, на цыпочках пойдёт вокруг печи; как будет слухом примечать шорохи, скрипы и шепотки, от которых братаны и сестрички его не удержатся ни в коем случае, как снова станет у стены и начнёт голосом бухать по-взрослому: «Анютка и Машка – под столом. Васька – на кровати. Вячка – в подполье». Про Вячку он специально наврёт, чтобы брательник заёрзал, захихикал на неудобных досках там, вверху, чтобы заверещал в кулачок от восторга. Николка видел во времени ещё дальше – как придут домой с поля родители и как бабка Анисья перед этим поставит самовар, как родители и дедка с бабкой будут долго бряцать ведром на колодце, а потом усядутся за стол, как…
Николка обошёл печь, вернулся к стене, повернулся к ней лицом и грозно выкрикнул:
– Я иду искать. Кто не спрятался, я не виноват…
А потом взял в руки отцовское ружьё, которое на свой страх и риск снял со стены. Протяжно вздохнула во сне столетняя бабка Анисья за стеной, в горенке, куда прятаться было нельзя.
Зайцы знали, что по одинке Николка изловит их быстрее быстрого, поэтому удирали от охотника всем скопом, а грозный, но слепой до конца игры человечек с ружьём то медленной поступью шагал за ними, то подбегал трусцой, то мчался во все лопатки, рискуя споткнуться во временной темноте, – и тогда визжал даже Васька.
Что-то особенно задорное было сегодня в этой вечной игре, такое, что Вячка тихонько сполз с полатий и, забившись в самое сердце зайцев, молча, сопя от восторга, перебирал своими коротенькими ножками.

2
Николка дал мелочи пузатой порезвиться всласть, создал видимость того, что сегодня охотник устал, что маленькие зайки могут отбиться друг от друга и по одному сновать у него под носом. Ушастые попались на эту уловку.
Первым перед носом у охотника проскакал зайчик Вася и даже потанцевал, выворачивая ручки и ножки...
– Ба-бах! – загрохотал Николка, наставив на двоюродника ружьё.
Потом пробежали так и не отставшие друг от друга Машка с Анюткой. Пробегая мимо Николки, они не выдержали и тоненько завизжали, лишь только охотник повёл дулом ружья им вослед.
Про Вячку Николка не знал.
– Заяц на полатях зажарен! – крикнул Николка.
Вячка, давясь от смеха, тихой сапой крался перед самым его носом.
– Заяц на полатях…
Тут Николка сделал то, что собирался сделать всю игру, да вот до сих пор не собрался; то, что строго-настрого было ему запрещено; то, говоря о чём отец становился серьёзным, а дед, прошедший Первую мировую войну и принесший с неё домой давно уже похеренного детворой Георгия, почему-то бледнел.
Николка взвёл и нажал курки. И мир, маленький мир его детства раскололся на две половинки.

3
Николка лежал на сеновале трое суток. И только бабка Анисья, кыршая своими чудовищными башмаками, приносила ему какие-то куски. Приносила в тот час, когда она обычно спала. Складывала эти куски рядом со сжавшимся в комочек и уткнувшимся глазками в намертво сжатые кулачки охотником – и уходила прочь.
На четвёртые сутки за мальчиком пришёл дед, положил свою тяжёлую руку ему на плечо, произнёс ласково:
– Пойдём давай, Николушко, в дом.

4
В доме Бахаревых о Вячке не заговорили больше ни разу. Дети росли. Родители работали в поле. И грела самовар столетняя бабка Анисья.

5
Да и с тех пор прошло уже почти сто лет. Бог его знает, когда почила Анисья, когда и как ушли из жизни родители Васи, Машеньки и Анютки, Николки и бедного маленького Вячки. Эту историю, нарушив свой вековой завет, мне рассказала древняя Анна на поминках по Марии, старшей сестре своей.
– Мы ведь с ней сиротами были. Наша-то мать, сестра дядина, задолго до этого дела корову колхозную потеряла, да и повесилась. Отец ещё раньше на заработках от холеры сгинул. Нас родственники к себе и взяли. Мне тогда год был, Марье два. Жили после впроголодь. Опилки ели. Потом лесозаготовки эти… Выжили как-то, разъехались. Да так и промаялись всю жизнь. И с мужьями не повезло, и детей Бог не дал. Я вот думаю, почему не меня тогда ухлопало? Не Марью? Никто нам, конечно, ничего такого не говорил, но…
Я так и не спросил у Анны о старой бабушке, о дедке с бабкой, о приёмных родителях, когда узнал, что Василий, директор завода, жил в засекреченном городе и уж лет тридцать как помер от сердца…
– А Николку, того на войне убили.


ОСТАТКИ ПОКРЫВАЛА…

– Ух ты! – вскрикнул будущий следователь отдела по расследованию убийств, шестилетний Лёха Дьячков, проваливаясь со второго этажа на первый.
Мы бросились к лохмам старой соломы вокруг образовавшейся дырки в полу дома, в котором боялись и мечтали встретить призраков, и тоже попадали вниз.
– Ребята! – небрежно крикнул от крыльца кто-то из взрослых.
Но мы не ответили, а взрослые были заняты у костра и не стали вникать в наш визг.
– Ты не ушибся? – спросила у Лёхи десятилетняя Юлька, будущий администратор гостиницы.
Ей в случае чего нагорело бы первой, как самой старшей из нас.
– Не-а! Я на тряпки упал! – хохотал Лёха.
Четырёхлетний Серёжка, будущий инженер, молча выхватил из груды тряпья, на которой возлежал Лёха, что-то вроде пальто и попытался напялить на себя.
– С ума сошёл! – крикнула Юлька. – Там же многовековые бактерии!
Юлька стала отбирать у Серёжки пальто, Серёжка упрямо вцепился в рукав, и рукав легко оторвался. Серёжка и Юлька попадали на трухлявый пол заброшенного дома. Это вызвало у нас новый взрыв хохота.
– Ребята! Ужинать! – крикнул от дверей кто-то из взрослых уже более осмысленно.
Мы решили затаиться.
– Давайте спрячемся! – предложил Лёха.
И мы залезли в груду старого тряпья, даже Юлька, которая вдруг почему-то перестала бояться многовековых бактерий.
Пятилетний я, будущий филолог, закутался в остатки какого-то пыльного покрывала. На нём ещё вроде был какой-то рисунок, да в полумраке не было видно, какой именно.
Взрослые серьёзно хватились нас лишь через полчаса.
Прибежал дядя Гена, зубной врач, он утонет через пятнадцать лет.
– Серёга! Се-рё-га! – весело бубнил он. – Вылезай, где ты там.
Потом к нему присоединился женский голос, может, моя мама, может, Серёгина, – не помню уже. После того случая, как однажды я чуть не утонул и все бегали по берегу, высматривая плывущую по волнам красную шапку с синим помпоном, коллектив больницы (через двадцать семь лет она переедет в новое здание) детей на своих и чужих не делил.
Пока нас искали, я уснул, всё так же кутаясь в старое одеяло. И мне приснилась вся наша жизнь. А может быть, и что-то другое. Не помню сейчас.


ЛАСТОЧКА

Он называл её Ласточкой, в то время как остальные считали её стервой последней и недоумевали, что общего может быть между этим человеком и ею.
– Муж да жена – одна сатана, – задумчиво цедили знатоки, и на его репутацию ложилась длинная-длинная тень.
– Ну что же ты, – пожимала она плечами, – брось меня. Я твой талисман наоборот. Расстанемся – и всё у тебя в жизни сразу начнёт налаживаться.
Он курил, качал головой и крутил пальцем у виска.
Тем временем Ласточка продолжала дурить.
Она закатила истерику на презентации его новой книги, когда её, юную жену писателя, не пригласили на сцену.
Она прилюдно целовалась с другим писателем, который приходился её мужу прямым конкурентом, причём все, кто это лицезрел, сочли поцелуи чуть более чем официальными или дружескими.
Она запустила напрочь их небольшую, но некогда уютную квартиру.
– Чего ты терпишь, идиот? – поинтересовался у писателя один из приятелей. – На фиг тебе всё это?
Он хмурился, курил и крутил пальцем у виска.
Потом они отошли в тень. Про него забыли. Начались совсем тяжкие для него, уже немолодого и привыкшего быть в центре внимания, времена.
Вслед за этим грянуло безденежье.
– Ну что, Лев Николаевич, – процедила Ласточка, когда муж подал ей утром кофе в постель, – когда мы создадим бестселлер «Война и мир – 2»?
– Когда деньги будут, – хмуро ответил он, не в силах оставаться весёлым и шутливым даже в разговорах с нею.
– День-ги… – задумчиво протянула она. – Сколько же тебе надо для вдохновения, Нехлюдов-Левин?
– Миллион, – буркнул он, окончательно сугрюмившись, и понёс чашки на кухню.
– Мил-ли-он… – пропела она.
А через день пропала.
Его приятели крестились локтем и повторяли крылатую фразу про то, что, мол, неизвестно ещё, кому повезло. Лучше, дескать, так, чем если бы он всю жизнь мучился.
Писатель с горя запил. Однако через неделю это занятие ему надоело, и он, отключив все телефоны, заперся в окончательно потерявшей облик жилого помещения квартире, поселился на диване и уставился в телевизор.
А вот его приятели телефоны не отключали. И ещё через неделю начали лихорадочно названивать друг другу, спрашивая: «Ты смотришь…» – и далее называли один очень популярный телевизионный канал. Ему так и не дозвонились, но он этот канал тоже смотрел, думая, свихнулся ли или всё, что он видит, – правда.
Она живее всех живых красовалась на переднем плане телевизионной картинки, отвечала на вопросы и выигрывала раз за разом.
– На кону сто тысяч рублей, – возвестил слащеватый ведущий. – Внимание, вопрос…
Через минуту она выиграла сто тысяч рублей.
– У-у-у, – выдохнули приятели писателя, – давай заканчивай, сто тысяч хватит на приличную книжицу где-нибудь в Архангельске.
Но она играла двести пятьдесят тысяч.
Следующий вопрос должен был убить её. В прямом и переносном смысле слова. Ведущий проговаривал каждое слово, словно, будучи сладкоежкой, съедал за эклером эклер.
– Зная, чья вы супруга, думаю, что ответить на этот вопрос вам не составит труда. Так вот: в каком году на сцене лондонского театра «Амбассадор» состоялась премьера спектакля по пьесе Агаты Кристи «Мышеловка»? А) В 1951 году. Б) В 1952 году. В) В 1953 году. Г) В 1954 году…
Знать это было в принципе невозможно. Все возможные подсказки она уже использовала. Оставалось гадать. Она угадала.
– Браво! – истерически закричал ведущий тоненьким голоском и снова предложил ей закончить игру.
– Ну!!! – выдохнули у телевизоров приятели писателя.
Писатель молчал. Он только сел на своём диване и впился глазами в экран. Ему было плевать на деньги. Он понимал, что на кону сейчас гораздо большее.
Она сказала, что продолжает игру, невозмутимо улыбнулась и надела узкие стильные очки. Только он знал, что для неё это было признаком небывалого волнения и отчаяния.
Вопросы методично били в одну точку и были потрясающе неправильными с точки зрения грамматики.
– В каком воинском звании служил в армии Михаил Александрович Шолохов в годы Великой Отечественной войны? А) Сержант. Б) Лейтенант. В) Капитан. Г) Полковник.
В их пацифистской семье об армии вообще как-то не говорили.
– Дура! Откажись! – орали приятели писателя. – Две книги уже есть. На хрена ему больше? Он уже давно исписался!
Она посмотрела в экран.
– Полковник! – прошептал он, отлично понимая, что апеллирует к прошлому, – сюжет игры был записан как минимум неделю тому назад.
– Полковник! – неожиданно повторила она.
Ведущий забился в бессвязном словесном припадке.
– На кону миллион! – верещал он через минуту. – Вопрос всех вопросов. Кому из классиков принадлежат слова…
– У-хо-ди! – орали приятели писателя. – У-би-рай-ся от-ту-да…
– Лев Толстой, – ответила она через минуту.
Ведущий взвыл. На этот раз от плохо скрываемого восторга. Ответ был неверным. Она виновато улыбалась в экран. Губы её тонко, чуть заметно дрожали.
– КРЕТИНКА!!! – орала теперь уже вся стопятидесятимиллионная страна, схватившись за свою болезную голову.
Впрочем, на самом деле кричавших было на одного меньше.
– Ласточка! – прошептал тот, который не кричал.
Потом он с отвращением выключил телевизор, встал и направился к письменному столу.


ЧУДАК ПОКОЙНИК

Мертвеца предчувствовали.
Пеша и сам говорил уже не раз, что, мол, того, пора уже скоро, а слов на ветер Пеша не бросал никогда.
И на октябрьские задумал он с бабкой родственников созвать.
– Кто ж знает, старая?
Старая и сама уже думала-гадала – когда и кто первый, поэтому загодя выть не стала, а пошла по деревне.
За столом Пеша выпил немного, всего стопку или две. Был угрюм, неразговорчив, рано сказался усталым и пошёл за перегородку – спать. Гости подумали – расстроился, что сын не приехал из райцентра.
Ночью бабка на всякий случай тихонько окликнула Пешу. Он вроде бы застонал, то есть откликнулся, а утром бабка уже семенила, горестно всплёскивая руками, к бобылю-соседу.
– Мой-то… Фелшар сказал – помер. Помыть бы…
Торжественного, степенного, белого, заострившегося, помытого Пешу облачили в костюм, который никогда не ложился покойнику на плечи, и уложили в домовину. Помощники Пешиной бабки только головами качали. Сначала по поводу того, как аккуратно Пеша убрался. Потом из-за сына Пешиного – хорош сынок: телеграмма подана, а до сих пор ни хвоста. А ведь грамотный, непьющий. Холостой только, и потому – по бабам, говорят, ходок.
На утро похорон сын тоже не приехал.
Родственники, помощники и Пешина бабка собрались в зале – делать-то что? Хоронить без сына – не по-людски. Решили – ещё сутки ждать.
К вечеру сынок заявился. Вошёл, значит, в избу. Мать только рот раскрыть собралась, чтобы высказаться, да и тётушки парня тут как тут, ан вдруг видят – побелел сынок Пешин: ни кровиночки в лице. И пальцем в глубь дома показывает. Обернуться не успели, а сзади:
– Уууаааууу, бабка! Выспался, слава Богу! Ставь, давай, самовар.
Кто за сердце схватился, кто запричитал, жена Пешина лужу с перепугу напустила, а сынок мертвеца как стоял с чемоданом, так и сел прямо на порог…
Не отхлебнувший чаю на октябрьские, Пеша после трёхдневного перерыва напился-таки горяченького всласть. Да и не только горяченького.
– Ну, мать, поживём ещё! – хохотал какой-то даже помолодевший и захмелевший от жизни и от водки Пеша за столом не то что праздничным, но просто чудесным.
А подвыпивший сконфуженный фельдшер клялся и божился на следующий же день написать и отправить статью в медицинский журнал о небывалом случае…
– Ле-тра-ги-че-ско-во сна!!!
Но следующим утром был опохмел, а потом жизнь потекла обычным чередом. Сын, отгостив положенные по случаю несостоявшейся смерти родителя дни, уехал в город, пообещав нагрянуть на Новый год…
Не нагрянул. Ни на двадцать третье февраля не пожаловал. Ни на восьмое марта. И на письма не отвечал. И в райцентре его никто из сельчан найти не мог: ни на работе, ни в общежитии, ни у друзей, ни у знакомых женщин. Подали в розыск. И нашли-таки. В апреле, когда снег стаял. Лежал, бедолага, убитый возле какой-то окраинной сараюшки. А уж про то, что не лежал, а на голове стоял, – врут, поди.


СМЕРТЬ МИЛЫ ЙОВОВИЧ

Страшный сон приснился алкоголику Тимофееву, который в сотый раз пытался завязать и не пил уже вторые сутки.
Он шёл по улице карнавального города. Какого? Непонятно.
Была весна. То самое время, когда снег становится тяжёлым, рыхлым и много опасных мест, где под тоненькими корочками тёмного непрозрачного льда бездны холодной и грязной воды.
Навстречу попадались самые разные ряженые: проститутки, братья-пьяницы, другие сомнительные личности, о роде занятий которых нетрудно было догадаться...
Из окон голые женщины с огромными налитыми грудями махали ему руками и кричали непристойности, вызывавшие у Тимофеева желания, в которых не было ничего человеческого...
– Ты кто? Почему так плохо одет?..
Он стоял в колодце каких-то девятиэтажных домов. На него с подозрением смотрел неприятный и неопрятный старик.
– Я? Я здесь случайно оказался. Это город...
– Это не твой город.
– Ну, не мой, так не мой...
И он полез вверх по сугробу от этого страшного старика. Сугроб оказался дутым, и Тимофеев провалился в воду по грудь.
Старик гнусно заблеял, показывая коричневатые пеньки зубов, тыча в него пальцем, крича:
– Смотрите! Скорее смотрите на этого идиота!
Он выбрался из воды и в ужасе бросился прочь, пытаясь вновь выбежать на весёлую улицу с полуголыми девицами, но всё глубже увязал в трущобах многоэтажек. И ряженые были другими: на смену потешным клоунам пришли карлики, уроды, лилипуты, визгливые голоса которых вселяли в Тимофеева ужас. Он упал на ближайшую скамейку и в страхе закрыл голову руками.
А когда Тимофеев открыл глаза, было уже утро. Противно светило солнце. Над проснувшимся человеком нависло лицо милиционера. Тимофеев сел, потом встал и оглядел себя. На нём были драные фиолетовые спортивки, ботинки с отвалившимися каблуками и грязный, рваный на рукавах пиджак. Милиционер долго и внушительно смотрел на него, а потом сказал отрывисто:
– Убирайся откуда пришёл.
...Тимофеев закричал и в ужасе проснулся.
Он находился в гостинице. Была глубокая ночь. Рядом спала жена, и он прижался к ней, стараясь раствориться в спокойном тепле, исходившем от её тела. Но забытье не приходило. Чувствовался какой-то недовес, который надо было забить мощным и ложным. Он сел на постели, подобрал с пола пачку сигарет, вытянул одну, выкурил в три затяжки, так же прибил вторую и третью, а потом стремительно прижался к жене и снова провалился в кошмар...
…На этот раз он ехал домой, в поезде. Настораживало то, что в его родном городе не было железнодорожной станции, а между тем поезд следовал прямо в К***.
И вот поезд дёрнулся, как в судороге, и замер. Тимофеев вышел из пустого вагона и сразу увидел вдали пятиэтажные дома.
– Это же не мой город... Это же не К***, – громко сказал он.
Другие пассажиры, бесшумно двигавшиеся по перрону, не обращали на него никакого внимания.
И он пошёл по улицам, пытаясь увидеть в них черты знакомого пространства. Но ничего не получалось.
Внезапно раздалась громкая музыка, и он понял, что вновь невольно приехал на карнавал.
Тимофеев в который раз оказался на той самой улице. Чья-то злая рука сорвала украшения с домов. И настолько грязными были люди, попадавшиеся навстречу, что складывалось впечатление, будто всех их эта же злая рука искупала в зловонной болотной жиже.
Он остановился у какого-то двухэтажного дома. Остановился, потому что почувствовал: здесь есть глубокий подвал, в котором скрывается нечто... Злой клоун с жёлтым лицом толкнул его в плечо:
– Чего тебе надо здесь?
– Я хочу пройти внутрь, но у меня нет денег на билет.
Клоун отвратительно захохотал:
– Это не проблема, если ты действительно хочешь попасть внутрь этого старого-старого дома.
А потом он завизжал мерзко, как пушинку подхватил Тимофеева и с чудовищной силой швырнул в дверной проём. Тимофеев обо что-то ударился головой и на пару минут потерял сознание. А когда открыл, то обнаружил, что находится не то в каком-то цехе, не то на цирковой арене. Неожиданно он отметил, что стало тихо, абсолютно тихо. И в этой тишине раздался негромкий болезненный голос, полный страдания и печали:
– Так погибла югославская поэтесса Мила Йовович!..
А потом чудовищные механизмы цеха-арены заработали. Под потолком в клетке возник человек. Он душераздирающе кричал, клетка снижалась, и только когда она оказалась прямо напротив Тимофеева, тот увидел, что голого человека втягивает в основание клетки, причём вниз головой. Он извивается как червь и уже не кричит, а с клетки на пол валится всякое дерьмо.
Тимофеев в ужасе закричал и очнулся. На этот раз окончательно. Начинался новый день страданий…
– Ты чего?
Это жена. Проснулась, полная жизни и сил. Не понимала она тимофеевских проблем. Просто не понимала, как абсолютно нормальный в отношениях с алкоголем человек.
– Ничего. Приснилось.
– Такое может быть. Врач сказал. Это глюк алкогольный на выходе.
– Да. Пойду сигарет куплю.
– Смотри только.
– Нет. Всё уже. Пора завязывать.
Он натянул футболку, джинсы, чмокнул жену и, не умываясь, вышел из гостиничного номера. В голове крутилось имя – Мила Йовович...
...Он вернулся в гостиницу, изрядно продрогнув. Стянул дублёнку, чмокнул дочку. Маша облегчённо вздохнула:
– Я уж заволновалась...
Минуточку, какая Маша, какая дочка и какая дублёнка?
Да ладно. Хватит уже про Милу Йовович, и про карнавальный город, и про огромный окровавленный топор, и про отрубленную ногу в красном носке, которую кудрявый мужик в вельветовой майке натирал на стиральной доске…


ДЕВАХА С КОСОЙ

Я встретил свою первую любовь, когда поступил в универ, первого сентября, на лекции по Древнему Египту. Она сидела через две парты наискосок от меня и старательно записывала что-то в свою большую клетчатую тетрадь. У меня долго не хватало духу не то что признаться ей в своём чувстве, но даже заговорить с нею. Поскольку учился я блестяще и часто высовывался на семинарах, она заметила меня и как-то раз обратилась за помощью… Она! За помощью! Ко мне! Потом я провожал её по осенним улицам к зданию студенческого общежития. Мы долго стояли в вестибюле. Она смеялась. Когда я, набравшись смелости, безо всякого приглашения пришёл к ней в гости, она познакомила меня со своим другом, и сердце моё болезненно сжалось. Однако она как-то незримо и без слов дала мне понять, чтобы я набрался терпения. И действительно. Через два месяца они расстались, и почти сразу мы стали встречаться с нею. Следующие пять лет были самыми счастливыми в моей жизни, и я не хочу особенно распространяться о них... Скажу лишь, что мы поженились. Нам выделили комнату для семейных. Тёмными зимними и осенними вечерами мы читали классику – каждый у своей настольной лампы. А весной, в мае, когда сходил снег, она сидела в своём милом халатике на подоконнике – вся в закате – и пересказывала мне параграф из учебника Реформатского. Мы закончили филфак с красными дипломами. Она нашла очень хорошую работу. На телевидении! С перспективой!!! Я, естественно, рядом… С телевидением. То есть по другую сторону экрана. Она забеременела. Но с ребёнком мы решили обождать… Карьера… Понимаете?.. Неприятно, однако многие через это проходят – и ничего. А она умерла.
Перебивался я пару лет. Света белого не видел. Хватал мороку и водку. Потом ничего, очухался. Гляжу – работаю в сельской школе. И кругом люди. Присмотрел себе одну вдовушку лет под сорок. Чувств там особенных не было… Так… Сожительство. Но расписались. Своих детей у неё двое – куда ещё с нашей зарплатой? Жили… Стал я к ним потихонечку сердцем присыхать. Она баба хорошая. Всё для меня – обстирывала, кормила всякими вкусностями… Что ещё надо? Любовь? А может, это и была любовь? Я не знаю, а вы? Последнее время она мне всё что-то сказать хотела, но тут мать у меня померла. Поехал на похороны. А беда за бедой. Под нами старик жил… Нехороший человек, в общем. Водил к себе всяких... Заснул, видать, кто с сигаретой… Дом деревянный, старый. Сухая гниль. Сгорели мои – все трое. Только я думаю, что их уже четверо было. Вернулся, головёшки пнул – и снова уехал: в мороку и водку.
Нашлись люди. Помогли, подлечили. Оклемался. Смотрю – работаю сторожем в одной конторе. Нормально. На кусок хлеба хватает, а больше мне – куда? И не надо совсем. Жил-жил… И ёкнулся. В общаге рабочей через коридор девчонка-малолетка горе горевала. Сирота. Она учёбу из последних сил тянула – в техникуме связи. Ну, стала ко мне захаживать. Я ведь мужик незлой. Не верите? И копейка водится. Снюхались мы с ней. Стал помогать. Жить ко мне переехала. В одну койку, значит. Ну, техникум этот кое-некое допетала. Устроилась. Деньги получать стала. Зажили. Тут чего-то она странная какая-то сделалась… А я к тому времени уже понял. Любовь – это смерть. Понимаете? А смерть – это не старуха с косой, а деваха с косой, которая является раз в пять лет, тебя… очаровывает, душу из тебя выматывает, а потом умирает. А ты живи один и подыхай заживо! Не стал в этот раз ждать, когда сам растаю, а она меня и шмякнет. Лучше уж, думаю, я её... Выпил для храбрости… Да соседи чего-то уже учуяли, видать…
Но это вы уже знаете, гражданин следователь.


ЦИНИК

Звоня ему, раз через раз я задавал один и тот же вопрос:
– Ну как, сколько «никчёмных жизней» ты спас за смену?
С неизменной иронией он отвечал, что, мол, две, или одну, или спокойно проспал всю ночь на диванчике в ординаторской.
Вообще двадцать лет дежурств в отделении реанимации отшлифовали его характер.
– Ты циник, – бросил я как-то в сердцах при встрече с ним.
Он пожал плечами.
– А у нас не циники помирают быстро. Почитай, на том свете работаем.
Словно в подтверждение своих слов, он рассказывал о том, что пальцы ног при сильном обморожении обламываются, как плитка шоколада, а сердце или печень бомжа можно безо всяких усилий проткнуть пальцем.
Впрочем, справедливости ради надо сказать, что в спальне на стене у него висел довольно неуклюжий рисунок, выполненный цветными карандашами. Подарок от благодарного пациента. Художнику тогда было года три от роду. Сейчас уже, наверное, в школу ходит.
Однажды я гостил у него неделю. Он холостяковал. Жена с сыном поехали навестить родню. Днём, пока он работал, я гулял по набережной, толкался в книжных магазинах, знакомился с красивыми девушками. Вечерами мы с ним смаковали пиво с креветками и шутили о жизни. Именно так. Шутили о жизни.
Накануне моего отъезда он заявился домой вдатый и какой-то слишком уж развесёлый. За стол не сел. Шатался по квартире, щёлкал лентяйкой в поисках неизвестно чего на телеэкране, протяжно зевал, потом с отвращением уткнулся в какой-то медицинский журнал. Читая, оттопыривал нижнюю губу и вообще кривлялся.
– Ложись давай, – буркнул я, чувствуя, что с ним творится неладное. – Выспись. Сам до вокзала доеду. Чай не десять лет.
– Не-ет, – дурашливо протянул он, – я с тобо-ой...
На перроне мы всё-таки тяпнули по пиву.
– Чего такой? – осторожно поинтересовался я.
– А! – отмахнулся он.
– Колись давай.
Он так ничего и не рассказал бы, но поезд опаздывал на полчаса.
– Парня привезли два дня назад. Вылитый младший брат. Помнишь, я вас тогда знакомил? ДТП. Черепно-мозговая. Всё: и откачали, и в сознание пришёл вчера. Я как раз обход делал. «Как звать-то?» – спрашиваю. «Санёк». И звать так же, как брата. Я ему сказал об этом. Он почему-то обрадовался. Про мотоцикл свой спросил. «Я на гитаре, – говорит, – играю. И альбом когда-нибудь запишу». Рокер, б... Такой же дурак, как мой младший. Пошёл я сегодня на работу… Яблок ему взял. Прихожу – в палате дед лежит. «А где Сашка?» – спрашиваю. «В десять утра челюсть подвязали. Через час после вашего ухода». Так-то.
Кажется, он сразу пожалел о своей откровенности и, когда я садился в поезд, болтал о том, как выглядят люди при токсическом отравлении техническим спиртом, сравнивая их с персонажами итальянских сказок.

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера