АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Владимир Никифоров

Улицы нашего детства

1949. Новосибирск, Кривощёково, улица Озёрная, 4. Записался в рисовальный кружок Дворца пионеров. За садом им. Кирова...

1954. Декабрь. Наш Новосибирск и все его окрестности замело, дорог в деревню нет, даже поезда из Москвы и с Дальнего Востока прекращают движение. На нашей Озёрной заборов не видно, соседних окон не видно, выйти из ворот без лопаты нельзя. Я сижу и жду почтальона, я подписался на «Литературную газету», и мне теперь по случаю 2-го съезда писателей носят её каждый день...

1955. Поступаю в сельхозинститут на агрономический. Буду жить в деревне, поближе к народу.

Декабрь. Институт бросил. Там литературы нет. А я прочитал в журнале «Октябрь» «Золотую розу» К. Паустовского, купил «Повести и рассказы» И. Бунина, прочитал «Гамбринус» Куприна, захотелось в Одессу. Поскитаться!

1956. Июль. Вчера ездил на электричке на главный вокзал, купил билет на Краснодар.

Сентябрь. Далеко заехал... Первые дни не с кем было поздороваться.

Город Краснодар зелёный, маленький, деревенский.

Базарный толчок далеко, я купил там роман Амфитеатрова с выдранным названием.

1958. Читал на пристани Паустовского...

...В знойные выходные дни я читал на берегу страницы бунинской «Лики» одной глупенькой смазливой девочке

Март. Через год перечитал несколько рассказов Бунина. Их надо учить наизусть. После них мне хочется часами смотреть на рассветы, закаты, дожди, дороги, аллеи

Декабрь. 14-е. В какой раз перечитал этюд К. Паустовского об А. Грине. И опять сушат мозги четыре стены, и хочется такого, чтоб кружилась голова. Джека Лондона читать! Интересно жить. Чем больше узнаёшь, тем интересней и тоскливей живётся.

1959. Читаю «Жан Кристоф» Р. Роллана и выписываю кусками, и мне хочется, чтобы все эти страдания достались и мне, чтобы через страдания, (ради искусства) я нашёл себя, раскрылся, зазвенел способностями, до какой-то поры мне неведомыми.

Поэзия Паустовского свалена всё-таки с неба, тогда как у Шолохова она, как весенний пар, поднимается от земли.

10 июня. (Ейск).. ..Начитался Бунина и с первого курса мечтал окунуться в деревню.

4 октября. Написал повесть или рассказ (не знаю) о молодых чалдонках, называется «Клавка». И кому ж показать?.. Послал в Москву.

13 октября. Прочёл «Бросок на юг» Паустовского. Он не может поглядеть на небо, на горный ручей, полюбоваться камелией и не подумать при этом об искусстве, не сравнить то-то и то с чьей-то строчкой в стихах или в прозе. Вся жизнь процеживается через сито искусства. Даже в воспоминаниях о литераторах не может забыться и сказать что-то простое, «нехудожественное». Ему 68 лет. Удивляюсь: как можно сохранить детское сердце в такие годы?

12 сентября. Читаю «Капля росы» В. Солоухина. Не забыть написать ему письмо.

31 октября. Купил альманах «Наш современник», долго ждал его, наконец — вот он, с рассказом Бунина «Таня». Читал на затоне, чуть не растаял от умиления: такая красота, столько музыки, и так жалко эту простую крестьянскую девушку; расслабился и долго лежал, смотрел в небо; так же высоко, «где-то там», недосягаемы и совершенны были все, кого я читал и боготворил в последние годы. А какая в рассказе концовка: «Это было в феврале страшного семнадцатого года. Он был тогда в деревне в последний раз в жизни» 1.


 

О, как всё близко, как знакомо! Столько общего: в именах кумиров, в порядке их появления, в отношении к ним, в наших чувствах, ожиданиях, надеждах! И как много разного в судьбе: он сполна получил то, о чём мечтал я, и на меня уже ничего не осталось. Да и то: младше на семь лет, а с учётом позднего литературного дебюта, особенностей исторических и литературных процессов — навсегда. Дарования не сравниваю.

Как я пришёл к тем, к кому пришёл Лихоносов? Вначале был Паустовский, а что я читал до него, и вообще — что читал сын енисейского шкипера, семья которого летом жила на деревянной барже, а зимой снимала угол там, где заставал ледостав: в Красноярске, Игарке, Полое, Пискуново, Подтёсово? Сначала это были книги моих старших сестёр (рассказы Нины Артюховой, повесть Осеевой «Васёк Трубачёв», «Стожары» Мусатова, повести и рассказы Николая Носова, журнал «Новинки детской литературы») и отца, которые он брал в библиотеке завода или на культбазе: «Кавалер Золотой Звезды», «Белая берёза», «Далеко от Москвы», «Огни» Кетлинской, «Недра» (не помню автора). Ещё до школы наизусть знал «Конька-горбунка», а в первом классе дядя и тётя подарили мне на день рождения... «Записки охотника» Тургенева. Первый раз в первый класс я пошёл в Красноярске, но не закончил его по болезни. Глубокой осенью пятьдесят первого мы получили свою первую квартиру в Подтёсово, я снова пошёл в первый класс и вскоре перечитал всё, что было в школьной библиотеке, и переключился на поселковую, где мне давали не все книги из-за моего возраста или по случаю единственного экземпляра («Два капитана»). Эту книгу я ходил читать в читальный зал целую неделю. С 1955 года все зачитывались катаевским журналом «Юность», это было подарком, напоминанием о другой жизни, путеводной звездой. Во всяком случае, когда в шестьдесят первом в «Юности» прочитал «Звёздный билет», то решил бросить Красноярский машиностроительный техникум, чтобы пойти в плаванье по северным морям и написать такую же «крутую, забойную» повесть. Я приехал в свой родной (я родился в Подтёсово на случайной зимовке) посёлок, но на корабль меня не взяли по зрению, работал на заводе слесарем и по выходным пропадал в книжном магазине, подписался на КЛЭ, а в книжном киоске оставляли для меня все журналы, приходившие в посёлок.

К этому времени я прочитал несколько рассказов Паустовского и слышал по радио гениальную инсценировку его дивного рассказа «Корзина с еловыми шишками», а наибольшее впечатление на меня произвела «Золотая роза». Поразил рассказ о том, как старик-корректор за одну ночь превратил рассказ, написанный талантливой, но небрежной рукой, в «прозрачную, литую прозу». Томик «Избранного» Паустовского стал моей самой любимой книгой. Как-то, зимним тихим вечером, после ужина, я прочитал родителям рассказ «Разливы рек» (о Лермонтове и Марии Щербатовой). Это было ново и незабываемо, до сих пор радуюсь, что сделал это. А весной шестьдесят второго я приобрёл двухтомник «Повесть о жизни» и зачитался с первых страниц, с тех самых, про то, как мать не смогла из-за половодья на реке Рось проводить в последний путь своего мужа 2. А вскоре эти две книги буквально спасли меня.

В первую зиму после моего возвращения в посёлок мы сблизились с Шуркой. Был он простой парень, с трудом закончил семь классов, книг не читал, но мне выбирать было не из кого — все мои одноклассники уехали в город. А с Шуркой у нас было много общего: в прошлом — шкиперские дети, в настоящем — оба работали в слесарно-монтажном участке механического цеха судоремонтного завода, а в будущем нас ждала армия. Шурка был здоров на все сто, а я боялся не пройти по зрению. В армию я хотел пойти не для защиты родины, знал, что защитник из меня никакой: я стрелял-то из ружья всего раз в жизни; я мечтал написать повесть о службе в армии — в февральском номере «Юности» была напечатана очередная повесть Бориса Никольского, мне казалось, что я напишу лучше. Капитан из военкомата, побеседовав со мной и узнав, что я выписываю «Литературную газету» и «Юность», сказал, что армии нужны такие грамотные ребята, чтобы выпустить боевой листок и стенгазету, провести культурное мероприятие. В армию меня не взяли, и вовсе не по глазам, а из-за перелома правой руки в десятилетнем возрасте. А Шурка не дожил до призыва, его убили, и это произошло во дворе моего дома.

Был июнь, в посёлке после майского десанта и отплытия «эскадры» было тихо, сонно, пусто, заедали комары. С Шуркой мы виделись только на работе, по вечерам ходить было некуда: «кина» шли старые (зато какой ажиотаж был весной, когда крутили «Ихтиандра»: песню «Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы всем на дно!» пел весь посёлок, начинали на одном конце, подхватывали на другом), танцевали на бетонной площадке в полнейшей темноте. Я предпочитал полежать в своём уголке рядом с книжными полками, которые сам смастерил и сам заполнил, почитать, помечтать. Мы жили вдвоём с младшим братом, который только что сдал экзамены за седьмой класс. В тот трагический вечер пришла «Литературная газета», и мне был обеспечен прекрасный вечер. Хлопнула калитка, и я понял, что пришёл Олег, одноклассник брата. Олег был развитым, начитанным парнишкой из хорошей семьи (отец — четвёртый человек в посёлке), играл на саксофоне, стильно одевался, но было в нём что-то злое, неприятное; возможно, это впечатление создавали его мелкие зубы хищника. Брат одновременно тянулся ко мне (читали одни книги, ставили им оценки, мечтали издавать рукописный журнал) и к Олегу, которому он проигрывал практически во всём... Я лежал с газетой, и вдруг в комнату вбежал брат: «Олег Шурку зарезал!» Я выскочил во двор и обнаружил Шурку лежащим на недавно вскопанных грядках в огороде; меня поразила белизна его лица. Поодаль стоял Олег с непонятным выражением на лице: то ли ухмылка, то ли что-то скорбное. Я побежал в больницу, приехала скорая (тогда это была конная повозка), мы загрузили Шурку, из его живота раздались какие-то звуки. Он скончался по пути в больницу от потери крови. Потом наступило страшное время: милиция, допросы, визиты Шуркиной матери и её родственников.

И тут выпала командировка. Мы с напарником всю зиму ремонтировали бункербазу «Медуза», и вот нас вызывают, потому что её системы не работают. Мой второй напарник, в отличие от первого, у которого я начал ещё учеником, весельчака, хохотуна, бабника (перегон ленских судов застрял на Енисее, он связался с буфетчицей, да так и остался в посёлке, как оказалось — навсегда), был простым, скромным, хоть и родным братом директора завода. Мы поехали, и со мной была книга Паустовского «Повесть о жизни», я раскрывал её каждую свободную минуту. Стояла жара, я то и дело спрыгивал в воду с низкого борта бункербазы. Пришвартовался для бункеровки теплоход, где капитаном был зять моего школьного друга. Первое, что он спросил: что там произошло? А что я мог рассказать? По делу я проходил свидетелем, хотя не видел ничего из своего угла с «Литературкой». Запомнилась обратная дорога на пассажирском теплоходе, где вечером на второй палубе были танцы и лучше всех танцевали солдаты, а я смотрел на тёмные берега и думал словами Паустовского после встречи с Буниным в Одессе: «Я пошёл к морю, к Аркадии, и в который раз представлял себе свою жизнь. Я перебирал её год за годом и вдруг понял, что всему моему раздёрганному противоречиями прошлому может дать смысл и силу, значение и оправдание только будущее» 3.

В начале шестьдесят третьего я снова приехал в Красноярск, долго не мог устроиться на работу, ночевал в общежитии у своих бывших однокурсников, которые уже готовились к защите диплома. Тогда все говорили о перекрытии Енисея, о Дивногорске; однажды я поехал в Дивногорск на автобусе, ходил и что-то узнавал (я был здесь в пятьдесят седьмом, когда селение называлось Скит, здесь были только пионерские лагеря, а мы на своей барже привезли детали первых восьмиквартирных домов). Я искал эти дома и нашёл — на самой верхней террасе. Но там уже стояли и пятиэтажки кирпичные, в одной из них был книжный магазин, и я купил однотомник Бунина, о котором уже слышал, читал, ждал встречи.

Считаю, что это Бунин сломал мою литературную судьбу. От его всепоглощающего влияния, от бесплодного подражательства я избавился лишь к тридцати пяти годам в рассказах о шкиперском сыне.

Следующими потрясениями для меня стали книги Казакова. О первой из них я узнал из иронической рецензии в «Крокодиле» про кабиасов, а вскоре купил в киоске две его тоненькие книжки в бумажных переплётах и с радостью обнаружил, что рассказ «Голубое и зелёное», инсценированный на радио и оставивший во мне след не меньший, чем паустовские шишки, написан Казаковым. И, как много позже с Паустовским, совпадение с Казаковым состоялось совсем скоро. После первого курса института меня за ссору с вахтёршей (не дала позвонить будущей жене) выселили из общежития, и я устроился жить в домике на геобазе, и у меня была своя «осень в дубовых лесах»: я топил печь сосновыми шишками, а для чая растапливал в кастрюле собранный у крыльца снег... В своих многочисленных рабочих поездках неизменно вспоминал рассказ «На острове»: «Ему отвели комнату, и он хорошо выспался, потом напился из тонкого стакана крепкого чая своей заварки». Именно из тонкого...

Но вернёмся к Лихоносову. Прежде всего, к биографическим данным. Вот что он сам написал об этом. Родился в 1936 году в селе Топки Кемеровской области, но с малых лет жил на левом берегу Оби, в Кривощёково, на улице Озёрной, дом 4, недалеко от железнодорожного моста... Отец был железнодорожником, а перед самой войной работал кочегаром в котельной, погиб на фронте в 1943-м, когда Витя готовился пойти в школу.

Учился он в одной из лучших школ индустриального левобережья, в одном классе с замечательными ребятами, ставшими артистами, как Юрий Назаров, педагогами, врачами, инженерами. Школьное детство: летом — песчаная полоса у моста и озеро в пойме Оби, зимой — походы через Обь в знаменитый тогда театр «Красный факел», где главным режиссёром была легендарная Вера Редлих, а играли там Михайлов, Матвеев, Глазырин, Агаронова... О своём детстве и малой родине, о матери, которой, как он считал, обязан писательским восприятием, он писал потом с любовью и грустью в повести и предисловиях, но в 1956 году уехал из Новосибирска навсегда. Закончил в Краснодаре пединститут, работал учителем в сельской школе и после ошеломляющего дебюта вернулся в Краснодар и стал профессиональным писателем.

Лихоносов уехал из Новосибирска в момент и накануне глубочайших перемен в жизни города, когда там начиналось то, без чего уже невозможно представить современный Новосибирск: открылись консерватория, телестудия, хореографическое училище, Арнольдом Кацем создан симфонический оркестр, зрели решения о создании Академгородка и университета. Что же, при всей любви к Сибири, заставило его совершить «бросок на юг»? Пусть в «сельхозе» не было литературы, как сетовал Виктор в своём дневнике, но был же пединститут, не из худших в Сибири, а главное, он располагался в самом центре города, в красивом здании и, наряду с театрами оперы и балета, «Красный факел», музкомедии, был культурным очагом Новосибирска. Во всяком случае, почти вся творческая интеллигенция города вышла из педа, как потом бизнесмены и политики были выпускниками НЭТИ. Разгадка, возможно, в дневниковых записях 1955 года: начитался Паустовского, Бунина, Куприна, и — «захотелось в Одессу. Поскитаться».

Виктора Лихоносова я отметил по первым публикациям в «Новом мире» (сохранилась странички рассказов «И хорошо, и грустно», «Домохозяйки», подшитые в самодельный сборник с «Элегией», «Таманью», «На долгую память»). А потом было поразившее меня предисловие Твардовского к девятитомнику Бунина (1965 год), где начинающий автор был представлен, вслед за Казаковым, наследником нобелевского лауреата: «Из совсем молодых, начинающих прозаиков, нащупывающих свою дорогу не без помощи Бунина, назову В. Белова и В. Лихоносова».

Как пишет сам Лихоносов: «Крещение моё в литературе состоялось легко... Крестником 4 моим был Юрий Казаков». Большинство из тех, кто вошёл в те годы в литературу, кто был отмечен, прошли через семинары в Москве, Чите, Кемерово, через долгие годы ожидания первой публикации. Лихоносов миновал это, но, по себе знаю, вот эти годы «больших ожиданий», может быть, самые памятные в жизни.

Мне не довелось участвовать в «больших» семинарах, но у меня были свои университеты. Знаменитый полярный капитан и автор замечательных книг Константин Бадигин создал и возглавил комиссию по морской литературе при СП СССР, организовалась секция маринистов, куда попали и мы, пишущие о речниках. Первый семинар писателей-речников состоялся в 1981 году в Горьком, что закономерно: Горький — речная столица России и родина буревестника, который, как потом оказалось, испугался бури. А для меня лично город Горький имел особенное значение. Здесь родилась и жила до защиты её отцом кандидатской и «ссылки» в Сибирь моя будущая жена, сюда я прилетал два-три раза в год к своему научному руководителю, здесь защитил диссертацию. Мне нравился Горький в том числе и тем, что на Свердловке было много рюмочных, как на Таганке, а на Маяковке был пивной бар, как в Москве в Столешниках и в Ленинграде на канале Грибоедова.

«Речных писателей» поселили в «Нижегородской», мне сразу понравился мой сосед, капитан рейдового буксира и поэт, и мы допоздна гуляли по Свердловке. Наутро на открытии семинара в Доме культуры речников я встретился со своим научным руководителем, из рук которого пять лет назад получил диплом кандидата наук, а сюда его пригласили выступить с рассказом о перспективах отрасли. К этому времени у меня был готов роман, и по совету одного из руководителей я повёз его в «Молодую гвардию» к Шугаеву, чтобы получить потом ответ за его подписью, что роман не может быть принят к публикации из-за мелкотемья.

При чём тут Лихоносов? А при том, что признание и слава не только дают, но и отнимают. Так получилось, что самые лучшие воспоминания — острые, отчётливые, незабываемые — связаны у меня с моими провалами: в редакциях, диссертационных советах, кабинетах начальников.

Не помню, какой рассказ Лихоносова я прочитал первым, но помню впечатление от рассказа «Что-то будет», от первых строк: «Весь день обмазывали стены внутри нового дома, месили, возили и подтаскивали на носилках глину»; от слов: «Валя растопила во дворе времянку»,— повеяло дымом, но не дров, а кизяка, ведь Кубань — это и Запорожье, и Дон, и Кавказ, курени, глинобитные дома, это Гоголь, Лермонтов, Шолохов...

Про своё детство и семью, про улицу Озёрную Лихоносов написал в повести «На улице Широкой» («Новый мир», 1968), позднее названной «На долгую память». Она начинается письмами матери: «Здравствуй, дорогой сыночек, с приветом твоя родная мама... Женя, смотри старайся, не вздумай разочароваца, выстраивай жизнь себе как следует, а то у меня годы идут не к младости, а к старости, и так что, сынок, слушай мамин наказ, больше тебе никто так не посоветует, как родная мама... Нынче много денег надо, угля нет, пальто бы отдать шить (ещё воротника нет), ты купи себе обязательно костюм... бери только хороший, на 5 лет чтобы, пригласи товарища или девушку, они посоветуют, как на тебе сидит».

Читаю и не только слышу голос своей матери, но могу текстуально сравнить с письмами ко мне: «Здравствуй, Володя, с приветом мама. Володя, мы сегодня от тебя получили письмо и как будто повидались... Володя, ты почему не пишешь, как питаесся, в столову ходишь или дома, на сухом кусочке. Голодом себя не мори, на питание не жалей. Сильно про наряды не спрашивай, отправляем тебе денег на тужурку, купи хоть недорогу. Володя, у тебя, наверно, бельё поизносилось, скажи старшей сестре Тамаре, она поможет купить, или приедешь на каникулы, тогда здесь подберём».

Читая с восторгом «На улице Широкой», вспоминал Подтёсово и свою Северную, родителей, соседей. Почему-то мне тогда и в голову не пришло пройти по описанным в повести местам, а ведь я жил уже в Новосибирске, но не было тогда географического восприятия, и лишь этим летом, перечитывая «На долгую память», вдруг обнаружил, что по пути на дачу я проезжаю Кривощёково, а на покос Женя ездил с родителями по той самой дороге за Криводановкой, где перед Кудряшами мы сворачиваем налево, к Кривому озеру: «На пути их стояла древняя Колывань. Падали от её домов луговые тропы к большой реке, зноем дымились леса, конца-края не было зелёному сибирскому небу».

В 1964 году в Новосибирске вышла книга «Что-то будет», через пять лет в серии «Молодая проза Сибири» — сборник «Чалдонки». Всего одиннадцать повестей и рассказов, в пяти из них действие происходит в Сибири. Книги были приняты, у Лихоносова появился не только крёстный, но и критик, и читатель.

Помню, как мы с братом-студентом ждали, читали, обсуждали книги Лихоносова. Перечитывая их сейчас, видишь, что уровень первых публикаций в дальнейшем не достигнут. Размазалось, растерялось то бунинское, что отмечал Твардовский; счастливая находка рассказа «Брянские» («стройности, гармонии и успеху способствовали герои, нашептавшие мне слова») перестала работать. Но в то время на это не обращалось внимания. В Лихоносове хотелось видеть счастливое продолжение Казакова, но и стиль, и язык Лихоносова семидесятых годов не смогли достигнуть уровня «литой прозы». Возможно, потому, что бунинское влияние — это колея, по которой так же опасно двигаться, как и выбраться из неё. Лихоносов избежал опасности бунинского тупика, но не обрёл своего, лихоносовского, стиля... Как-то услышал вопрос: кто выше — Бунин или Чехов? Вопрос риторический, но для конкретного писателя ответ на него может стать судьбоносным. Лихоносова по первым, самым искренним, рассказам причислили к бунинскому ведомству, но потом он стал писать «так, как может».

Особенное место у Лихоносова занимает связь личного и автобиографического. Одни и те же события из жизни автора — но он то Женя, то Митя, то Миша. В повести «Чистые глаза» он вообще всё перепутал — специально: «И если я в своих главах безбожно наврал, то простите меня, друзья. Я не хотел, и как ни плохо, как ни далеко мною написанное от того, что было, оно всё-таки похоже на юную нашу жизнь...» Трое друзей-одноклассников приезжают в Москву из Кривощёково; Никита учится, по-видимому, журналистике, Димка срезается в театральном и возвращается домой, а Егорка не только успешно сдаёт в театральный, но и встречается с большим артистом на его даче (с Евгением Матвеевым?) и даже с большим писателем Астаповым (воспоминание о встрече самого Лихоносова с самим Твардовским), но это не суть важно: главное, что показаны через Егорку-актёра эти метания и поиски юноши с творческим потенциалом. В повести есть те реперы, которые и определили жизненный путь героя: спектакль «Хованщина» в новосибирском оперном с Гмырей, «Вей, ветерок» в «Красном факеле» с Матвеевым (оба артиста вскоре оказались в Москве), дореволюционное издание Бунина; в конце повести Егорка оказывается на Дону — матросом на буксире (приплыли, называется!), с Толстым и Шолоховым в голове, с Лермонтовым и Герценом под подушкой, с растерянными мыслями: «Будет ли что сказать потом? Неужели зря мы проведём дни, недели, годы?»

И не случайно Лихоносов, «когда же мы встретились» после первых книг, выступил с другой прозой, исходя как из литературных пристрастий, так и из своего образования — филолого-исторического. Возник цикл прощания с прошлым: «Люблю тебя светло» (о поездке по есенинским местам), лермонтовская «Осень в Тамани», «Элегия» — о поездке в Михайловское.

В «Элегии» герой-учитель едет на север, в поезде читает «Русский вестник» с воспоминаниями об усадебной жизни; перед Псковом знакомится с девушкой в брючках, студенткой техникума, потом целый день в Тригорском с восторгом бродит по комнатам Осиповых. Вдруг появляется автор и, сидя на склоне городища и глядя на дорогу, по которой прошли учитель с девушкой в чёрных брючках, размышляет о том же, что и Егорка: «Да разве писатель я?» — и, словно чтобы убедить и убедиться, что писатель, следуют две главки, напоминающие и бунинский «Солнечный удар», и казаковское «На острове»: учитель и хорошая девочка Лида прощаются в ресторане, он пьёт пиво, она вино.

«— Жена у вас красивая? — спросила она и поняла, что прозвучало как-то не легко.

— Женился — значит красивая.

— Налейте мне немножко».

У Казакова:

«— Вы сказали…— Густя покрутила радио.— У вас сын есть?

— Двое... двое! Мальчик и девочка. Так-то, милая!»

Интернетовские биографы делят литературную жизнь Лихоносова на до и после романа «Мой маленький Париж»: «Л. замолкает на целое десятилетие. Все эти годы он работает над лиро-эпическим романом „Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж“ (1986), построенным на большом ист. материале и охватывающим события на Кубани, в Петрограде, Париже, на фронтах „германской“ и Гражданской войн с 1908 по 1982. Писатель ходит по станицам, беседует с казаками-колхозниками и реэмигрантами, с местными краеведами, изучает документы в архивах, переписывается с рус. эмиграцией, „собирает слова“ — фрагменты былого, постигая трагедию пострадавшей от большевистского террора кубанской земли и ее народа. В романе 87 самостоятельных и одновременно взаимопроникающих, хоть порой и незавершённых — как бы самой эпохой, разметавшей людей по чужбинам,— глав-новелл, вместе составляющих своеобразную „одиссею“ кубанского казачества, в которой переплелись судьбы многих людей разных эпох и сословий, известных ист. деятелей и безымянных станичников. Повествование отличает живая и колоритная языковая стихия, в её многоголосии слышны и шум праздничной толпы, и плач по родным и близким, интимные любовные признания и яростные филос. споры, и то ироничные, то глубоко сострадающие, всегда проникнутые теплом христианского милосердия авт. комментарии».

Привожу этот текст в виде компенсации за отсутствием своей оценки: ни тридцать лет назад, ни сейчас, когда прах Деникина предан московской земле, а каратель Сибири признан народным героем, я не смог полностью осилить двадцать пять условных печатных листов текста, изданного тиражом в четыре миллиона экземпляров, кроме первых страниц (описание Екатеринодара): скучно, тягомотно, неинтересно, и даже Валентин Распутин, который о-о-очень старался, вынужден был признать в своей рецензии: «Строгий и придирчивый критик легко отыщет в этом романе недостатки».

Между тем интернетовские критики считают роман, называя его то «Наш мелкий Париж», то «Наш небольшой Париж» творческой удачей автора, его данью Краснодару-Екатеринодару — второй родине. Сам автор объясняет обращение к теме кубанского казачества любовью к Шолохову: оказывается, ещё до знакомства с творчеством Бунина он был захвачен мощной стихией шолоховского таланта: «2005. Шолохов вырастил меня. С 19 лет я опирался на его книги, сверял с ними своё отношение к жизни».

Что же помешало роману стать если не классикой жанра, то хотя бы интересным для массового читателя? Ответ, возможно, кроется в словах автора романа из письма к редактору: «Каждый хочет видеть своё: антисемиты — чтобы я разгромил еврейство, долдоны — чтобы я писал всё, что похоже на многочисленные фильмы и романы о Гражданской войне, либералы — чтобы я опорочил консерваторов-патриотов, лжепатриоты — чтобы я загадил всю интеллигенцию. Я же исключительной политикой в романе не занимаюсь. Она касается всех так же естественно, как морская волна, когда войдёшь в воду. Вода эта — десятилетия истории».

Только литература — настоящая — всегда субъективна, и никто не знает настоящей правды.

...Тринадцатое сентября. Холодный дождливый день. Проголосовал (на листе моя подпись — первая) и поехал в Кривощёково искать Озёрную. Накануне с помощью ГИС определил, что идти надо от «лихоносовской» школы, которая в низинке на углу улиц Станиславского и Котовского. В школе сегодня голосуют, выходят избиратели, в основном пенсионеры, собираются кучками у крыльца, обсуждают. Петлял под дождём между пятиэтажками по дворам и всё-таки нашёл — и улицу, и дом.

Он оказался рядом с широкой современной магистралью с длиннющими, на несколько кварталов, строениями. Дом низенький, обитый досками, выкрашенными в голубое, в палисаднике жёлтые цветы. Забор из железных прутьев, деревянная калитка с кнопкой звонка. Вспомнилось: «Закрыта наглухо калитка у окон дома моего...» На звонок показалась из-за дома лохматая собака, потом вышла хозяйка в тёплом ярком халате, оказавшаяся довольно милой. Сказала, что живёт здесь больше тридцати лет, ни от государства, ни по ипотеке улучшить условия не удалось. Про хозяина сказала, что приезжал несколько лет назад, фотографировался на фоне своего дома. В дом нынешняя хозяйка не пригласила, да мне и не хотелось — как не хотелось даже во двор входить нашего дома в Подтёсово при новых хозяевах. «Становится не по себе от мысли, что когда-то там, где ты спал, обедал, читал и писал, будут жить другие люди со своими порядками, вещами...»

Попрощался, вышел на магистраль и вдруг над входом в торговый центр, в метрах ста от дома на Озёрной, 4, увидел баннер «Улица детства» — то ли в насмешку, то ли как напоминание, понимай как хочешь. Я так и понял, что ничего случайного в жизни нет, и эти пенсионеры у крыльца школы, и этот холодный дождь, и эта страшная в своей суперсовременности магистраль, и этот промокший баннер — всё это складывается во что-то цельное, чему ещё нет названия, но что томит и просит выхода...

 


1998. 10 августа (Новосибирск). Если от нашей улицы идти на восток, то с поперечной улицы Станиславского начинается многоэтажный соцгородок (так называли до войны и после), и туда, если не привозили хлеб на наш край, матушка посылала меня утречком в магазин. Теперь у белого дома, отличающегося от других, я вспомнил... 1946 год. Стою в очереди, а по радио передают, что умер М. И. Калинин, всесоюзный староста. Многое забыл, а это не стёрлось. Наверное, потому, что в простонародье, среди которого я жил, Калинин (благодаря пропаганде) считался... «как родной». Этакий домашний дедушка, старенький, бородка клинышком. Умер. Жалко было. Принёс домой две булки хлеба, сказал матери: «Передали: Калинин умер». А уж его теперь совсем забыли. Как в воду канул. Надо было успеть занять очередь, хлеба мало пекли, и в этой очереди стоит мальчик с авоськой и не знает ещё, о чём и когда он будет вспоминать. Почему-то у этого магазина я ощутил потерю Кривощёково так же сильно, как у своего дома на улице Озёрной. Как же это поверить теперь в то, что я жил когда-то в Кривощёкове?

 

_ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ _

1. Выдержки из «Записей перед сном» В. Лихоносова («Сибирские огни», 2006, № 9).

2. Через три с лишним десятилетия я вспоминал эту сцену на берегу Енисея, когда из-за ледохода и тумана еле успел к выносу матери.

3. В 90-х брался перечитывать Паустовского и — не смог. Даже написал эссе «Прощание с Паустовским». Лихоносов в 2004 году записал в дневнике: «Паустовского давно не люблю…»

4. На самом деле — крёстным отцом.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера