Пётр Топорков

Кенжеев и муза старости




     Не могу точно сказать, от чего это – то ли от успехов медицины по увеличению средней продолжительности жизни, то ли от каких иных изменений – но налицо закономерность: поэзия толстых журналов незаметно «постарела» вместе с поэтами. Если раньше судьба легендарного поэта легендарно завершалась дуэлью, расстрелом, лагерем и т.д. – то теперь воцаряется мягкотелый happy end: в поэзию хлынул ревматизм, аспирин, поликлиники. И Кенжеев не одинок. Толстые журналы говорят мне: муза старости – существует. Эта муза поселилась на русских квартирах при помощи Бродского, давшего своей судьбой уникальный образец «стареющего поэта» – того этапа жизни, до которого Баратынский всё же не дожил и в который так и не вписывается Державин.

Что мне сиротское детство — морозное, черно-белое? что мне
целебный пар вареной картошки, перенаселенный, запущенный дом?
Чем моя юность звенела? Не вспомню.
Чеховскою струной? нелетной погодой? искалеченным тополем под дождем?

     Истоки поэзии Кенжеева – не в детстве; детства – и это почти традиция русской поэзии – детства не бывает; речь порождается Временем, этим первородным грехом мира земного.

А несметное время бежит, задыхаясь, рассекая ладонями медными
воздух сухой, доставая духи и помаду, прихорашиваясь на бегу…

      Строка удлинилась до бесконечности; в этой вязкой, воющей попытке собрать не-ритмическое, безымянное – в цельность, литую форму – суть кружения, преодоления, заполнения пространства своим голосом. Хтоническое начало той, греческой культуры зияет в этих мутировавших гекзаметрах, в их плотной музыке. Кенжеев – Ксенакис русского стиха. Тем, кто привык лузгать стихи, как семечки, этот материал покажется, что ли, жмыхом, выжатым, спрессованным шлаком, не оставляющим ни одного шанса на песенность. Но в этом и заключается великая сила кенжеевских длиннот. Они, налепляясь на временной ток, замедляют его течение; говоря о конечности и бренности – удивительным образом продлевают эту бренность и ожидание небытия; это скорость стиха, стремящаяся к нулю, но отличная от нуля, статики.

     Основная сила, с которой считается поэт, выпуская свою Психею в бумажный полет – сила сопротивления: воздуха ли, бумаги; сопротивление материала – огранке, выделке. Эта сила воспета еще футуристами; однако Кенжеев, говоря об этом, оперирует всё тем же ёмким понятием греха:

Осязание тоже грех, потому что имя —
(для младенца пеленка, для взрослого погребальное полотно,
для подростка надежда, теплая и молодая) —
это образ гордыни, созвучный русскому времени, но
испокон веков сражающийся с ним, рыдая.

     Кенжеев ведет себя порою даже в духе монахов-аскетов: накладывает на поэта вериги не-истинности, приближения. Слово человеческое живёт этим отчаянием, из него черпает особую энергию продолжения:

нестись бог весть куда, над ивой и осиной;
тем и огромен тот полет,
что воздух кованый с ржавеющею силой
сопротивляется, поет

     В то же время важнейшая мера поэзии Кенжеева – мера нежности. Именно это вдыхает в равномерные глинистые строки отчаяние, тоску, просветление. Кенжеев обладает волей создания и уничтожения призраков, невидимых фигур и пространств; в его исполнении мир прибывает и убывает; мера нежности этих стихов – во встрече и расставании с вещами, с именами, со звуками.     О мгновении сказано Бродским: «не столь прекрасно, сколь неповторимо». Возлюбить не прекрасное, простое, пресное, хлебное – что может быть более прекрасным и скромным в своем величии.

     Поэзия Кенжеева – монотонна. Повторение даёт ей облик минерала, поделочного камня, нарастающего под многими временами в один неприкаянный и слоистый мир.
Все линии сходятся в одной:

День — прах, час — прах, но присягать на верность
победоносной вечности страшней,
чем с лупою в руке рассматривать поверхность
поделочных камней

     От страха вечности не избавиться. Мандельштамовский «вариант» бегства от вечности означает, в конце концов, жажда вечного «Ты» после нестерпимого, свистящего «Он». «Кому зима – арак и пунш голубоглазый…» именно по этой причине совершенно герметично, в нем отсутствует перспектива. Суть частной жизни, частного взгляда – в усвоении, клеймении окружающего пространства – собой, именем. В отличие от этого, милого и домашнего, пафос поэта – в признании верховенства безымянной вещи; Кенжеев и иные уже тем преодолевают пресловутый постмодернизм, что не тянут вещь к себе, к своему очагу, в круг памяти, тем стирая её вещность, не-принадлежность, но: приближаются сами к вещам, давая образец некоего паломника в каменистой юдоли.

     Откуда является эта муза? Кенжеев – казах; великая горизонталь в его детстве навязывала видение, в котором отсутствует преграда, где человек – буквально выше всего, но и: где нестерпимый простор осаживает, уменьшает, усыпляет. У азиатских поэтов линия горизонта является меркой длины строки - глаз обегает язык и выстраивает речь - символ языка - как круговую поруку падежей и склонений. Такая поэзия - смиренный макет бесконечности в истинном, геометрическом смысле. И мышление строки - удивительно древнее, наслаивающее. Прибавление по единичке, по зернышку. Когда стихотворение объедается виагры силлабо-тоник - то превращается в одно сплошное время, направление, умирание. Но если: заполняет лист не только по вертикали - то начинают просвечивать иные, потаённые узлы, связки, экивоки - и в этой шахматной эпопее слов, живущих на разных скоростях, возможно разглядеть слово-событие, теплое, отхваченное у ритмического времени, его можно огладить, припасть к нему. вот уж где язык становится, о-миряется.
    
      Муза старости ли? Муза времени? Музы замедления? Ясно одно – это реакция на вечное мальчишество, утвержденное и утверждаемое в поэзии как единственно возможная модель поведения. В ответ на зефирную, ветреную, а-ля  божоле риторику классического стиха нынешнее время говорит смутно, утробно, древне. Возможен ли образ гения этой эпохи? Долой гениев. Вся власть мастерским, вся власть ремесленникам. И только они знают, что такое мир. Это очень по-платоновски. На сотню физиков-лириков, космонавтов и прочих отчизноблюстителей должен быть гончар. И не один. Это гарантия того, что слово – омиряется. Нашему времени очень не хватает Рабле. Он равновелико вышибает и бесхребетных мечтателей, и грязелюбивых пошляков, показывающих, как им кажется, современную жисть «без прикрас».
Итак – муза не d’artiste, но – d’artisan.

К списку номеров журнала «АЛЬТЕРНАЦИЯ» | К содержанию номера