АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Дмитрий Шляпентох

Фемистокл, сын Неокла. Повесть.Окончание

(Начало в № 2 (21) 2016.)

 


Вдруг кто-то тронул его за плечо. Перед ним стояла группа женщин. Впереди находилась статная старуха с распущенными черными волосами, которые очень шли к ее высокой сухой фигуре. Он мутными глазами обвел женщин: таких он не знал. Может быть, это дальние родственники, о которых он даже и не слыхал. Но старуха тут же объяснила ему все. Она плакальщица, а это ее напарницы. Она предложила свои услуги. И тут же назвала цену, которая показалась ему необычайно высокой. Он совершенно неожиданно рассвирепел и стал кричать, что он не позволит себя грабить, и пусть все они убираются вон. Старуха с товарками попятилась к выходу. Там они столкнулись с родственниками, которые их остановили. Обе стороны пошли на компромисс, и конфликт был улажен.


Во время обеда он лежал молча, уткнувшись головой в подушку ложа. Его не тревожили, полагая, что он убит горем. Вечером всех родственников развели по комнатам, расстелили шкуры, тюфяки, расставили ложa. Гости ворочались и охали, скрипели кроватями. Утром их разбудил раб, и начались похороны. Сначала совершили возлияние в честь богов. Затем рабы взяли носилки, положили на них труп, носилки же поставили на колесницу. Во время обеда он лежал молча, уткнувшись головой в подушку ложа. Его не тревожили, полагая, что он убит горем. Вечером всех родственников развели по комнатам, расстелили шкуры, тюфяки, расставили ложa. Гости ворочались и охали, скрипели кроватями. Утром их разбудил раб, и начались похороны. Сначала совершили возлияние в честь богов. Затем рабы взяли носилки, положили на них труп, носилки же – поставили на колесницу. Тело лежало головой вперед, без маски, с открытым лицом. Под ним было одеяло, на нем туника и плащ. Процессия двинулась к кладбищу. Заунывно пиликали флейты, рыдали плакальщицы, однообразно и заученно. Под ногами хлюпала грязь. Ветер рвал серые облака. Из окон высовывались заспанные лица, раздавалась ругань. Было раннее утро. Наконец подошли к кладбищу. Кругом были разбросаны надгробия из мрамора и песчаника. На них были высечены воины, печальные фигуры, тушащие факелы, Гермес, провожающий души в темное царство мертвых, Харон, переплывающий Стикс в набитой мертвецами лодке. Валялись засохшие гирлянды цветов, стояли скамеечки, на которых кое-где сидели пришедшие сюда родственники: одни беседовали с усопшими, другие клали кутью и вино на могилу. На некоторых могилах плиты осели, иные же были свежие и чистые. Вид многих не наводил на него страха. Он просто удивлялся, что так много людей было и не стало, а когда-нибудь не станет и его – Фемистокла, сына Неокла.


Наконец он подошел к свежей могиле. Рабы, рывшие ее всю ночь, стояли тут же, чуть поодаль, около блестящих пластов земли. Они устали и жаловались, что после рыхлого и влажного грунта пошла земля с гравием, и им пришлось потрудиться. Все это они говорили окружающим, намекая на поощрение. Совершили обряды, положили труп в могилу и стали забрасывать его землей. Сначала комья упали на живот, затем на лицо, рассыпались на нем. Фемистокл увидел лягушку или жабу, случайно попавшую в яму ночью. Комья земли обстреливали ее, и она, чувствуя опасность, пыталась выпрыгнуть. Если бы у нее был разум, она тут же  прекратила бы свои попытки, понимая, что стенки могилы слишком высоки, но разума у нее не было, а был лишь один инстинкт – воля к жизни, и она боролась. Наконец один ком придавил и ее. Лицо стало покрываться землей и гравием, вскоре все тело было засыпано, и работа закипела более быстро и уверенно. Люди приободрились, сначала им было как-то страшно и боязно кидать землю на лицо и тело, сердцу трудно было втолковать, что это уже не человек. Этот страх делал движения рук неуверенными и слабыми, когда же тело полностью исчезло под слоем земли, все почувствовали себя легче. Перед ними была яма, просто яма, которую нужно было заполнить землей. Вот и все.


Через несколько месяцев Фемистокл уже забыл о смерти отца. Вернее, память была, но память разума, а не сердца. Он вспоминал об отце уже более рассудочно и холодно. Отца нет, и если его имя помогало ему, то теперь он должен рассчитывать только на себя, исключительно на себя. Вскоре его противники перешли в наступление, и он лишился своего поста   в правительстве. Ему не удалось получить санкцию на постройку флота.

                                   * * *

В том же году началась война. Мощная персидская эскадра с пехотой и кавалерией на борту взяла курс на Афины. Флот проплыл уже свыше половины пути, как вдруг случилось непредвиденное. Ясное и безоблачное небо вдруг заволокли тучи. Горизонт покрылся свинцовым, темным подтеком. Мерно заходило под днищами кораблей море. Ветер подул сильнее. Валы волн поднялись огромными зелеными гребнями, которые трепетали султанами шлемов атакующих гоплитов. Они наклонялись, готовясь к атаке, и один за другим падали на палубы. Волны накрывали их холодной стеклянной ладонью и скатывались вниз, смывая людей, бухты канатов, палубную надстройку. Люди цеплялись за мачты, за сиденья гребцов, за уключины. И всякий раз, когда волны подымались и нависали над ними, они со страхом ждали вязкого и мягкого удара, водопада, который, окатив их с головы до ног, властно потянет в холодную утробу моря. Многих смывало, на какое-то мгновение их головы показывались среди волн, а затем навсегда исчезали в кипящем водовороте. Тем, кто находился в трюмах, было не легче. Дикими буйволами носились многопудовые бочки с вином и водой. С треском разламывались глиняные сосуды, и вытекающее масло смешивалось с белой мукой и желтым зерном. Стаей волков рыскали груды одежды, сорванные полки, доски, доспехи. Люди увертывались от этих зверей, прятались в углах. Бочки сталкивались одна с другой, жалобно трещало выдержанное дерево. Они достигали людей, калеча неосторожных. От ударов глухо стонали шпангоуты. Людей рвало, рвало до икоты, до одурения. Корабли сталкивались, налетали на прибрежные скалы и подводные рифы, в пробоины с шумом врывалась вода. Безуспешно люди пытались останавливать ее – она сбивала их с ног.  Когда буря улеглась, и восходящее солнце осветило мыс Афон, Мардоний, зять Дария, главнокомандующий и сухопутными, и морскими силами персов, понял, что половина флота погибла в волнах вместе с тысячами солдат экипажа и десанта. Сухопутная армия лишилась морской поддержки. «О корабль, вот опять в море несет тебя / Бурный вал.  Удержись! Якорь брось в гавани. / Неужели ты не видишь/ Что твои борта потеряли / Весла бурей твоя уже мачта надломлена».1

В одну из ночей лагерь Мардония был подвергнут нападению. Он проснулся от шума. Схватив оружие, выбежал из палатки. По лагерю метались черные тени, похожие на людей. Строить в боевой порядок войска в такой обстановке было совершенно невозможно. Но уйти в палатку Мардонию не позволяло чувства долга, требующее, чтобы он как полководец присутствовал на поле битвы. И он стоял. Вместе с ним стояла стража.

Вдруг откуда-то сбоку вынырнула шальная стрела и вонзилась в центральный столб палатки, распоров ткань. Мардоний инстинктивно подался в сторону, но вторая стрела, такая же бессмысленная и лихорадочная, вонзилась ему в плечо, пробив кожу панциря и пройдя сквозь зазоры между металлическими пластинками. Острая боль обожгла его.    К нему подбежали телохранители, закрывая тело военачальника щитами. Но выстрелов не последовало. Стреляли наугад. Мардония притащили в палатку. Отстегнули панцирь и обнажили большое белое тело, красноватое в свете факелов. Двое телохранителей схватили Мардония за руки, двое держали ноги. Врач острым ланцетом полоснул по ране. «А-а-а!» – завизжал Мардоний пронзительным женским голосом и стал биться в руках стражи. врач сильно дернул стрелу из плеча и выдернул: «А-а-а!» – вновь завизжал Мардоний тонким фальцетом. Кровь свободно и радостно хлынула из раскрытой раны. Мардоний тихо охнул и обмяк,         в рану засунули корпию, перевязали и смочили крепким вином. Раненого положили удобнее, накрыли одеялом, а начальник телохранителей выбежал узнать, что происходит в лагере.

Все было кончено, атака фракийцев отбита, но так как было еще темно, противника не преследовали. Мардоний лежал на постели. Вокруг него прогуливались телохранители. Он хорошо слышал, как ходят солдаты вокруг палатки. Он снова вспомнил все ужасы предыдущего шторма, ржание лошадей, треск дерева, падающие мачты, взмахивающие парусами, словно бабочки. А еще он очень отчетливо вспомнил туман. Это был какой-то дождь с туманом. Туман, словно серая легкая газовая ткань, повис очень низко над водой. В такие ткани одевали дорогих танцовщиц. Ткань была дырявая, клубящаяся, и сквозь дыры он видел голубоватые глянцевые горбы с плавниками. Плавники и горбы то появлялись, то исчезали. Их было много, очень много. Казалось, что плавники танцевали, кружились в хлопьях тумана. Они приближались к людям, гроздьями висевшим на досках и бревнах. Страшный крик разрезал воздух, и человек исчезал в воде. Она начинала биться бурунами, кипеть от ударов хвостов и плавников, иногда хвосты подавались вверх распрямленными лопастями и снова исчезали. Однажды среди бурунов поднялась голова со стесанным, как у триеры, носом и сжатыми челюстями. В глазах, маленьких и неподвижных, в глазах без век застыло что-то холодное, безразличное и в то же время лукаво смеющееся. В стиснутой пасти торчало кровоточащее человеческое туловище. Это продолжалось всего несколько секунд, затем голова снова исчезла в волнах, и борьба за человеческое мясо возобновилась. Но этих нескольких секунд было достаточно – находящийся рядом с Мардонием знатный перс из его окружения, молодой красавец, храбрец, доблести которого все дивились, завизжал не человеческим, а каким-то заячьим криком и прыгнул в воду. Он тут же был растерзан, темно-мяслянистое пятно расплылось по воде. Утром все акулы исчезли так же внезапно, как и появились. Лишь изредка их одинокие плавники легко и плавно резали тихое, глянцево-прозрачное море.

Мардоний пролежал несколько дней, рана воспалилась. А когда немного поправился, то понял, что дальше продвигаться невозможно. Мардоний ограничился оккупацией Фракии и вернулся в Азию. Весть о фактическом провале экспедиции сильно опечалила двор, но Дарий был слишком трезвым человеком, чтобы опасаться повторения шторма. Гибель эскадры — случайность, случайность и не более. И он стал готовиться к новому походу.  

                                   * * *

Через два года после злополучных событий ранним летним утром на пристани одного из портов малоазиатского побережья кипела работа. В трюмы сотен триер заводили лошадей. Они фыркали от страха перед водой и новым помещением. С пастбищ гнали овец и коз, тугое молоко капало с переполненных сосцов. Вкатывали бочки с вином и маслом. Зерном засыпались огромные глиняные сосуды. По сходням, прогибающимся от тяжести, всходили на корабль солдаты в шароварах и рубахах, с луками, копьями и плетеными щитами: люди шли непрерывным потоком. Они выстраивались на палубе, их пересчитывали начальники. Каждому отряду отводилось свое место, и солдаты, разложив свои вещи, усаживались. Некоторые стягивали с себя рубахи и, подставив плечи и животы солнцу, загорали. Другие оживленно обсуждали план предстоящей компании. На один из кораблей внесли на носилках дряхлого беззубого старца. Он осторожно слез с них и уселся на поставленное на палубу кресло. Опахальники навевали прохладу веерами, зонты на длинных ручках отбрасывали тень, на беззубом рте застыло подобие улыбки. Раб-мальчик вытер платком слюну. Стариком в кресле был Гиппий, сын Писистрата, изгнанный тиран Афин. Он надеялся войти в город с помощью армии царя царей.

Наконец погрузка окончилась, корабль оттолкнули от пристани баграми, и он вместе со всеми отошел на несколько метров от берега. Ударили с плеском весла, запиликала флейта, и эскадра взяла курс в открытое море, приставая в пути к островам государств, без сопротивления признавших власть персов. Они не только снабжали персов всем необходимым, но и поставляли им рекрутов: греки шли сражаться против греков.

Вскоре персы приблизились к Эритрии. Этот город был воинственным и желал сражаться до конца. Без взятия Эритрии нельзя было подойти к Афинам. Персы втащили корабли на берег. Из них стали вытекать тысячи пехотинцев, выводили коней, которых тут же взнуздывали кавалеристы. Лучники вытаскивали из колчанов стрелы и делали пробные выстрелы.

Один из лучников видит старика-пастуха в зипуне, гонящего с берега десяток шелудивых, с репейниками в свалявшейся шерсти, овец. Они испуганно блеют. Старик объят ужасом, оборачивается, кричит овцам, чтобы те бежали быстрее, и лихорадочно стегает их хворостинкой, но не бросает. Маленький ягненок с жадностью присосался к вымени матери, она бежит, отталкивая его, но он продолжает цепляться за сосцы. Лучник заключает пари с пехотинцем. Он натягивает лук, щелкает тетива, и оба, и пехотинец и лучник, напряженно всматриваются в даль, стараясь  проследить полет стрелы. Та вонзается в одну из овец. Овца пытается подняться, подымается и снова падает с жалобным блеяньем. Лучник торопливо накладывает вторую стрелу на тетиву, его глаза горят от возбуждения, руки трясутся. Лучника подзадоривают, ему стыдно за свой промах. Он вспотел и вытер тыльной стороной ладони пот со лба. Прищуривается, натягивает тетиву. «Господи, великий светлый Армузд! Если ты дашь мне меткость и я попаду в пастуха, то я заколю в честь тебя лучшего барана из его стада!» Снова щелкает тетива, лучник подается всем корпусом вперед, как бы стараясь придать летящей стреле силу. Стрела попадает в голову овцы с ягненком, наконец дробит череп, и животное, как будто подкошенное, падает на прибрежный песок, дергая конечностями, ее остекленевшие глаза тупо смотрят в землю, из головы капает густая черная кровь. Ягненок пытается сосать умирающую мать, но она в предсмертной агонии ударяет его ногой, и он отскакивает, ничего не понимая. Через мгновение он снова подходит к ней с призывным блеяньем, его тонкие ноги шатаются, мордочка вытягивается, жадные губы схватывают сосцы, но молока нет. В это время вторая стрела попадает в спину старика. Тот как будто только и ждал этого и, тихо охая, хочет опуститься на землю, но, видя, как радостно и возбужденно бегут к нему люди, опять берет на себя тяжелую обязанность жизни. Он еще крепкий и жилистый старик, и он уходит. Люди подбегают к тому месту, где в него попала стрела, а третьего выстрела все нет.

Лучник, радостный и возбужденный, оправдывается перед товарищами: он не попал с первого раза потому, что солнце светило ему в глаза – сейчас оно закрыто тучей. Он еще совсем молоденький, почти мальчик, с пробивающимися темными усикам. Во время путешествия он был очень услужлив, предлагал своим соседям то воду, то вино, им купленное, с остервенением добивался права спуститься в трюм и накормить, почистить, напоить лошадей для целого эскадрона. Всю дорогу рассказывал, как спасался от отца своей любовницы, которой у него, конечно, не было. В общем, смешил всех и очень хотел понравится ветеранам. А они теперь смеются, заводя его:  «Смотри, старик жив!» Он, почти плача, с яростью обреченного снова хватает лук, накладывает стрелу. Старик, пошатываясь, но не оборачиваясь, прошел уже шагов сто — сто пятьдесят, стрелой достать его уже достаточно сложно. Лучник натягивает тетиву и, прикусив губу, чтобы от волнения не дрожали руки, наводит лук на темную фигурку. Стрела вылетела из лука, и он с надеждой провожает ее взглядом. Он видит, что фигурка падает. Сердце радостно забилось у него в груди, и он, вереща от восторга, бежит к добыче. За ним гурьбой валят его товарищи. Старик лежит на земле лицом вниз. Стрела угодила ему в затылок, кровь идет горлом, голова в кровавой луже. Он хрипит. Кто-то поворачивает его сапогом на спину: глаза смотрят в небо, рот открыт и наполнен мокротой и кровью. Он мертв. Хороший выстрел. Стрелки хлопают парня по плечу. Он успокоен и возбужден одновременно. Ловят и гонят к кораблям овец, несут двух подстреленных. Кто-то отстегнул от пояса старика глиняную бутылочку и пьет из нее на ходу воду.

Эретрийцы готовятся к осаде: укрепляют стены, натаскивают на них камни и чаши с водой, расчищают колодцы, куют оружие. Персы становятся лагерем под стенами. Ждут недолго: пятая колонна открывает им ворота. Ночью персидская армия ворвалась в город. В деревянные дома, на соломенные и дощатыe крыши полетели факелы и зажженные стрелы. Город запылал. Сначала огонь завладел каждым домом в отдельности, затем пожары соединились, и огненный шквал с гудением, ревом охватил центр и окраины. А среди полыхающих огромным костром зданий, среди падающих балок и перекрытий носились персидские всадники и пехота. Люди голышом выбегали на улицу, выпрыгивали из окон.

На следующий день, когда деревянные здания сгорели, начался грабеж, а через два дня все кончилось. На улицах валялись обгоревшие доски, рваные тряпки, битая посуда, открытые сундуки, обгоревшие и необгоревшие трупы людей, кошек, собак и лошадей, лежал мягкий, жирный, парной конский навоз. Было ясно и солнечно. По улице ехали кавалькады персидских всадников. Около сгоревшего дома с черными, обуглившимися досками и таким же черным, обуглившимся трупом с белыми оскаленными зубами отдыхали солдаты. Они сидели на плаще, скрестив ноги и с аппетитом хрустели огурцами и яблоками, с набитыми ртами ведя неторопливый разговор. Тут же, к обгоревшей части стены были привязаны их лошади, пытающиеся достать ветки рядом растущего дерева: оно лишь слегка обгорело, и крона было зеленой и свежей. Недалеко солдат играл с маленькой девочкой, ползающей около убитой матери. Девочка плакала, но затем она заинтересовалась золотым браслетом на руке перса. Перс снял браслет и дал посмотреть его девочке. Около них, захлебываясь от вдохновения, лаял пес, дворняга неопределенной породы. Перс кинул в него камнем. Пес отбежал, но продолжил гавкать возле обгоревшего забора, на который пулей взлетела взъерошенная кошка. Пес тут же забыл перса и начал лаять на кошку. Прошли солдаты, всадник провел связанных цепочкой двух стариков, девочку и молодую женщину. За углом солдат лежит на земле с изнасилованной девушкой. Платье ее разорвано, колени согнуты, в глазах равнодушие, такое же, как и в глазах перса. Он пьян и периодически отхлебывает вино из кожаной бутылочки. Штаны перса сняты, курчавится открытый черный пах.

Вечером был устроен настоящий рынок. Особенно бойкая торговля кипела в храме. Статуи были разбиты, и их руки, ноги, части туловищ валялись на полу, где расположились и люди. Храм набит, так что для того, чтобы выйти из него, нужно было протискиваться между куч мрамора и человеческих тел. Награбленная добыча лежала тут же, у ног владельца, и он был одновременно и продавцом, и менялой, и покупателем. Иногда товаром служили рабы и лошади, запертые в пристройках. Продавец и покупатель бежали туда. Тут храпели привязанные лошади, лежало сено, вонял конский навоз и человеческие фекалии, пленники сидели, лежали, тихо переговаривались, тут же справляли нужду и совокуплялись, матери укачивали и кормили грудью вопящих детей, девушка подкладывала сено под голову стонущей старухе, кто-то перевязывал раны. Внесенный светильник освещал все это красноватым неярким светом. Глаза людей жмурились: оправляющиеся, особенно женщины, испуганно вскакивали, но продавец и покупатель ничем не интересовались, кроме предмета коммерции. Наконец он найден, освещен огнем светильника, а затем продан или выменян. В захваченной Эретрии персы простояли несколько дней и затем отплыли дальше.

                                                           * * *


В дверь дома Мильтиада постучали. Шло пиршество. Бессвязный говор и обрывки песен были слышны уже на улице. Стучали настойчиво; старый привратник, повозившись с засовом, наконец открыл. Человек вошел, холодный и промокший, к двери хлынули опьяненные гости. Увидев представителя власти, они наперебой стали приглашать его к столу. Он отстранил их и потребовал хозяина: вышел сам Мильтиад. На нем был белый короткий хитон с пурпурной каймой, на лбу красовался венок из цветов, совсем не шедший к его серьезному лицу. «Стратег! Ты должен немедленно явиться в пританию. Война».


Разговоры немедленно смолкли, лица вытянулись, и люди стали медленно выходить из дома. Мильтиад, набросив плащ и нахлобучив шляпу с полями, вышел из дома. Ливень хлестал по траве, крышам домов, серые потоки дождя крутились над храмами, вращались над статуями и украшениями фасада. По каменным плитам текла вода, она скапливалась в прозрачные и бурлящие, как бы кипящие лужи. Он вошел в здание притании. Все стратеги были в сборе. Председательствовал полемарх Каллимах. «Кто будет говорить?» Мильтиад посмотрел на вставшего оратора. Это был высокий и статный человек с густой бородой.


– Я не хотел повторять вам общеизвестные вещи, но сам ход дела требует уточнения и повторения. Вы знаете, что Эретрия пала. Мы открыты для нападения. Нельзя сказать, что война была для нас неожиданностью. Мы понимали, что ее не избежать. Пританы, совет и вы во главе с достойным Каллимахом (тут оратор повернул голову к сидящим представителям совета и притании) делали все необходимое для того, чтобы Афины пришли к этой войне подготовленными и мощными. Но обстоятельства складываются, увы, не в нашу пользу. И мы должны иметь мужество посмотреть правде прямо в глаза. Мы бессильны. На кого мы можем надеяться? Перед лицом варварской угрозы мы делали все возможное для сближения со Спартой. Туда, как вам известно, было отправлено посольство, которое кончилось практически ничем. Эфоры сообщили, что поскольку стоит неполная луна, выступить в поход совершенно невозможно, ибо это будет противоречить обычаю, навлечет на Спарту гнев богов. Как вы все прекрасно понимаете, дело тут вовсе не в богах. Чем руководствуется Лакедемон? Может быть, он полагает, что ему удается договорится с варварами или же он надеется, что ослабленный перс будет легко добит им после того, как истечет кровью на полях Афин? Замыслы Спарты нам неизвестны. Ясно одно – мы одни. И то, что боги накажут Лакедемон за предательство Эллады – это несомненно. Но так же несомненно, что нам от этого будет не легче. Мы имеем одного союзника – Платею. Но что такое Платея? Полторы тысячи гоплитов. А где лучники и кавалерия? Да и что такое тысяча гоплитов по сравнению с десятками тысяч персов?


Вдруг старческий визгливый голос вскрикнул: «Богов забыл, забыл, нечестивец, Пана забыл, который явился Филиппиду! Боги – вот сила. И сокрушит она любую силу человеческую. Кровь и мясо жертв, молитва и в бой! Сокрушим, если захотят бессмертные, а они не покинут народ свой». Оратор ласково и плавно повернулся к тому месту, откуда стрелой вылетел этот пронзительный голос, театральное негодование появилось на его лице.


– Граждане! Кто считает меня нечестивым, тот пусть подумает, прежде чем говорить порочащие слова. Любой член моего дома расскажет всем, что нет человека более благочестивого, чем тот, кто стоит перед вами. Я никогда не сомневался, как человек набожный, в силе бессмертных богов, но я всегда полагал, что человек разумный кроме молитв и богов будет учитывать и реальное соотношение сил.


Речь его была легка, приятна, великолепно поставленный голос передавал все оттенки мысли, он прекрасно играл им. Во время выступления он периодически поглаживал волосы и, поворачиваясь всем телом, обращался то к Полемарху, то к пританам, то к стратегам. Сначала оратор говорил изящно и даже, как некоторым казалось, весело, как будто он выступал где-нибудь на вечеринке и произносил застольный тост, но потом голос его усилился, туловище перестало поворачиваться, и взгляд устремился прямо на Мильтиада. Голос стал жестким и решительным в своей правоте.


– Мы всегда решительно выступали против тех, кто в угоду своему честолюбию, в угоду теориям бесплодным не желает видеть истину. Мы всегда говорили, что необходимо принять Гилия. Годы, проведенные нами при демократическом правлении, развеяли иллюзии, охладили горячие умы. Мы убедились, что это не золотой век Кроноса, что свобода не приносит ничего, практически ничего. Мы всегда поддерживали демократическое правление постольку, поскольку мы были добрыми гражданами страны и не желали ввергнуть ее в пучину гражданской войны. Но сейчас, когда мы стоим над пропастью, мы подымаем свой голос в защиту всего святого, что есть у гражданина, его родины. Мы говорим «нет» тем политическим безумцам, которые хотят воевать, не имея ни лучников, ни конницы, ни союзников против армии, не знавшей поражения. Мы говорим «нет» тем, кто хочет затопить кровью граждан этот прекрасный город, — он обвел рукой стены зала, как бы желая показать всю прелесть Афин: сквозь узкие окошки сильно дуло и капал дождь.


Мильтиад молчал. Он опустил глаза. «Они вырвались, вырвались!» Он не думал, что они отважатся на открытый бой. Он недооценивал их смелость. И зря. Он встал.


– Я думаю, что есть и другие точки зрения.


«Отсидеться», – услышал он чей-то грудной грустный голос. Черноволосый вскочил и, не ожидая разрешения председателя, выкрикнул:


– Где отсидеться?.. Зачем?.. Мы прождем месяц, полтора, ну год. А затем?.. Или вы полагаете, что наше сидение будет нашим козырем? Или пример Эретрии ничего не говорит? Или вы забыли, что вы отдали на растерзание толпе послов царя? Дети и безумцы, – голос его стал патетическим и, пожалуй, прекрасным, это отметили все, даже Мильтиад. – Имейте же разум – высшее благо для смертных!


Мильтиад снова встал. Он не мог, не умел говорить так звонко, так красиво. Он должен нанести удар только логикой, только разумом. О, как ему хотелось верить в этот разум.


– Граждане! Я не хочу говорить всем, что такое рабство, что такое персидское владычество. Братья, враг силен. Лучше других я знаю его силу. Но сражение с ним не бессмысленно. Численность персидской армии сильно преувеличена. Их тысяч десять-пятнадцать, не более. Если мы произведем тотальную мобилизацию, то сможем противопоставить персам не меньшее количество солдат, что же касается конницы, то она может действовать лишь на равнине.  Аттика не Фессалия – тут горы. Удачно расположив гоплитов, мы сможем свести на нет это персидское преимущество. Создав плотный заслон из щитов, можно избежать сильных потерь от стрел. Опыт показывает, что фаланга  может атаковать и при сильном обстреле. Мы сможем выстоять.


Он обернулся к Каллимаху:


– В твоих руках, Каллимах, сделать нас рабами или же, освободив, воздвигнуть себе памятник навеки, какого не воздвигали себе даже Гармодий и Аристогитон. Ведь с тех пор, как существуют Афины, никогда еще им не грозила столь страшная опасность, как теперь. Если афиняне покорятся мидянам и снова попадут под власть Гиппия, то участь их решена. Если же наш город одолеет персов, то станет самым могущественным из Эллинских городов. Как это возможно, и почему именно это решение в твоей власти, я сейчас тебе объясню. Мы, десять стратегов, разошлись во мнениях: одни советуют дать битву, а другие нет. Если мы теперь же не решимся на битву, то я опасаюсь, что нахлынет великий раздор и так потрясет души афинян, что они подчинятся мидянам. Если же мы сразимся с врагом прежде, чем у кого-либо из афинян возникнет гнусный замысел изменить, то мы одолеем, так как ведь существует же божественная справедливость. Все это теперь в твоей власти и зависит от тебя. Присоединись к моему совету, и твой родной город будет свободен, и станет самым могущественным городом в Элладе. А если ты станешь на сторону противников битвы, тогда, конечно, мы погибли.


– А пехота, греческая пехота, которая есть у персов? – крикнул молодой мужчина.


– Ее мало, и ей не доверятся, – ответил Мильтиад.


– Слова, слова, слова! Доводов нет, – снова крикнул черноволосый.


Мильтиад сел и спокойно сказал: «Думаю, стратеги, что дальнейшие прения бессмысленны. Необходимо приступить к голосованию». Подняли руки. Аристиад и полемарх присоединились к мнению Мильтиада. Было решено объявить мобилизацию.

                             * * *

Армия шла к Марафону. Доспехи были сняты и положены на телеги: за солдатами двигались обозы. Было душно, и прозрачное облако пыли поднималось от сотен идущих ног. Впереди и позади шло боевое охранение. Группы солдат в полном вооружении должны были в случае нападения противника задержать его и дать основным силам время для приведения себя в боевую готовность. Пейзаж был обычным: пологие холмы, волнами уходящие за горизонт, свечами взметающиеся в небо кипарисы.

Фемистоклу было жарко, он вытирал глаза от липкого соленого пота. Мысль о том, что скоро, быть может, его убьют, заползала в его липкий, потный, мягкий мозг. Но она была ему чуждой и непонятной. Он не мог представить, что мир будет, а его не будет. Он закрыл глаза, чтобы понять это, перед ним зароились радужные круги, беспорядочно вспыхивали и гасли огоньки-образы. Ему показалось, что он когда-то уже ощущал подобное. Он попытался вспомнить, но не смог. Ноги его затекли, пот стекал по лицу, и он часто пил теплую воду, хотя и знал, что этого делать не следует.

Армии подошли к Марафону, где высадился персидский десант. Это была узкая долина, окаймленная с двух сторон холмами. Им не дали отдохнуть: опасаясь немедленной атаки персов, стратеги приказали создать заграждения против конницы. Выставив заградительные заслоны, вся армия стала собирать камни и складывать из них пирамиды. Однако к вечеру все поняли, что атаки не будет. Персы ждали. Ждали и греки.                                       
         Афиняне все еще надеялись на помощь Спарты. Персы всматривались в холмы, искали на их вершинах блестящий щит, означавший, что ворота Афин открыты. Но не было ни того, ни другого. Тогда, чтобы побудить персофильскую партию к более решительным действиям, было решено отправить к Афинам конницу и часть пехоты. В палатку Мильтиада ввели грека-перебежчика. Он упал в ноги: «Господин! Конница персов ушла к Афинам. Нельзя медлить ни мгновения». Он велит трубить всеобщий сбор. Всем передать: конница ушла. Эта весть с быстротою молнии проносится по рядам. Надо атаковать немедленно. Фемистокл видит, как Мильтиад одевает латы. Есть люди, которые красиво едят, одеваются, на них приятно смотреть. Так Мальтиад готовился к битве: он пристегнул с помощью раба поножи из бронзы, одел тяжелый, медный, красно-блестящий панцирь, шлем с волнистой гривой, надвинул забрало, взял копье и щит. Солдаты выстроились, Мильтиад ослабил центр, но усилил фланги. Протрубил рожок, запиликала флейта, копья и султаны шлемов заколебались в такт мерно идущей пехоте.

Фемистокл не видел персов, он старательно всматривался в горизонт, но кроме каких-то бугорков не видел ничего (это были персидские палатки). Сейчас, в строю, ему было совершенно не страшно. Его отряд находился не в первой линии. Кругом было множество людей: люди впереди его, позади и по бокам. Они шли мерно, в такт звукам флейты. Вдруг он услышал какое-то шуршание. Фемистокл поднял голову, чтобы увидеть, что произвело этот странный звук, но не увидел ничего: солнце брызнуло ему в лицо. Он отвел глаза: оперение стрелы торчало рядом с его плечом. Оно было синего цвета, почему-то он обратил внимание именно на это. Стрела сидела в плече солдата: он ругался от боли, пытался идти вперед, затем остановился и стал ждать, пока не пройдет колонна. Через несколько минут снова послышался шелест и посвист: Фемистокл увидел человека, который медленно оседал, таких людей было много. У человека, упавшего рядом, из горла шла кровь. Солдаты, не обращая внимания на умирающих, продолжали идти вперед, их лица были сосредоточенными и деловыми: так надо, это обычно, это предусмотрено. Однообразно и равнодушно пиликали флейты, и это мерное пиликанье было жутким. Шелест стал повторяться чаще и чаще. По рядам пронеслось: «К атаке готовсь!» Фемистокл поднял копье, скомандовал своему отряду и побежал со всеми. Он слышал топот и горячее дыхание, воздух с силой вылетал из тысяч глоток. Затем он услышал треск, шум, крики и понял, что они столкнулись с противником. Странная мысль пронеслась в его мозгу: удастся ли ему так сильно ударить кого-либо  копьем, чтобы убить? Он мог пробить копьем толстую доску и даже металлическую пластину, но здесь его охватила какая-то робость. Треск раздавался все ближе, наконец передняя линия разломилась, и в просвете он увидел бой. Треск слышался с боков, и он понял, что их окружают. Затем он увидел, как человек в шароварах подбежал сбоку к солдату с копьем и прежде, чем тот успел закрыться щитом, что-то с ним сделал. Солдат упал. Фемистокл понял, что это и есть перс, и его нужно убить. Он побежал прямо на него. Перс стоял, растопырив руки, в одной руке он держал короткий меч, в другой – плетеный щит, причем не защищался, а лишь в упор смотрел на бегущего Фемистокла. Тот с размаху всадил в него копье. Перс вскрикнул и упал. Фемистокл удивился, что ему так легко удалось убить человека. Пробитый копьем хрипел, кровь хлестала из горла. Руки Фемистокла ослабели, пропали все звуки, его вдруг затошнило. Затем перед глазами замелькали люди, бегущие в разные стороны. Центр греков был разбит, но фланги, смяв персов, сомкнулись и нанесли удар по персидскому центру. Персы побежали. В жизни бывает так, что человек или целый народ идет к какой-то цели. Он идет к ней яростно и упорно. Сердце хочет ее, но разум холодно говорит сердцу, что, скорее всего, ничего не получится: всего один шанс из тысячи. И человек смиряется, смиряются народы и идут по инерции, без надежды на победу, идут лишь потому, что все равно куда-то надо идти. И вдруг победа, блистательная победа!..                               
            Персы бегут. Они бегут, бросая оружие и щиты, путаются в одеждах, падают, подымаются и снова бегут. Нужно немедленно перерезать им пути к отступлению, зажечь корабли. Но солдаты стоят, копья и мечи взлетают вверх: «Гера! Гера!» Люди молотят по щитам древками копий, бьют плашмя мечами, стоит невообразимый шум, бессмысленные радостные морды. «Вперед, вперед!» — командует Фемистокл своему отряду. Он видит, что другие военачальники требуют того же, но тщетно. Воины стоят на месте, словно завороженные: «Гера! Гера!». Скоро экстаз прекратился, но время ушло. Персы снялись, потеряв всего лишь несколько кораблей. Не успели их паруса растаять на горизонте, как греческая армия без минуты отдыха идет в полном вооружении к Афинам. Вперед послан лучший бегун, который возвестит гражданам на площади радостную весть о победе – и упадет замертво. Солдаты вымокли, тяжелые доспехи и копья, покрытые засыхающей кровью и пылью, давят плечи. Но усталости нет. Есть нервный подъем, экзальтация, победа.                      
            «Вы хотели убить мою душу? – проносилось в голове Фемистокла. – Я боялся смерти? Чепуха! Я хотел славы – это не чепуха. Вот она – слава, вот оно – бессмертие. Разве можно убить эти холмы? Эту траву? Эти храмы? Этих людей? Это ведь и есть моя бессмертная душа, это ведь и есть я. И как я не понимал до этого дня ничего, ровным счетом ничего? Я гнался за славою, за блеском. Я хотел, чтобы меня почитали, чтобы я был богом. Но какой я бог? Я умру, все умрут, но их дети останутся. Затем все будут свободны, свободны и счастливы. И каждая минута будет вечностью. И времени больше не будет. Да, все так думают, и этот юноша, и этот опытный лучник, и этот старик, – все до одного. Но они стыдятся говорить это, как и я стыжусь. А ведь когда я говорил на собрании о любви к родине, то не стыдился: не стыдился, потому что не любил. Пусть они нас атакуют, пусть на каждого будет десять персов – все равно их отбросят. Потому что я и все, мы чувствуем силу не людей, но богов. Да, сейчас мы все – смертные боги!»                        
           Когда персидская кавалерия подошла к стенам Афин, вместо открытых ворот и жителей, молящих о милосердии, она увидела ряды гоплитов, покрытых пылью, кровью и потом, но готовых дать новый бой свежей и превосходящей по численности персидской кавалерии. И персы его не приняли!                                                    
          Народ встретил армию восторженно. На воинов летели цветы, девушки бросали им гирлянды, а они шли спокойно и радостно и пели победные песни. Мильтиада несли на руках. Народное собрание постановило, что он имеет право мобилизовывать армию без санкции собрания и совета и направлять ее туда, куда сочтет необходимым для блага Афин. Ему безгранична доверяли. Война была выиграна.                   
          Счастливым и взволнованным пришел Фемистокл домой, лег на койку, в сладкой усталой дреме закрыл глаза: перед ним вновь возникли радостные лица сограждан. Когда же он спокойно осмотрел комнату, то все опять стало прежним – и сама комната, и мебель, и блюдо с недоеденной рыбой, и сам он должен возвратиться к будничным заботам. Он вспомнил, что большая часть жизни уже прожита, а он никто, практически никто. Он посмотрел на рыбий скелет, у головы которого засохло мясо, на просяную кашу и подумал, что вот так, незаметно он прожил две трети жизни. Еще десять-пятнадцать лет, и начнется старость. Он вспомнил о своих мечтах в юности, о бешеном честолюбии, о собственных способностях, вспомнил и сопоставил с рыбьей головой и кашей на столе. Вспомнил о радостном экстазе Марафона, но тут же зло осадил себя: «Экстаз, Фемистокл? Экстаз – это прекрасно, это вино, опаивающее душу. Без вина нельзя жить смертным, но нельзя и всю жизнь пьянствовать. А ты пьянствовал. Сначала ты опаивал себя женщинами (ты был молод, и это прощается тебе), затем – позерством (ты вырос, возмужал и должен бы поумнеть), потом ты взялся за ум и занялся политикой: ты, пьяница жизни, попытался споить других, но у тебя ничего не вышло, и ты снова запил – Марафоном. Будь умным человеком. Брось это! У тебя есть шанс, маленький шанс, но есть. Ты еще можешь уйти из жизни, насытившись славой и днями. А общественное благо? Но общественное благо создается удачливыми. А если тебе не нравится эта оговорка, то послушай, какое тебе дело до общественного блага, если ты сам живешь один раз? Один раз. Ты чувствуешь, Фемистокл? Ты должен чувствовать. Таков твой возраст, он учит мудрости. Ты лыс, тело тяжелеет, ты находишь в висках седые волосы. Помни, Фемистокл, один раз. Это – истина, а дальше – смерть, пустота. Это тоже истина. Эти истины очевидны Мильтиаду, ему слава и власть, тебе – «благо». Ты можешь еще нанести удар, ты знаешь, куда бить, у тебя есть опыт».

                                   * * *

Обвиненный в измене, был сослан Мильтиад. За Мильтиадом последовал Аристид Справедливый. Он был справедливейшим из справедливых, благороднейшим из благородных. Никто не выполнял общественные поручения столь самоотверженно, никто не трудился на благо родины с такой самоотдачей. Он был безукоризненным праведником, богом. Афиняне не любили таких прекрасных богов, видя в их добродетели было нечто тираническое, поскольку она возвышалась над простыми гражданами. Аристид стоял в толпе народного собрания. Его никто не узнавал. Его узнавали все, когда он находился в ореоле славы. Но стоило ему сойти с пьедестала и перестать быть статуей бога, как он сразу же растворился в толпе. Всем раздали глиняные таблички, в которых каждый должен был нацарапать имя человека, опасного для народной свободы. Старый крестьянин толкнул Аристида: «Гражданин, я безграмотен, напиши на этом черепке имя Аристида». Аристид удивился и спросил: «Какое зло причинил тебе Аристид?» Тот ответил: «Никакого – я вообще не знаю даже этого человека. Но мне надоело, что его постоянно называют справедливым». Услышав это, Аристид ничего не ответил, но написал свое имя и вернул его гражданину. Когда же его изгнали из города, он поднял руки к небу и стал молиться, но его молитва была, как видно, совершенно противоположна молитве Ахилла: он молился, чтобы афиняне никогда не оказались в таких обстоятельствам, когда им придется вспомнить об Аристиде. «Подло, подло, – думал Фемистокл, тем не менее, ощущая удовольствие от того, что подло-нервный озноб проходил по его коже. – Они думали, что меня возьмут голыми руками, оболванят, приручат как львенка: это – благо, а вот это – зло, это подло. Ну что, что вы меня пугаете словами. Это формулы, это слова, пустота по обе стороны мира. И пусть они теперь обличают меня, пусть клянут. Я вырвался. Я вырвался, разорвал веревки и спасся. И пусть они презрительно усмехаются, пусть качают головами. Я знаю, я уверен — я спасен».

Огромная империя недоумевала, как они могли выстоять. Персы перебирали достоинства и недостатки противника. Победа была рядом, рядом, совсем рядом, уже касалась ее рука. Но птичка улетела, хотя приманка и силки были отличны. Это случайность. Случайность, которая дважды не повторится. Мы были слишком самоуверенны, полагали, что Афины можно взять голыми руками. Но теперь персы не будут столь самонадеянны. Великан поднялся во весь рост, империя приготовилась, но не успела – умер Дарий. Его наследник Ксеркс стал готовиться к решительному наступлению на Элладу. Решение было бесповоротным. По нервам побежали к мускулам приказы. Боги одевали доспехи. Летите, летите, вестники! Пусть молятся о победе и вооружаются летящими по веткам обезьянами многорукие и многоликие боги Индии. Пусть трубят боевые слоны, растопырив уши, пусть подымают плоские колеблющиеся головы змеи, пусть высовывают колеблющиеся, словно пламя костров, раздвоенные языки, пусть судорога пройдет по глянцевой коже, пусть сожмутся для прыжка тигры в джунглях Бенгалии. Армия, одевай доспехи! Так говорит мышцам мозг. Летите, летите, вестники! Пусть молят о победе и вооружаются звероподобные боги Египта. Боги чужие, боги звериные, боги холодно жестокие и безразличные к человеку, как плиты пирамид. Пусть открывают пасти нильские крокодилы среди стоящих в мутной воде фламинго. Пусть рычат, придавив лапой антилопу, львы пустыни. Летите вестники, летите! Пусть молят о победе и вооружаются боги Вавилона и Ассирии. Пусть Ассур вспомнит свою былую мощь. Встань, ты был один. Теперь же ты мышца огромной руки. Готовьтесь. Точите мечи. Летите, вестники, летите! Пусть вооружаются боги Персии, пусть вооружается бог света, пусть сплотит под своими знаменами всех богов необъятной империи, сплотит и завоюет Элладу.                                        
      Готовилась к войне и Греция: практически одни Афины. Фемистоклу удалось вслед за Аристидом и Мильтиадом убрать всех остальных своих аристократических конкурентов, и путь к осуществлению его программы был открыт.

Идет восьмой год после битвы под Марафоном. В Афинах строится эскадра. Верфи. Фемистокл ступает по мягкой деревянной стружке. Пахнет деревом и морем. Кругом торчат скелеты будущих судов. Прекрасные суда, отличные суда, и как скоро и ладно стучит топор и визжит пила, даже мастера ругаются как-то бодро и весело. И эти скелеты вовсе не пугают его, они обрастают мясом, скоро по ним побежит кровь жизни. Он вдохнул воздух, едкий и пьянящий воздух моря. «Я пьян, – подумал он, – опять пьян. Меня пьянит успех, как пьянило вино, деньги, женщины. А может быть…».  И странно, он не смог улыбнуться этой мысли. У него не хватило сил посмотреть на нее сверху вниз. И это бессилие почему-то (этому он удивился сам) не раздосадовало его. На-оборот, какая-то щемящая, пьяная, сладкая боль наполнила его сердце. Ему стало грустно и радостно одновременно, и он ощутил какую-то легкость. Так легко и свободно он не чувствовал себя уже долгие годы. «Успех? – Фемистокл усмехнулся и потрепал лысую голову. – «Поседели, поредели кудри – честь главы моей!» – вспомнил он Анакреонта. – Иду к концу, а все о том же, об успехе. Не справиться, одним трудно, очень трудно. До чего глупы эти спартанцы, да и другие до чего глупы. Они думают, что их обойдет, пронесет. А может быть, ничего не думают, может быть, просто смирились?» Он вспомнил свою последнюю мысль: «Иду к концу». «А может и верно? – задал себе вопрос Фемистокл.  – Конец, все кончено. Пустота. Смерть. Трезвость и... дать, дать им «земли и воды»?.. Ты устал, – сказал он самому себе, – устал, нужно отдохнуть, много пустых мыслей, половину можно выбросить, да что там половину, четыре пятых». Он улыбнулся и пошел домой.                                                          
                                               * * *


Сталь короткого меча рыбьей чешуей блеснула и скрылась в волне. Царь поднял руки навстречу восходящему солнцу. Его примеру последовала охрана в длиннополых одеждах. Солнце поднялось выше, лучи его вонзились в курчавую бороду царя, в золотой обруч тиары, отразились от нее и полетели в огромную опрокинутую чашу неба. «Да пусть Ормузд дарует нам победу», – твердо сказал царь, и глаза его пристально и наивно-серьезно посмотрели за горизонт. Там, на другом берегу Геллеспонта виднелась маленькая рыбачья хижина, мост, положенный на корабли, утончался в пространстве заостренной убегающей стрелой. «Да будет!» – словно эхо, повторили ряды персидских царских телохранителей, а затем и вся армия.


Началась переправа. Впереди шел обоз, затем полчища многоплеменных народов. Шла индийская и персидская пехота, вооруженная длинными копьями, короткими мечами и саблями. Шли ассирийцы в остроконечных медных шлемах, блестящих на солнце красным светом. Индийцы в белых дхоти. Каспии в козьих шкурах. Смуглые эфиопы в плащах из леопардовых и львиных шкур. Все это шло, ехало, катилось беспорядочной массой. Тысяча ног ступала по доскам моста, колыхались, опускались и подымались копья, развевались ленты, изображения божеств на шестах, флаги, султаны шлемов, шкуры, слышался говор сотен народов, ржали лошади и тряслись телеги с наваленным на них обозным добром. Из палаток, поставленных на повозки, высовывались белые, оливковые и черные лица женщин – гаремы. В носах торчали кольца, рукава были увешаны браслетами, белые зрачки с любопытством перебегали с одного конца беспрерывной ленты на другой. Блестели медные и бронзовые сосуды для приготовления пищи, металлические ванны военачальников, на горбах верблюдов громоздились корзины и амфоры с провиантом, катились колесницы.


Переправившись на другой берег, подразделения отступали в сторону, чтобы освободить место для вновь прибывших. К вечеру огромный лагерь светился тысячами костров, а армия все шла и шла, и казалось, что не будет конца этому бесконечному потоку людей и животных.


Армия растекалась по Балканам, захватывала область за областью, город за городом. Они шли по пыльным дорогам, и пыль от тысяч копыт, колес и ног поднималась серым удушливым облаком. Лишь горбы верблюдов с наездниками подымались над хребтами гор среди облаков. Вечером пыль превращалась в тонкую и прозрачную ткань танцовщицы, и босые ноги по щиколотку утопали в ней. Они шли ярким днем, когда солнце светило безжалостно, и белые полосы пота выступали на коже и материи лат. Они шли в дождь, когда на ноги и обувь липла грязь, увязали телеги и скот; они шли сквозь леса Македонии под шелест крон деревьев, щебет птиц и шум убегающих оленей. Они шли среди гор, обвивая их, словно удавы, кольцами своих колонн. Ночью армия светилась глазами тысяч костров, которые будто отражали звезды неба. Черными группами темнели палатки военачальников и телеги, пахло дымом, мясом, потом людей и животных, цокали лошади часовых. Страдала армия лишь от диких зверей. Особенно доставалось верблюдам. Почему-то очень полюбили их огромные львы. Часто по ночам звериный рык будил людей. Они бежали с факелами и оружием к верблюду, на котором, будто всадник, сидел лохматый, гривистый лев, вцепившись животному в загривок. Несчастный ревел и яростно тряс туловищем. Видя, что так ему не сбросить наездника, верблюд падал на бок. Лев отскакивал, скалил зубы и глухо рычал. В красном пламени факела черной тенью колебалась зловонная пасть, хвост резко ударял по ребрам. Щелкала тетива, со свистом летели в хищника стрелы. Обычно он камнем, пущенным с крепостной стены, сшибал людей и исчезал во тьме. Иногда стрелы наносили ему смертельную рану. Лев обрастал копьями и стрелами, превращаясь в дикобраза. Он в бессильном гневе перегрызал хрупкие древки, катался по земле и издыхал. Утром трубил рожок, и армия снова подымалась и шла все дальше и дальше на юг. На привалах солдаты падали в мягкую траву и сено, облепляли берега водоемов. Говорили, что им не хватало воды, целых рек. Они шли несокрушимой, непреодолимой силой, которая как бы говорила Элладе: «Смирись, будь разумной, мы неизбежны, как смерть для каждого из живущих». И боги Греции смирились.


 


                            * * *


По крутым дорогам медленно поднимался караван. После нескольких часов пути караван подошел к храму. Что это не эллины, вышедший мальчик-служка понял сразу, но не растерялся. В священные Дельфы приходили не только греки, но и варвары. Он знал, что где-то там, внизу, идет война, что Ксеркс – царь персов с огромной армией – пошел на Элладу. Некоторые говорили, что это вовсе не Ксеркс, асам Зевс, который решил погубить греков. Ему стало неуютно при виде вооруженных людей, и он раздумывал, почесывая за ухом, бежать ли ему или стоять смирно, как и подобает служителю Аполлона. Но тут он услышал речь – прекрасную эллинскую речь. Настоящие эллины не говорят так правильно. Они всегда вертятся на рынке, улице или на площади, а уличные торговцы никогда не вникали в грамматические тонкости. Речь была правильной, слишком правильной, отточенной. Его позвали. Служка подошел. Перед ним был человек знатный – это он сразу понял по золотым украшениям, по дорогому эфесу короткого греческого меча. Глаза пришельца были добрые, блестящие, борода коротко пострижена.


– Ты служка?


– Да, – ответил он.


– Позови старшего.


Мальчик не стал расспрашивать о звании и чине, о месте, откуда прибыл человек с коротким мечом. Он понял, что перед ним человек значительный и важный, и поспешил доложить.


Вышел главный жрец – старик с длинной козлиной бородой и жилистыми руками. Он был одет в длиннополую одежду из белого льна, в какую обычно одевают актеров, играющих царей. Да и в самом его облике было что-то от театрального величия.


– Что тебе нужно, странник, в доме бога? – спросил он напыщенно. Чувствовалось, что эту фразу он произносил тысячи раз.


– Я хотел бы поговорить с тобой, старик, – ответил спокойно и негромко человек с коротким мечом.


И этот простой и уверенный ответ сразу снял неведомую пелену, закрывающую глаза жреца. Он как будто очнулся от сна. Быстрым, умным взглядом он разглядел стоящего перед ним человека, нагруженных тюками ослов и вооруженных людей и понял – перед ним стояли персы. Старик сразу съежился, от былой напыщенности не осталось ни следа. Ему стало как-то пусто и очень страшно, он сразу вспомнил, что он – семидесятилетний старик и что эти сильные молодые воины могут его прибить, как пса, и никакой бог ему не поможет. Он сел на стоящий рядам валун.


– Что вам нужно? – oн еще пытался сохранить величие и спокойствие, но дрожащий голос его выдал.


Высыпали остальные служители в своих рабочим одеждах: в белых хитонах, с лавровыми ветвями, венками, сосудами для возлияний. А в центре круга сидел он, символ бога с опущенными руками, жалкий от страха, который он уже и не пытался скрыть. Этот страх передался и стоящим людям. Они подались в сторону, когда перс еще ближе подошел к старику.


–  Жрец, я представитель царя персов и хотел бы поговорить с тобой, как со служителем Феба. И желательно при закрытых дверях, – сказал перс.


Старик встал, и они вошли в храм, в помещение, где обычно народ ждал ответов на вопросы. Оно было очищено персидскими солдатами. Два стража встали у входа. Старик и перс сели на скамью. Но перс вдруг встал и, меря шагами комнату, стал говорить.


– Жрец! Ты, наверное, знаешь, что сейчас война, что царь персов, мидян, лидийцев, финикийцев, сирийцев, нубийцев и многих других стран, царь мощный и непобедимый, вступил в пределы Эллады. Некоторые сравнивают его с богом, и он действительно является богом.


Кончив фразу, он поднял голову и посмотрел на жреца добрым и печальным  взглядом.


– Зачем мы начали войну?


Казалось, он отвечал самому себе, казалось, что только ему одному был интересен этот вопрос.


– Во-первых, для наказания Афин, которые помогали мятежным ионянам. Во-вторых, – тут он начал говорить бойко и быстро, чувствовалось, что это было заучено перед началом экспедиции, – царь, любящий порядок и счет, ненавидящий беззакония, не может спокойно смотреть на то, что эта прекрасная страна, управляемая такими чудесными богами, находится в состоянии анархии. Мы всегда любили и эту страну и этих богов, Аполлон и Гелиос всегда были нам близки как боги света, мы считаем, что вы и мы молимся одним богам, но называем их по-разному. Нам дороги интересы Греции, мы идем на нее ради ее же пользы. Это мы говорим всем от чистого сердца. Ты веришь мне, старик?


Он поднял голову, и глаза его загорелись. Жрец сидел неподвижно, глядя в пол. Он находился в каком-то забытьи, и голос перса доходил до него как из глубокого колодца.


Услышав вопрос и толком не поняв его, он, тем не менее, утвердительно закивал головой.


– Значит, ты веришь мне – это хорошо. Доверие – это главное.


Он снова заходил по комнате, продолжая что-то быстро говорить себе под нос. Жрец не слушал его. Постепенно он понял, что непосредственной опасности нет, что его не прирежут, не разграбят святилище – во всяком случае, сейчас. Осмелев, он снова как бы надулся изнутри воздухом, выпрямился, к нему вернулось театрально-величавое выражение лица. Он встал и не без достоинства сказал:


– Но чем могу помочь вам я, слабый старик? Я, конечно, могу спросить у бога исход вашего похода. Я уверен, что он даст благоприятный ответ.


Перс усмехнулся.


– Я тоже в этом не сомневаюсь. Нам не нужны предсказания богов, но они нужны другим. Греция обречена. Бог понимает, что сопротивляться нам бессмысленно, совершенно бессмысленно. Но этого не понимают другие. Греки – дети, они не могут соразмерить свои силы. Не все обладают трезвым мужским умом. Многие оглушают себя словами и берут в руки оружие. Мы совершенно точно знаем, что Афины готовятся к войне. Определенные военные приготовления идут и в Спарте, хотя мы и надеемся, что разум там в конце-концов восторжествует. Но мы готовы к неожиданностям. То, что сопротивление будет подавлено – в этом никто не сомневается. Словами не заменишь недостающих воинов, но сопротивление – это жертвы и с той, и с другой стороны. Бессмысленные жертвы, жертвы, не меняющие исход битвы. Но мы не хотим их. И здесь нам должен помочь бог. Бог мудр, Бог знает истину, и когда к нему придут греки, он должен дать им мудрый совет, понимаешь, мудрый, – теперь он стоял прямо, не ходил и смотрел на старика в упор холодно и бесстрастно, как будто кто-то чужой говорил в нем. – А чтобы ты знал, что расположение царя – не слова, мы принесли Фебу кое-какие подарки. Это – лишь начало, и если служители бога, – он выделил голосом эти слова, в упор посмотрев на старика, – правильно истолкуют грекам пророчества Аполлона, то они получат новые дары. Все зависит от правильного истолкования.


Перс хлопнул в ладоши, и стража бережно внесла завернутые в ткани сокровища. Веревки были разрезаны, и дары царя царей явились восхищенному взору жреца. Тут были драгоценная утварь, золотые и серебряные чаши для возлияний, бронзовые котлы, одежда, тиары, ткани, дорогое оружие и множество других прекрасных вещей.


Жрец не верил своим глазам. Он подносил ткани к лицу, рассматривая прихотливый узор. Стучал костяшками пальцев по днищам тазов и сосудов, издававшим мелодичный звон. Перс смотрел на жреца с холодным любопытством естествоиспытателя. «Это богу, а вот это тебе лично», –  старик на лету поймал тяжелый мешочек. Он почувствовал – это золото. Тут же торопливо развязал и высыпал дары на камень. Подбросил монетку. Она звякнула. Посмотрел на рисунок. Провел по нему пальцем. Он забавлялся, как ребенок. Перс участливо посмотрел на него. Он вспомнил себя кучерявым мальчиком, которого обучал эллинской речи похожий на этого старика раб его отца. Он любил, по-своему любил Элладу, ее культуру и не расставался с Гомером даже в походе.


Бог все хорошо запомнил, и когда в Дельфы было отправлено посольство, Феб дал грекам следующий совет: «Что ж вы сидите, глупцы? Бегите к земному пределу, / Дома покинув и главы высокие круглого града. Не устоит ни глава, ни тело пред гибелью страшной. / Не уцелеет. Но все истребится, и град сей погубит жестокий / Арес, что стремит колесницу сириян. Много и прочих твердынь не только твою погубит. / Нынче кумиры бессмертных стоят, уже в стране трепещут, а кровли их храмов / Черною кровью струятся в предвестии бед неизбежных».2


Фемистокл понял сразу – оракул подкуплен. Он поехал в Дельфы в тот же день, негласно, в строжайшей тайне, скрыв цель поездки даже от родных и друзей. В Дельфы он приехал поздно вечером и тут же потребовал главного жреца. Служитель ответил, что уже очень поздно, жрец устал. Он ответил, что его имя – Фемистокл и он не может ждать, он желает поговорить с жрецом по делу, которое касается не только его, но и интересов всей корпорации Дельф. Он был принят в той же комнате, что и перс. Величавый жрец в длинных ниспадающих одеждах белого льна встретил его при свете смоляных трескучих факелов. Он сидел, выпрямившись и застыв в величаво-спокойной позе египетской статуи. Сейчас ему нечего было бояться – перед ним стоял грек, и пусть он будет каким угодно философом и даже атеистом, все равно он эллин и не посмеет не то что тронуть его, первого слугу Феба, но даже сказать дурное слово. «Что угодно?» – глаза жреца смотрели поверх Фемистокла. Голос выходил как бы из подземелья, он хорошо играл свою роль. «Я хотел бы поговорить с тобой, жрец. Я Фемистокл, сын Неокла, представитель народа афинского. Узнав о столь ужасном решении бога, я немедленно прибыл сюда. Я не могу представить себе, чтобы Феб был столь безжалостен к эллинам». – «Вы забыли, что Аполлон помогал Гектору и троянцам в войне с греками. Вам нужно читать Гомера». Слова эти были сказаны тем же спокойным бесстрастным тоном, но Фемистокл понял: жрец смеялся, веря в свою безнаказанность. В груди Фемистокла закипело бешенство. Он сжал до боли кулаки, чтобы сдержаться, и снова сказал спокойным и ровным голосом:  «Жрец, это не шутка, это не Гомер... Это живые люди. Это судьба Эллады. Сейчас не время для шуток». – «Что вы обращаетесь ко мне со своими претензиями? Я жрец. Я не Феб. Феб мне не подвластен. Его воля, его желание. Он сказал устами Пифии, и я истолковал. Вообще-то это делают другие. Но тут были такие важные гости».


«А может быть, до афинян здесь были еще более важные гости?»  – Фемистокл задал вопрос резко и быстро, как ударил мечом, и почувствовал, что удар попал в цель. «На что ты намекаешь?» – так же спокойно и уверенно ответил жрец, но Фемистокл, почувствовав, что в ровной, отполированной до блеска гранитной стане появился зазор, ухватился за него. Он перешел в атаку. Надо сломить противника, нельзя дать ему укрепиться. «Ты знаешь, откуда они пришли, эти гости. От них ты получил и перстень, тот, что на твоей руке». Он увидел, как, блеснув в пламени камнем, рука инстинктивно дернулась, – казалось, она дотронулась до раскаленного металла. «Как ты смеешь! Ты у бога!» – голос жреца сорвался. Враг дрогнул. Сквозь монотонно-полированную речь египетской статуи прорвался крик, он боялся. «У тебя нет доказательств! Это домыслы. Ты шантажируешь. Да! Да! Ты шантажируешь, – («Он сорвался, – подумал Фемистокл, – перешел на крик»), –  И хочешь, чтобы я тебе поверил. Ты требуешь денег. Ты хочешь выманить деньги у бога. Все знают, что ты за человек. Все знают, что ты развратник, корыстолюбивый потаскун. Потаскун! Потаскун! Я перед всеми скажу, что ты – растратчик государственных денег, взяточник и потаскун, кобель. И такому вот человеку доверили управление государством!» Жрец уже не был величавой статуей. Борода взъерошилась. Поседевшие, но еще роскошные густые волосы растрепались. Он напоминал петуха, готового атаковать противника. Он подбежал к Фемистоклу совсем близко и провизжал тонким фальцетом в самое ухо: «Потаскун!..» И тут неожиданно для самого себя Фемистокл схватил его за руку.


В молодости ему нравилась одна женщина – надменная гордячка. Муж развелся с ней, и она была в своем унижении горда и неприступна. Он хотел ее, очень хотел. Он говорил ей множество всяких глупостей. Бегал вокруг нее, цитировал классиков, дарил подарки. И чем больше хотел ее, тем больше боялся. Он боялся не то что взять ее, но даже коснуться руки. И вот он поставил перед собой цель: обнять ее и насильно поцеловать. Он знал, что она оттолкнет его, что между ними все будет кончено. Но он это сделал. Действительно, произошло все то, что он предвидел – она оттолкнула его, и они расстались навсегда. Но он не жалел, ибо победил собственную робость, он послушался разума.


Рука старика была сухой и жилистой, он нащупал пульсирующую кровь вздувшихся вен. Она дернулась, но, почувствовав силу, тут же обмякла. Фемистокл потянул его к себе, и жрец послушно плюхнулся рядом. «Я позову на помощь, это насилие», – простонал он слабым и покорным голосом. Фемистокл придвинулся к нему и зашептал в ухо горячим сухим дыханием, полагая, что шепот дойдет до него лучше, чем крик:  «Старик! Все мы люди, я тоже не святой. Тебя подкупили, я это знаю, иначе ты не дал бы таких паскудных толкований. Молчи! Говорю тебе, молчи. Ничего не говори о голосе бога. Не нужно со мной играть. Все мы люди, я тоже брал взятки. Я тоже, как и ты, люблю деньги, а сейчас, быть может, больше, чем раньше. Раньше у меня были еще и женщины. Много женщин. Я и сейчас их люблю, но старею. Одна утеха – тщеславие и деньги. Вот видишь, я такой же мерзкий тип, как и ты. Меня не стоит бояться. Доверься. Ты подкуплен персами. Но не только это – ты боишься их репрессий. Их армия стоит недалеко от Дельф, я это знаю. Но пойми, что если вдруг мы все-таки их разобьем, и эллины узнают о твоих происках, то ты представляешь, что будет со всей твоей корпорацией? Ты любишь ссылаться на мифологию. Так вот, Геракл, которому не понравился ответ пифии, вытащил жертвенник из храма. Это цветочки по сравнению с тем, что здесь произойдет, если ты будешь упорствовать. Ты знаешь, как эллины суеверны, как все может рухнуть из-за твоего толкования. У нас все готово: флот, огромная сухопутная армия – чуть меньше персидской, но неизмеримо лучше по качеству. Ионийцы готовы отложиться, это мне достоверно известно. С Фессалией, Беотией и Македонией то же самое. А раз так, то у нас будет и конница. С союзниками полное взаимопонимание». Он врал быстро, на ходу, сам верил в то, что говорит, заставляя себя верить и потому говорил убежденно. «Я не требую, чтобы ты предсказывал, что победа обеспечена. Я не экстремист. Они придут второй раз. Им посоветует повторить запрос один мой знакомый в Дельфах. Делегация еще здесь. Я узнал об ответе от своего человека. Он бежал всю ночь. И вот я тут. Дай им ответ почти такой же, но добавь, что Афины спасут деревянные стены. Слышишь: деревянные стены. Персы ни в чем тебя не заподозрят. Ни в чем. Ты слышишь меня? – Фемистокл потряс  безвольную руку жреца. – Ты слышишь: деревянные стены». Он отпустил руку только тогда, когда услыхал тихое «да».


Когда послы Афин вторично пришли спросить ответ бога, истолкователи принесли им следующий текст: «Гнев Олимпийца смягчить не в силах Афина Паллада, / Как ни склоняй она Зевса мольбами иль хитрым советом. Если даже поля или скалы Кекропа высокие / И Киферона долина святая добычею вражеской станет. Лишь деревянные стены дает Зевс Трипогенее / Несокрушимо стоять в спасенье тебе».3


 


                            * * *


Фемистокл выиграл бой, но не кампанию. Под Фермопилами греческая армия была наполовину разбита, все триста спартанцев Леонида погибли. Флот отошел от мыса Артемисия. Не только северная, но и центральная Греция была оккупирована. Над рядами союзников вот-вот должно было взметнуться знамя: «Спасайся кто может».


В таких условиях представители Эллады съехались в Коринф. В амфитеатре разместились делегации. Фемистокл лишь мельком взглянул на лица. Круглые, лысые, курчавые, бородатые… Он опустил голову: ему хотелось смотреть на ноги и не встречать взглядов. Ноги красноватые, ноги, оплывшие жиром, мягкие, будто женские ноги, ноги загорелые, с черным и рыжеватым волосом, ноги в сандалиях, ноги в тщательно зашнурованных ботинках. Он услышал резкий и сильный голос и понял, что это выступает спартанский оратор: «Союзники! Вам хорошо известно, что персы на расстоянии всего нескольких дней пути от Афин. Захват Афин неизбежен. Мы не хотим сказать, что сопротивление бессмысленно – это противоречило бы всей нашей политике, направленной на спасение Эллады от рабства. Мы хотим лишь сделать соответствующие выводы из сложившейся ситуации. Мы должны сражаться и будем сражаться, но вся центральная Греция должна быть оставлена, единственно удобное место, где варвар может быть разбит, – это Истм, граница Спарты». – «Значит, отдать две трети Греции варварам?» – услышал Фемистокл чей-то резкий голос. – «Увы, это суровая необходимость, – парировал спартанец. – Если мы спасем Спарту – мы спасем Элладу. Если же армия Клеомброта будет разбита, то погибнет не только Спарта, но и вся Греция». – «А почему нельзя было задержать персов у Фермопил, позиция была не хуже, а может быть, и лучше, чем на Истме?» – снова раздался голос. «Хорошо, – подумал Фемистокл, – хорошо». Он захотел посмотреть в лицо выступающему, но вместо этого отыскал среди ног ту пару, что принадлежала оратору – это были сильные жилистые ноги. «Им мешало выступить неблагоприятное расположение светил». – «А почему оно не мешало Леониду?» – «Я не привык заниматься софизмами!» – выпалил спартанец. Голос оратора прозвучал резко и возмущенно: «Софизмы? Я говорю, что здесь очень простое объяснение. Вы хотите дать царю откупные: пусть берет всю Грецию, но не тронет Спарты, а если тронет, то будет иметь дело с тридцатью тысячами гоплитов Клеомброта». Спартанец криво усмехнулся и развел руками. Фемистокл не удержался и мельком взглянул на его лицо: «Он сошел с ума. Чего добивается этот человек? Куда смотрят все остальные? Или им не дорого единство союза? Или они не видят, что его здание и так слишком неустойчиво? Этот человек явно хочет его разрушить». – «Вот видите, он шантажирует!» – закричал оратор, не давая спартанцу окончить. «Этот человек, – резко парировал спартанец, – этот человек – персидский агент, потому что только ему выгодны слова, направленные на развал союза! – собрание глухо зашумело. – Он, этот человек, смеет обвинять Спарту. Спарту, которая отдала своего лучшего сына на алтарь общеэллинской свободы. Да стал бы сам Леонид умирать за ту страну, которая бросила его на алтарь, как жертвенную овцу? Я спрашиваю вас!» –  «Слово дайте, союзники, слова, прошу слова!..» – послышалось с задних рядов, и некий растрепанный малый вылез на сцену, не ожидая разрешения. «Слышите! Вы хотите свободы, а я хочу жить. Понимаете, жить! Хоть с персами! А если вы хотите умереть за свободу – так и умрите! И никто, слышите, никто не имеет права требовать, чтобы я следовал за вами!» Поднялся невообразимый шум. Кто-то закричал так же надрывно и истерично, как и малый: «Проститутка! Беги к персам, раздевайся, ложись! Может быть, дадут что-нибудь за услужливость. Может быть, фессалийцев переплюнешь!..» – «Да что мы тут сидим, захлебываясь, доказывая что-то! Вязать его, вязать! Агент персов! Это какой город?!» Творился настоящий погром. Делегаты кричали, бросались косточками, сухой рыбой, яростно жестикулировали. Двое сцепились, с треском лопнула материя хитона. Фемистокл внимательно прислушивался к шуму и крику. Странное дело – малый с рыжими волосами не вызывал у него антипатии. Он заметил, что и у него самого появилось желание закричать что-нибудь безумное и дикое. И послать всех и вся, в том числе и самого себя, к черту.


Среди всеобщего гама на сцену вышел высокий тучный человек и, как столб, встал в середине арены. Он стоял так некоторое время, ожидая, когда все угомонятся. Его величественная фигура подействовала на людей умиротворяюще, и собрание успокоилось. «Союзники, – сказал он ровным голосом, – положение серьезное. Сейчас не время сводить счеты и упрекать друг друга. Я, в принципе, не против того, чтобы отойти к Истму: будем надеяться на благородство Спарты». И тут Фемистокл совершенно неожиданно для себя сказал с места, не вставая: «Так что же, нужно оставить персам практически всю Грецию и дать бой только на Истме? Повторить Марафон?» Спартанец, появившись около кучерявого, отпарировал: «Да, только повторить Марафон. Потери персов у Фермопил были огромны. Клеомбрат – прекрасный полководец». – «Персы прорвутся», – продолжил Фемистокл. «Прорвутся?» – спартанец посмотрел испытующе на него в упор, а затем, повернувшись к собравшимся, крикнул: «Он говорит, – при этом рука его показала на Фемистокла, –  что греки должны, забыв свои собственные интересы, ринуться защищать Афины, которые, может быть, уже захвачены варварами». Толпа зашумела: «Эгоизм! Они хотят повелевать нами как тираны. С союзниками они не лучше персов. Мы для того боремся за свободу, чтобы стать рабами Афин?» Фемистокл, стараясь не кричать, хотя ему этого очень хотелось, сказал, когда шум немного улегся, сказал спокойно, но так, что всем было ясно, что это спокойствие в любой момент может прорваться криком: «Я не утверждал ничего. Это мысль спартанского делегата». Спартанец бросил взгляд на него, затем на толпу: «Я не лгу, я лишь формулирую то, что хотел сказать афинский делегат». Фемистокл посмотрел на него в упор: «Вы лжете, – отчеканил он, – лжете. – Саламин является идеальным местом для боя. Тише! Дайте мне высказаться! Вы шумите! Я прекращу говорить! Выслушайте еще немного. Я хочу вытянуть вас в бой. Хорошо, пусть восторжествует мнение Спарты, и встанем гоплитами на Истме. Пусть будет так. Но что мешает вам идти на Саламин? В том случае…» –  «Мы не хотим никаких «случаев», –  прервал его спартанец. – Мы решили давно. Афинский делегат еще час будет утомлять нас своей речью. Мы идет на Истм. И там варвар будет разбит. Что же касается Саламина, то афиняне просто хотят защитить своих жен, детей и челядь. Вот реальное объяснение тому яростному желанию, с которым Фемистокл тянет нас к этому острову. Желание это к стратегическим планам никакого отношения не имеет». – «Вперед на Истм!» – закричала толпа, упоенная речью оратора. Фемистокл заметил, что тот малый, который до этого кричал, что жаждет только жить, вопил всех сильнее, похлопывая ладонями по коленям и вращая в каком-то вакхческом танце рыжими космами. «На Истм! Боги с нами! Варвар ляжет костьми!» Фемистокл понял, что объяснять что-либо этим людям бессмысленно, и крикнул толпе, не заботясь о том, услышат его или нет: «Афины полагают, что если с ними не желают разговаривать, то они со своим эгоизмом не нужны Элладе. Мы отходим к Саламину, все те, кто желает, смогут к нам присоединиться». Сказав эти слова, он встал со своего места и стал пробираться к выходу.


                            * * *


Корабли шли на юг. С палубы было хорошо видны бабочки парусов, слышны мерные удары весел. Фемистокл смотрел на спину сидящего слева от него гребца. Хорошо были видны мышцы, пульсирующие под блестящей от пота кожей. У персов сильная армия, но не столь значительный флот. Персия не морская держава. Он смотрел на поднимающиеся и опускающиеся лопасти весел. Нужна только одна серьезная неудача. Только одно поражение.


Ночь была ясная. Все небо покрыто южными звездами, а внизу, как бы отражая это небо, горела тысяча костров. Он пошел к одному из них.  Голова болела от вчерашних бесконечных споров с союзниками. Они все-таки подошли к Саламину, но когда их корабли осветил пожар Афин, всех снова охватил панический страх. От него требовали отступления, кричали, угрожали и даже хотели чуть ли не избить. Страсти накалились до предела. Сейчас он еще более ясно чем раньше знал, что отход к Истму – лишь повод для того, чтобы им всем разбежаться. Они были глухи к доводам разума. Наконец его обвинили в предательстве. Адмиралы дружно заявили, что утром, как только взойдет солнце, они поднимают якоря и покидают неблагодарные Афины и этот негостеприимный остров. И вот теперь он остается один, один на один с персидской армией и флотом. Утром они уйдут. Он посмотрел на море костров и почувствовал страшное одиночество и страшную ответственность. Ответственность и одиночество. Он подумал, что эти тысячи людей не подозревают о своей неизбежной гибели, что все эти тысячи смертей он должен взять на себя. Он один, у него нет советчиков. Ему не к кому прислониться – это к нему, наоборот, прислоняются тысячи человеческих душ. Ему стало холодно, и он вплотную подошел к одному из костров, около которого сидел мужчина неопределенных лет, палочкой мешавший кашу в котелке. Рядом женщина баюкала младенца. Фемистокл встал над костром и молча смотрел, как красные и голубые языки лижут хворост: он заметил что в кострах, вообще в огне есть всегда что-то успокаивающее. Он протянул руки к огню. Лицо соседа было красным в отблесках пламени. Фемистокл подумал, что человеку не следует ничего говорить, пусть умирающий надеется до конца. Надежда и иллюзия. Но, подумав так, он тут же почувствовал, что слишком тяжел для него груз тысяч жизней, что у него трещат плечи, что он не выдерживает, и тогда он сказал, глядя на язычки пламени, пляшущие перед глазами: «Завтра утром союзники снимутся с якоря. Они не дадут здесь бой. Они идут к Истму. Мы одни». Умолкнув, он продолжал потирать над огнем руки, он ждал, что человек повернется и спросит: «Так, значит, мы одни? А что делал ты? Зачем мы тебя избирали? Не оправдывайся, не говори, что ты сделал все, что мог. Нам не нужны твои усилия, нам нужны результаты. Ты путешествовал, читал стихи, играл речами, охотился на женщин, развлекался, как мог, и твоя работа была для тебя тем же развлечением. Собственный успех был для тебя дороже всего, и ты был готов продать все, что угодно ради него, а продав, ты бы тешил себя словами, что не имел права губить свой талант, умереть, не выразив себя. Но я был снисходителен и верил в твой талант. Ты подрядился меня спасти и обманул. Но прежде, чем погубить нас, ты убил тех, которые, быть может, вынесли бы эту ношу. Ты убил Мильтиада и многих других, которые были честнее тебя. Ты не только мошенник, но подлец и убийца. И прежде, чем персы нас вырежут, мы казним тебя не как вора, но как убийцу. Ты, Фемистокл, политик. Ты прикоснулся к власти, к деньгам, к роскоши, к славе. И ты вымарался в этом, как в дерьме. И сейчас, сидя здесь передо мной, ты просишь: обмой меня от этого дерьма, ибо и я есть человек смертный. Нет! Я посажу тебя на кол в собственном дерьме, чтобы, умирая, ты чувствовал запах, чтобы ты умирал не как честный человек, но как блудливый старый пес».


Это ожидал услышать Фемистокл. Но человек вытащил из котла палку с прилипшей кашей, потрогал ее языком, и сказал: «Еще рано снимать. Хотят уйти. Мы давно это знаем. Человек глуп. Определенно еще не договорились, – он снова окунул палку в котел. – Перебьют их поодиночке. Это уже точно. Глуп человек. Ничего, вытерпим. Боги нас не оставят».


Фемистокл посмотрел на него. Это был человек как человек. В его лице, в его фигуре не было ничего от тех прекрасных статуй, которые выставляют на площадях. Волосы редкие, нос ноздреватый, какой-то сучок, задранный кверху, у глаз и на лице морщины, лоб низкий, руки мозолистые, корявые.


Вдруг он услышал музыку, торжественные звуки победы. Они неслись отовсюду: казалось, невидимый оркестр заиграл под этим темным, холодным и прекрасным небом. «Откуда эта музыка?» – спросил он себя. И тут же ответил: «Она играет во мне самом. Она была всегда, просто между ней и мной была преграда, а сейчас кто-то ее разрушил». Музыка продолжала играть в его душе. Человек между тем сказал: «Определенно не договорились». Фемистокл посмотрел на него и ответил весело: «Да ты хворост не экономь – и с кашей полный порядок». Улыбнулся ему и встал. Мысли, которые роились в его голове и звучащая музыка требовали, чтобы он ходил, рассуждая сам с собой, размахивая руками. Он встал, попрощался и пошел к берегу; посмотрел на небо: оно смотрело на него блестящими глазами звезд. Но как спастись, продолжал думать он, как? Мысль в первом экстатическом возбуждении работала с лихорадочной быстротой. «Разбегутся, разбегутся...» – мысли рассыпались в его мозгу, и показалось, что тысячи тараканов в ночной тьме суетятся в его извилинах. Ему стало противно, он яростно тряхнул головой и, сев на камень, зажал виски руками. Он был у моря, на краю обрыва, внизу плескалась и фосфоресцировала вода. Оглушительно трещали цикады.


«Разбегутся», – снова пронеслось в его мозгу. Но вдруг мысль, дерзкая и несбыточная, пронеслась в его сознании так же быстро и беспорядочно, как и остальные. Сначала он отбросил ее как уж больно наглую. Но мысль вновь возникла перед ним. И он решился. Это был его последний шанс.


 


                            * * *


Человек шел по тропе обрыва. Наверху было звездное небо. Звезды подчеркивали, что человек мал, пуглив и унижен огромной недосягаемой высотой. Он спешил, пот катился по его лицу. Впереди он увидел яркое пламя, и через мгновение клинок уперся в его грудь, он был отведен к костру. Эфиопы в леопардовых шкурах сидели на корточках, прислонив копья к камням. К пленнику подошел офицер. «Что, лазутчик, попался?» – «Я не шпион, – ответил он по-персидски, – я должен сообщить нечто чрезвычайно важное царю царей. Ведите меня немедленно к нему». Подошло еще несколько персов. Они посовещались, завязали ему глаза, и спустя некоторое время он очутился в палатке Ксеркса. Горели плошки с маслом. Рядом с царем, не спуская глаз с незваного гостя, стояли воины с обнаженными мечами. Человек пал ниц. Маленькая козявка перед всесильным владыкой. Ему велели говорить. «Послал меня военачальник афинян тайно от прочих эллинов (он на стороне царя и желает победы скорее вам, чем эллинам) сказать, что эллины объяты страхом и думают бежать. Ныне у вас прекрасная возможность совершить величайший подвиг, если вы не допустите бегства. Ведь у эллинов нет единства, и они не окажут сопротивления; вы увидите, как ваши друзья и враги в их стане станут сражаться друг с другом!». Царь испытывающее посмотрел на него. Человек был один, совершенно один в степи. Beтер гнал по ней сухую траву, пересыпая сбитыми комьями. Высоко в небесах паслись миры, белыми пятнами пережевывали время галактики, тысячи звезд мерцали в черном бархате вечности. Человек был затерян среди бесконечного времени, одинок и слаб. «Ближе», – его подтолкнули острием меча к кровати, где сидел, свесив волосатые босые ноги, царь. Он был разбужен и не успел привести себя в порядок. Мятые шаровары и халат. Человек нашарил глазами чашу недопитого вина, яблоки, принадлежности женского туалета: быть может, царь забавлялся с наложницей. Ничего не было. Все было просто. По-солдатски просто. Он посмотрел на лицо царя, усталое и измятое, посмотрел на него еще раз быстрым, умным взглядом, и ему стало даже жаль этого великого завоевателя. Он снова бухнулся в ноги. «Ближе!» Снова послышался окрик солдата, и острые клинки уперлись ему в спину. Он проелозил еще немного вперед по ковру, устилавшему пол палатки, подползя прямо к свесившимся ногам владыки. Запах пота резко ударил ему в ноздри: «Встать!» Голос царя был повелительным и усталым. Он приподнял голову. Царь спрыгнул с высокого ложа. «Ты не врешь?» –  «О нет, Господин!» – он снова бухнулся в ноги. И добавил: «Мой хозяин сделает все, чтобы задержать их до утра. Он хочет узнать твой ответ». Сказав это, он приподнял голову. Царь, смотря куда-то в пространство на горящий огонь светильника, сказал: «Скажи своему господину, что сегодня ночью персидский флот окружит Саламин со всех сторон. Они не уйдут. Мышеловка захлопнется».


 


                            * * *


Фемистокл стоял на палубе. Перед ним были начальники эскадр и командиры кораблей. Подымалось солнце. На горизонте белел парусами персидский флот. Он говорил о будущем сражении и всматривался в их лица, простые лица, совершенно простые. Многие из этих людей не доживут до вечера. Он говорил только по делу. О незначительном превосходстве персов в кораблях, о неповоротливости их транспортных судов, о растянутости вражеских коммуникаций. Никаких громких слов, которые он обычно произносил на агоре. Но он знал, что каждый из них произносит их про себя.


«Когда же снова / Светило дня сильным ярким светом землю осветило, / Раздался в стане греков шум ликующий, / На песнь похожий. И ему ответили / Гремящим отголоском скалы острова. / И сразу страхом сбитых с толку варваров / Прошибло. Не о бегстве греки думали, / Торжественную песню запевали ту, / А шли на битву с беззаветным мужеством / И рев грубы отвагой зажигал сердца, / Соленую пучину дружно вспенили / Согласные удары весел греческих, / И вскоре мы воочию увидели всех, / Шло впереди прекрасным строем правое / Крыло, и дальше горделиво следовал / Весь флот. И отовсюду одновременно / Раздался клич могучий: «Дети эллинов, / В бой за свободу родины! Детей и жен освободите и родных богов дома, / И прадедов могилы! Бой за всех идет!»4


Разгром персидской эскадры был полным. Фемистокл шел по берегу моря. Весь берег был усеян досками, торчащими на отмелях мачтами кораблей, всплывшими трупами, кругом валялись щиты, колья, деревянные шлемы. Он был возбужден и чувствовал, что ему нужно пройти еще много стадий, взобраться на крутые склоны обрывов, сбросить в воду тяжелые камни, чтобы прийти в себя от радостного возбуждения. «Да, – стремительно пронеслось в его сознании, – я всю жизнь думал только о себе. Я забыл себя только один раз – это было во время Марафона. Но тогда я чувствовал, что это опьянение кончится. Я понимаю, почему: я не удовлетворил своего тщеславия. Я не мог безвестным спасти мир. Я должен был жертвовать как герой, как Прометей. На меньшее я не рассчитывал. И сколько бы я не говорил себе: смерть уничтожает всех, я все равно знал, что не успокоюсь, не успокоюсь даже, если тысячи философов будут обучать меня истинной мудрости. Я был похотлив, похотлив до безумия: я хотел славы. Но вот она есть. И теперь не только разумом, но и сердцем я могу себе сказать: «Суета, суета». Нужно отдавать, а не брать. Только так можно счастливо войти в последнюю гавань, а мне уже нужно готовиться». При разделе добычи, ко всеобщему удивлению, он предложил свою долю молодым офицерам. Он бог, а богам ничего не нужно.


Но афиняне не любили беспорочных богов, и Фемистокл был подвергнут остракизму так же, как Аристид и многие другие. Смертельно обиженный, он уехал в Аргос. От умиротворения не осталось и следа. Он снова захотел власти и рева восторженной толпы; через некоторое время как частное лицо он отправился на Олимпийские игры.


Он смотрел на бегущих юношей, и ему вдруг показалось, что это воины при Марафоне бегут в атаку, что сам он молод и силен. Он стремительно вышел из цирка и пошел домой. Он шел быстро и задыхался. «Они приползут. Я еще покажу им, покажу, накажу, они поймут, что рано списали меня». Он смотрел на проходящие парочки с молодой сладострастной злобой.


Вскоре к нему стали приходить письма Павсания. Из них он узнал, что полководец, изгнавший персов за пределы Греции, обвинен в измене, отстранен от власти. Прочитав письма, Фемистокл очень обрадовался. «Значит, и он туда же. А он спартанец. Преданность идеям, аскетизм превыше всего. Хорошо, очень хорошо. Самопожертвование. «Умру – отечество останется». Прекрасно. Ах ты политический девственник! Не выдержал. Захотелось. Всю свою жизнь он не прикасался к власти и к честолюбию. Крепился, но не выдержал. Взревел как бык. Похоть, дикая политическая похоть проснулась в тебе, мой Павсаний. Захотелось во что бы то ни стало, любой ценой власти безграничной, бесконтрольной. И он думает: что я? Пойду, они же все знают, что Фемистокл циник, подлец, старый кобель. Он постарел, шерстка почти вылезла, но он еще хочет кусаться своими выпадающими зубками. И на этом можно сыграть». Он встал и заходил по комнате. «А вот ошибся! Все ошиблись. Я свободен. А поэтому и не совершу того, что совершил бы, если бы не был свободен. Не выйдет. Я свободен. Я приду, я возвращусь – обязательно увижу Афины, увижу, обязательно увижу».


Он очнулся только на корабле. Со всех сторон мерно били о борт волны. Суматошно проносились в его сознании события прошедших дней. Он носился по всему городу, что-то кричал, грозил, брызгал слюной, унижался, плакал. Он напоминал толстого ребенка, жалкого, взбалмошного, до слез жалкого, потому что ни крики, ни угрозы его ни на кого не действовали. Он пришел в себя только на корабле, когда ветер и запах моря немного успокоили его. Тут он вспомнил все. Спарта не примирилась с его существованием. Она понимала, что пока он жив и может снова занять место у руля Афинской триеры, ей не удастся стать властительницей Греции. Измена Павсания дала ей в руки козырь. Если уж Павсаний предатель, то о Фемистокле и говорить нечего. Он, как и Павсаний, изменил – и не только Афинам, но всей Элладе. Его нужно предать общегреческому суду и казнить. И Спарте поверили. Спешно отправлены в Аргос послы, чтобы его схватить, и вот теперь он должен спасать свою жизнь. Солнце закатилось за городом, и небо стало бархатно-черным, заблестело звездами. Фосфоресцирующий светящий след вьется за кормой. Свежий, холодный, соленый морской ветер дул в лицо. «Пустота, – думал он, – пустота. Основа жизни – ничто и пустота. Разве я не знал этого раньше? Знал. Но только разумом. А сейчас я знаю это сердцем».


Он метался по Греции в поиске убежища. Но никто не желал из-за него вступить в конфликт со Спартой и Афинами. В одном из городов он задержался у знакомого на несколько дней. На пиру, устроенном в честь его прибытия, к нему подбежала молоденькая танцовщица с браслетами на ногах. «Что пригорюнился? – она, сюсюкая, провела пальцами по его лысине, покрытой бисеринками пота. – Хочешь со мной потанцевать?». Она игриво отскочила, и Фемистокл почувствовал запах ее тела. Он представил себе ее голой: тонкие стройные ноги, бедра, курчавые волосы, темные бугорки сосков. И вдруг в сознании вспыхнуло ослепительным светом: «Ничто. Благо. Истина. Смерть».  Блаженная улыбка появилась на его лице, и он произнес вслух, тихо,  но отчетливо: «Главное – спокойно умереть». Утром он зашел к властям, чтобы получить стандартный вежливый отказ. Он снялся с якоря, и через несколько дней, как только забрезжила утренняя заря, его встретила Малая Азия.


 


                                                  * * *


Он полз: живот и жирные груди отвисали, как брюхо беременной суки. Он уперся в золоченую львиную лапу и понял, что это трон. Он замер: «Встань!» Ему показалось, что голос донесся с неба. Ему захотелось забиться куда нибудь в щелку и оттуда понаблюдать за людьми: пусть воюют, грабят, стремятся к власти и почестям, мучают и унижают друг друга, а он будет сидеть в тепле и спокойствии, вместе со своей семьей. У него будет семья – маленькие тараканы, которые будут его любить, а он будет любить их. И пусть рушатся дворцы, пусть падают статуи богов и героев, пусть крошатся гранитные блоки, поднимая тучи пыли. Пусть гибнет мир – ему все равно будет тепло, радостно и уютно, а гибель мира, гибель сильных и надменных, кичащихся мощью и властью, еще больше подчеркнет уют и сладость любви. Мир был огромен и беспределен. Маленькая звездочка солнца. Звездные острова, миллиарды комков раскаленной материи. Кометы с огненными шлейфами среди черного бархата неба. Безжизненные камни, оскаленные зубы кратеров и трещин. Огромный и враждебный мир. И маленькая пленка жизни, копошащейся на зените и в воде. Хрупкая игрушка природы, которую так легко сломать.


«Встань, Фемистокл!» – он снова услышал голос царя. Он встал на четвереньки, но старческое грузное тело с трудом держали слабые руки, и он упал. И вдруг царь вскочил с трона, подошел к нему и, поддержав, помог подняться: «Фемистокл! – глаза царя были лучистыми и добрыми, глаза бога. – Так вот как платит тебе за услуги твоя страна, твоя свободная Эллада». Царь хлопнул в ладоши. Его отвели в покои. Вскоре он получил город и область.


Однажды скоморохи привели к нему во дворец группу уродов. Это были дети-монстры, страшный брак природы. Домашние хотели прогнать всех, но хозяин остановил их и сам вышел посмотреть. Мальчик лет десяти с огромным лошадиным черепом подошел к нему вплотную и протянул руку. Фемистокл поискал мелочь, но не нашел ничего. Вдруг его взгляд упал на массивное золотое кольцо с печаткой – подарок отца в день его первого публичного выступления. Он немного подумал и стал снимать кольцо с пальца. Оно не поддавалось, и ему пришлось повозиться. Наконец он снял его.


Через несколько дней прибыли послы царя. Ему приказано было явиться в столицу: царь готовит новый поход на Элладу, и ему нужен советник. Фемистокл вежливо проводил послов, сказав что будет в столице через несколько дней. Его нашли мертвым недалеко от дома. Склянка с ядом валялась недалеко, лицо посинело, пальцы впились, обломав ногти, в землю.  Перед смертью он, видимо, сильно мучился, его рвало кровью. Как определил домашний врач, яд подействовал не сразу.                            


 


«Доколе не порвалась серебряная цепочка, и не разорвалась золотая повязка, и не разбился кувшин у источника, и не обрушилось колесо над колодезем. И возвратится прах в землю, чем он и был; а дух возвратится к Богу, Который дал его».5

 


 

 

 

 






1

                 Гораций Флакк Квинт, «К республике».



2               Геродот, «История».



3               Геродот, «История».



4               Эсхил, «Персы».



5             Екклезиаст.



К списку номеров журнала «ИНЫЕ БЕРЕГА VIERAAT RANNAT» | К содержанию номера