АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Светлана Забарова

Зверь любви. Повесть

(продолжение, начало в №1/53/2016)


 


 


***


Это был сложный вопрос, – отношения с племянником-сыном.


В основе их лежала любовь, она их скрепляла и одновременно разъединяла, – как это постигнуть, старик не знал.


Вначале была жалость: он помнил подушками пальцев гладкость и твёрдость младенческих дёсен, когда скармливал в беззубый рот «жёвку» из хлеба и козьего молока, – младенец был более беспомощен, чем только что народившийся ягнёнок.


Старик за всю жизнь принял сотни окотов, в его руки выпадали осклизлые, в крови и слизи матери-овцы – детёныши, и он их обтирал пучком травы и тут же пристраивал к материнскому сосцу, а потом ставил на дрожащие ножки.


А на второй день ягнёнок уже сам лез под мать, и уже твёрдо держался на ногах... На второй день...


Поэтому и назвали мальчика – Баглан, то есть ягнёнок, чтобы так же быстро стал на свои ножки.


Но Баглан только через полгода стал ползать, а встал совсем поздно. Рахит.


Сейчас, глядя на парня, и не подумаешь, что когда-то такое было, разве что коленки повёрнуты друг к дружке, – между икрами баран пролезет, но это скорее признак родовой – указывает, что его предки, степняки-кочевники, поколениями жили и умирали в седле.


 


Прежде чем выйти на разговор с Нурланбеком, старик хотел определиться с тем, как, на каком этапе, Баглан стал отваливаться от родовой жизни.


И сколько в этом вины его собственной, а сколько – Нурланбека.


Он с рождения приучал Баглана к будущей жизни в степи, к трудному и тяжёлому укладу этой жизни, но и к её ежедневной красоте и смыслу.


Он видел, как молодёжь покидает степь: не хочет пасти овец, жить на зимовьях, – как манит и привлекает город, и соблазн города оказывается сильнее традиции.


 


А потом всё чаще в степи стали появляться такие, как Нурланбек.


Они приезжали в степь с одной мыслью: чем бы поживиться, что бы ещё у неё отнять, что продать, они рыскали алчными стаями по беспомощно раскинувшейся под ними земле... и жрали её хуже саранчи...


«Время – деньги» – такая у них формула взялась, откуда? кто их надоумил, что «время – деньги»? Как можно вечность перевести в деньги? Время – то, что соединяет твою жизнь с прошлым твоей семьи, ты – мостик от прошлого к будущему, по которому должны пройти твои дети. Вот что такое время, мостик вечности... Это ты сам и есть – время...


А они свои души превратили в кошельки для денег... и оттуда ушла вечность, ушло время...


Они говорят, что деньги им нужны ради их детей, что для детей стараются, но что будут их дети делать с бумажками, если умрёт земля, об этом не думают, и о детях не думают, только о себе, чтобы самим хорошо пожить... врут всё, замазывают глаза людям...


Баглан укорял, что он, старик, против цивилизации, – нет, он не против, он только не хочет, чтобы цивилизация превратилась в убийцу степи.


Если что-то взял у земли, то потом отдай в три раза... тогда будет справедливо. А иначе – грабёж. И все они, такие, как Нурланбек – грабители, потому что привыкли только брать без отдачи... и его вина, Санжара, в том, что он не уследил момент, когда его племянник, или его сын, примкнул к этой стае пожирателей степи. Он не называл их хищниками специально, потому что хищник – зверь, который берёт столько, сколько надо для жизни, и не больше, а потом отдаёт степи своими детьми, своим потомством... хищник справедлив и достоин уважения.


Поэтому у них с Нурланбеком сразу не пошло, а первая встреча едва не закончилась дракой.


Когда Баглан привёз из города новых приятелей, и все сидели на дворе за дастарханом, выпили слегка уже, Нурланбек спрашивал старика о жизни, заинтересовался мумиё, Санжар, как дурак, рассказал про то, как в юности брали мумиё в горах...


Нурланбек подробничал: в каких местах, где эти горы находятся, Санжар простодушно рассказывал...


Потом ушли в другой разговор, и подвыпивший Нурланбек тогда расхвастался:


– Я – хозяин жизни, а не её подмастерье! Жизнь надо оседлать и приручить, а не болтаться у неё под хвостом, не ждать, пока она обосрёт всю голову или шарахнет тебя копытом в лоб.


То есть, по его мнению, такие, как Санжар, провели всю жизнь под её хвостом, обосранные и несчастные. Так его понял.


И вскочил:


– Это я, по-твоему – обосранный?!!


Баглан расхохотался, чуть не опрокинулся навзничь от смеха. Жанат как раз принесла тарелку с лепёшками. И слышала и видела эту сцену. И закусила губу. Может, это было и смешно. Санжар был на голову ниже Нурланбека. И в два раза суше. Он так всю жизнь крутился-вертелся, что ему некогда было нажить на бёдрах жир. Он был как кусок конины, просоленной и провяленной на солнце, который надо пять часов варить в казане, чтобы разжевать. И вот теперь этот «кусок конины» стоял и кричал на Нурланбека.


Нурланбек тоже поднялся:


– Что это вам взбрело, уважаемый? Когда я такое про вас сказал?!


– Только что, все слышали, как назвал меня обосранным!!! – он обратился даже не к сидящим, не к Жанат, а к степи, уж она-то поняла всё правильно...


Нурланбек усмехнулся, он вовсе не хотел ссоры и сказал примирительно:


– Совсем я вас не хотел обидеть, дорогой! У вас крепкое хозяйство, трактор, конь, отара, вон какого батыра вырастили, жена-красавица (он ещё не знал, что Жанат не его жена), – как я мог о вас такое подумать? Вас вся степь уважает! Предлагаю тост, за такого уважаемого человека! Зачем нам ругаться? Голова барана смотрит прямо на меня, вашего гостя! – и приложил руку к сердцу.


Возразить было нечего, но всё же Санжар остался уверен, что Нурланбек говорил именно про него. Да и остальные всё поняли, только сделали вид.


И Баглан, потом, нет-нет, да и хмыкнет... – запомнил.


 


Зря он тогда рассказал о мумиё Нурланбеку: конечно, и без него всё известно, но хотя бы не по его россказням, а так получилось, что он сам пособничал Нурланбеку с мумиё. Из-за своей глупой доверчивости к чужакам...


Через пару недель Нурланбек уже сколотил артель: на грузовиках приезжали работяги и вычищали подчистую горы; потом сырьё вывозили в Караганду и там, в каких-то арендованных шарашках, выпаривали, расфасовывали по пластиковым пакетикам, торговали в ларьках, на базарах, с рук – и очень здорово на этом деле наварились.


Баглану тоже перепало: купил мопед, джинсы и транзистор...


Что должен был сделать Санжар? Должен был сжечь все приобретения Баглана, но – не сжёг, а и сам потом стал транзистор слушать, хоть и исподтишка...


Согласился с воровством... Так чего теперь?..


И что, всю жизнь соглашаться?


Конечно, они с Шашубаем и Агулбеком тоже брали у гор мумиё. Но не производили «полное выскабливание»...


Так назвал этот промысел Нурланбек – «полное выскабливание», внеся сюда мрачный и пошлый юмор.


Последние годы городские женщины, и даже это стало проникать в степь, увлеклись «полным выскабливанием» — вычищали зародышей своих детей в больницах. Им помогали избавиться от детей врачи; всё было красиво: в палатах с цветами врачи в белых халатах стерильно убирали из животов женщин – их детей.


Зачем научили женщин избавляться от детей? Разве в жизни казаха – ребёнок не главное?


Некоторые женщины потом уже никогда не могли забеременеть, даже позднее раскаяние не могло помочь...


Зачем нужна такая женщина – мужчине? В чём тогда её предназначение, если её живот будет навечно пуст и мёртв. «Полное выскабливание». Как осуществить тогда с ней близость, если знать, что твоё семя будет орошать солончак, на котором никогда ничего не произрастёт?


Его «зверь любви» знал, сколько ещё в лоне Жанат скрывается соков для будущих жизней, и поэтому тосковал с такой безысходностью и страстью...


И ещё: у него всё же есть шесть внуков, от тех двух дочек Жанат, которые ему, правда, скорее в сёстры годились, чем в дочки (так всё война смешала: и время, и возраст, и смыслы): они давно выпорхнули из родного гнезда, вышли замуж и рожали потомство, а когда семья собиралась вместе, то дом, и двор, и степь вокруг звенели ребячьим смехом и радостью...


Так что нет, никакой он не обосранный... а обосранные те, кто прожил вхолостую... кто не держал в руках пятку своего сына, а он, держал ли он пятку своего сына? Да, держал, и даже она, ещё до своего рождения, стучала в его ладонь, держал – пусть даже и пятку сына своего брата и целовал попки внуков своего брата... всё равно в них кровь его отца и матери, и дальних до седьмого колена, и ещё глубже во времени – предков...


 


Санжар въехал в небольшой горный кряж, образованный кварцевыми породами, копыта Каракала стали проскальзывать на обледенелой щебёнке, заметно стемнело. В небе, за спиной Санжара, образовался разрыв, он слегка подкравливал, как свежая рана. В этот разрыв, видимо, пытался пробиться закатный отсвет – запылала кварцевая вершинка.


Санжар, занятый своими думами, даже не заметил, когда утихомирился ветер и перестала сыпаться крупа. Горы уже наливались ночной густотой.


За этим кряжем открывалась дорога на Агадырь... совсем скоро он окажется в тепле, и Тельжан напоит его горячим жирным монгольским чаем: эту привычку тот заимел после армейской службы на границе с Джунгарией. Теперь всех друзей так поил, – монгольским чаем, а когда-то монголы выжигали древние казахские города. А потом, с приходом Советов, часть скотоводов, не приняв новшеств на своих землях, откочевала вместе с аулами и стадами к монголам, на Угру: и до сих пор ведут кочевую жизнь, как и века назад; люди ездили, знают: пойми, вот, ходы истории.


 


Он вернулся к мыслям о семье, о Жанат.


Последний раз все вместе собирались два года назад, на празднике Наурыз.


В Казахстане, в конце восьмидесятых, вдруг стали возрождать национальное: раньше «козлодрания» устраивали только показушные – для иностранцев или обкомовских, а теперь, вроде, народ стал самоосознавать себя «казахами», а некоторые вообще говорили, что им тесно жить в такой большой стране, к тому же русские захапали их недра и сырьё, – вон сколько развелось геологоразведок: рыщут по всему карагандинскому бассейну...


Такие разговоры всё чаще вели, особенно молодёжь.


«Пусть копаются у себя в Сибири, а землю Казахстана оставят для казахов».


Не все с этим были согласны, но некоторые задумывались, – а правда, не лучше ли русским убраться к себе и не хозяйничать на чужой земле, особенно со своими ракетами, пусть бы прихватили свои ракеты и катились с Байконура...


А то закрыли часть казахской земли вокруг Тюратама и казахов же туда и не пускают... Русские живут здесь, не уважая казахов – называют «черножопые», «косоглазые», «чучмеки-чуреки-чурки» и смеются... даже не хотят знать язык! – такие вот разговоры наполнили степь.


Насчёт Байконура и Тюратама Санжар, пожалуй, и был согласен, особенно вспоминая друга Шашубая, а насчёт остального – не очень.


Если ты – казах, сам это про себя знаешь, все твои про тебя знают то же самое, зачем ещё это кому-то нужно доказывать?


Да ещё выгонять людей оттуда, где они родились: многие же русские из числа переселенцев, уже родились в Казахстане. Это нехорошо, выгонять людей с земли, которая стала им родной. Простой человек не должен враждовать с простым человеком: это заканчивается кровью...


И что валить вину на геологов, работа их такая, он с ними встречался: весёлые люди, щедрые, добродушные, вежливые, песни поют, девочки в штанах с рюкзаками, увлечённые, а Санжар уважал увлечённых своим делом людей...


Если бы не русские геологи, то, может, уже прошлым летом похоронил Жанат.


Жанат, конечно, была уже не молода, но сохранила плавную гибкость фигуры, со спины фигура казалась девичьей. Вот, пожалуй, только коса истончилась и проседела, из-под платка вился до поясницы тоненький жгутик, прихваченный тесёмкой. Но, кроме гибкости, тело сохранило и здоровье, и силу. Никогда не жаловалась на недомогание, может и болело у неё что, но про это Жанат не сообщала.


Не то, что жена Шашубая, – ту разнесло сразу после вторых родов, и она вечно охала: то у неё кости ломит, то голова чешется, то чирьями пойдёт. Это всё от недержания в еде – много ела слишком, так что «сахар поднялся». «Сахарная жена», – так шутил Шашубай, а что ему оставалось, как не перевести недуг жены в шутку.


Не такая была его Жанат, не такая. И всё равно случилось.


Стал болеть живот, рвало.


Вначале прикладывала к животу тёплый овечий помёт, пила настойку полыни и жевала мумиё, а делалось только хуже. Говорил, – давай в больницу, – но, Жанат, упрямица – отказывалась.


А на третий день болезни, молча, без стона, упала прямо на дворе, под солнцем.


Санжар перенёс обморочное тело на кровать, потрогал живот – он стал твёрдым, как земля, а сама Жанат была горячей и бредила. Из угла рта сочилась зеленоватая слюна, и дыхание стало зловонным.


Когда же взглянул в её лицо – испугался сильно. Лицо будто провалилось внутрь себя, и стало как будто неживым, цвета костей животного, на которые натыкаешься в степи; по лицу пролегла нехорошая тёмная тень – будто это тень кого-то, караулившего её жизнь...


Баглан был в городе. Санжар заметался по дому и двору, кинулся к трактору – потом вспомнил, что у того уже вторую неделю перебирает карбюратор сын Агулбека: когда чуть выпьет, приходит на двор и копается в раскуроченном железе.


На Каракале до Агадыря вдвоём не уедешь, да и Жанат так плохо выглядит, что не довезти...


Тогда взлетел в седло и помчался к Агулбеку, у того был «Запорожец».


Дом был пуст: Агулбек с сыном шлялись где-то в степи с отарой...


Попросил жену Агулбека приглядеть пока за Жанат, – та разохалась, подхватилась... помчалась прямо по степи. Он видел, как часто-часто мелькают её ноги, как развевается на бегу чёрный ситец платья – будто чумной флаг – знак беды.


Санжар растерялся. То ли догнать и подвезти жену Агулбека три километра до их становища, то ли самому куда-то лететь, но куда? в Агадырь, или в Караганду...


Вот когда пожалел, что не учитывал цивилизацию в полной мере: если бы жили в городе, имели телефон, сейчас бы набрал 03. А тут, среди степи, кто наберёт 03? Куда ни глянь – верблюжья колючка, ковыль да перекати-поле...


В этот момент, глядя на удалявшийся по степи «чумной флаг» – осознал, что его Жанат умирает, что может сейчас, сию секунду, отлетает с её нежных губ последнее дыхание жизни, что тот, кто навис над её лицом, впивает этот глоток жизни в себя. Лишает Жанат дыхания...


Отчаянно, до хруста, втопив пятки в рёбра Каракала, погнал, не разбирая пути... На счастье выскочило воспоминание, что два дня назад проезжал мимо палаток геологов, начальник был ему знаком: ленинградцы, из Агадырской экспедиции геологоразведочного института.


На полном скаку развернул коня и уже с целью, намётом, гнал к урочищу...


За два дня много может случиться: геологи не сидят на одном месте – могли поменять стоянку километров на тридцать-сорок в любую сторону – пока их разыщешь в степи...


 


Геологи долго не рассуждали: шофёр, которого начальник отряда поименовал – Николаич, только сказал: «Сидеть на жопе ровно, сейчас впиндюлим по самые гланды», – пришлёпнул к голове плоскую кепку, загнал в угол рта беломорину, и «ЗИЛ» рванул.


Старик сидел между водителем и начальником и видел, как лихо, перекрученные жилами, чёрно-красные от загара, руки водителя управляются с баранкой, на тыльной ладони правой было вытатуировано синее солнце...


«ЗИЛ» мчался, окутанный клубами пыли, и то взрёвывал, то надсадно урчал, то пробуксовывал в песках, но упрямо двигался вперёд... брезент кузова хлопал, как крылья птицы на взлёте.


Это была проверенная степная машина – не боялась ни бездорожья, ни барханных заносов, ни пекла, такая же была, как и геологи, рисковая...


Потом погрузили в кузов беспамятную Жанат, завернув её в одеяло, и Санжар перебрался в кузов...


В Агадырь приехали уже ночью: пронеслись, поливая жёлтым светом фар чёрный асфальт центральной улицы до железнодорожной больницы, под яростный многоголосый брёх потревоженных псов.


Доктор мельком глянул в лицо Жанат, ткнул пальцами её каменный живот и тут же стал орать матом, выматерил всех: и начальника, и шофёра Николаича, и Жанат, и старика.


– Что вы мне (....) полутруп привезли (...) волокли через всю степь, труп (...)! Нате вам, Рахмет Тагирович, (...) лечите! Кого лечите? (...) Что лечите?!! Сами бабу сгноили, а Рахмет Тагирович теперь ковыряйся в чужом говне! Медицина ещё трупы не научилась лечить!!!


Умрёт твоя апайка, старик, ммм, – аж замычал от злости, – что за дикость, аппендицит овечьим говном лечить, вот и прорвался... кишки у твоей жены залиты гноем. Понял, старый дурак?!! Вся требуха в дерьме, полное дерьмо... – двадцатый век называется, тьфу!...


И ушёл оперировать Жанат. Шесть часов.


Шесть часов, пока не вернулся доктор, Санжар просидел на скамейке перед входом в приёмный покой.


Санжар будто окаменел, как живот Жанат, такой же стал каменный и твёрдый.


Он не заметил, как перед отъездом начальник-геолог, его звали Алексей, наливал из-под колонки во дворе воду в пластиковую бутылку; смутно, только этот звук: металлическое клацанье рычажка при подъёме-спуске, и потом ещё шумное взбулькивание воды, когда она набиралась в бутылку, а потом, когда Николаич управлял рычагом, всё с тем же лязгом, а начальник обмыл себе лицо и шею и пофыркивал – вот эти звуки и отлежались в памяти.


И много позже, когда он пытался вспомнить, как сидел на скамейке в ожидании результатов операции, только лязганье колонки да шумные всхлипы воды и остались в голове... И ещё запах: приторно пахла перепревшая жёлтая акация, смешиваясь с жирным громким запахом железной дороги: угля, мазута...


А начальник геологов, Алексей, бутылку с водой поставил возле старика, и ещё пакет с бутербродами положил молча рядом. Шофёр Николаич добавил полпачки беломора – не знал, курит старик или нет, так оставил, на всякий случай... и как они отъехали, Санжар не запомнил...


Может ли человек шесть часов просидеть без одной мысли в голове, раньше Санжар не знал, но после той ночи узнал, что – может: он, Санжар, смог.


Все шесть часов он просидел без одной мысли в голове.


 


***


«Ты уже вошёл в краеведение нашего района! – так любил похвалить Тельжана Шашубай, – умрёшь, а название так и останется – «переезд директора», и все будут рассказывать друг другу про Тельжана, который был «директором переезда». Понимаешь, никто больше не сможет стать «директором переезда», назначат смотрителя, или стрелочника, ты своё название заслужил работой, – это тебе вместо государственной премии, – признание народа, видишь, как история края делается, из судеб простых людей, таких как ты»...


Санжару очень не доставало острот и озорства своего друга, – он пощупал челюсть Шашубая у себя за пазухой, – может, она ему поможет в разговоре с Нурланбеком.


Сам он не был таким: слишком много думает, слишком много рассуждает, сомневается, когда надо принять решение...


Да уж, Шашубай нашёлся бы что сказать при встрече, подсмешил бы встречу, а Санжар только крепко обнял Тельжана.


– Ну, как вы тут?


– Да что нам сделается, работаю, пока не выгнали. Как Жанат, совсем поправилась?


– Поправилась, – коротко ответил, без подробностей. – Одеяло есть? Дай.


– А что такое?


– Да вот, Каракал совсем мокрый, вспотел, нехороший пот – раньше пять раз по столько мог пройти и даже жилой не дрогнет, а тут, еле сорок километров дотащился. Зря я его мотаю... накрою одеялом, ещё заболеет. Я тоже уже, такой же старый, как мой конь, только не замечаю, – хмыкнул.


– Да брось, ты бодрый совсем...


– Говори, говори... всё равно приятно...


Когда пили чай, уже перешли на серьёзное обсуждение.


– Ну, не знаю, как ты справишься с Нурланбеком, он весь район держит...


– Что ж, я Баглана ему подарить должен? Даже не отговаривай!


– Да я не отговариваю... ох-хо... бедному человеку справедливость не по карману, очень дорого стоит. Куда ни ткнёшься – везде: «встань в очередь, подожди... ваш вопрос решается...» – никто тебя не услышит...


– Что же: терпеть, молчать? Я ещё терпел, молчал...


– Про Нурланбека слух есть, что пантами через границу торгует, опасно, – даже понизил голос Тельжан.


– В том и дело! Зачем, думаешь, он денег дал Баглану на мотоцикл? Ишь – добрый какой! Будут кольцевую охоту устраивать на сайгу... Утянет на дно парня лёгкими деньгами. Вымажет всего в крови – не отмоется потом...


– Да, вот недавно заезжал Тулеген, из их компании, жирный такой стал, с ряхи сало капает, так он в день по 15 рагулей* укладывает на землю... Сто рублей заработает, пропьёт, и опять в степь... Аллах глаза прикрыл, людей не видит. Ох-хо... говорит, всегда на бутылку водки и казан плова ему сайга даст, а охотинспекция с ними в доле, а кто против, и пикнуть боится... на сарыарке нашли в мотоциклетке двух – с пулями в голове, кто, что? Говорят, сами себя постреляли. А я так думаю, нарвались на браконьеров с пантами, и не договорились... ну и что ты скажешь Нурланбеку? Государство совсем силу потеряло, всяк сам себе закон и порядок устанавливает... – мафия называется.


– Н-да... раньше такого слова и не слышал. Дела у вас тут... Говорят – перестройка, ты хоть знаешь про такое, что это такое – перестройка? Целиком государство будут менять, что ли?


– Да кто их знает, не поймешь! У нас, я думаю, порядка никогда не будет: каждый себя министром считает. А министры думают, что они – боги, а бога выгнали... а бог решил, раз вы без меня справляетесь, то и справляйтесь дальше – я не вмешиваюсь. Поэтому всё получается вкривь и вкось. Пора у бога прощения просить и к себе обратно позвать, но гордыня мешает, не может человек себе признаться, что хуже бога.... поменьше бы гордились да болтали...


Говорят много, а про что, что означает, попробуй догадайся, наше дело маленькое, вот пойду семафор выставлю, скоро твой состав подойдёт, – и, помолчав, добавил: – Я тебе вот ещё что скажу... про справедливость... Тулеген мне десять килограммов мяса привёз, за просто так отдал, всё равно, мол, или псы сожрут, или так сгниёт, в степи. Я, думаешь, что сделал, Тулегена прогнал? В морду ему плюнул? Я мясо взял... в ледник положил, а часть отнёс в геологоразведку за мостом, на «Китайскую стену» поменял. Геологи тоже знают, что мясо контрабандное, а поменяли, а если тебе Нурланбек мясо привезёт, или Баглан, ты что его – закопаешь? Нет, тоже в казан бросишь. Похлёбку варить. Так что все мы – пособники, чего там... на всех нас вина... живём с ней, обросли как кожей, и не замечаем...


Тяжёлый получался разговор, безрадостный... не знал, что возразить Тельжану, чтобы немного развеять тему, спросил:


– Это за мостом чья геология?


– Ленинградская...


– Ты там такого не встречал начальника, Алексей зовут, и шофёр у него Николаич?


– Нет, а кто они тебе?


– Да вот, не поблагодарил за Жанат и Каракала. Нехорошо, на обратном пути заеду...


– Так это прошлогодние, а этого года те или другие... Да, да, пусть у тебя будет обратный путь... а то... не ехал бы ты к этим...


В жизни всё получалось сложнее, чем в мечтах...


Тельжан совсем не одобрил этой его поездки к Нурланбеку, не поддержал его, хоть настойчиво и не отговаривал, но сильное сомнение высказал, и Санжар сухо сказал:


– Конь пусть у тебя побудет.


– Конечно, оставляй, присмотрю... – с излишней суетливостью обрадовался Тельжан: уже хотел, чтобы эта тема закрылась совсем. И даже сожалел, видимо, о своей необдуманной горячной откровенности.


Когда человек привыкает к своему укладу, то вовсе не стремится, чтобы посторонние, даже и близкие люди, чем-то его нарушили или сломали... зачем? Неприятностей и так хватает, куда ещё?


Прощаясь, Санжар не удержался, «подшпынил» Тельжана:


– Видно, плохи ваши дела, если бывший комсомольский активист о боге забеспокоился...


Челюсть Шашубая осталась довольна.


 


Место ему досталось в конце вагона, возле туалета. И оттуда густо несло мочой и табаком – все ходили курить в тамбур, без конца хлопая дверью...


Старый общий вагон дребезжал стеклами и подрагивал, в брюхе его что-то всё время стучало и перекатывалось.


В его купе расположились буровики, человек восемь, бригада, – ехали с Балхаша. Было видно, что с самого Балхаша и заседали.


– Ну что, отец, орнаментируем движение? Шоба, набубонь дяде!


Буровики, люди с фасоном, рабочая элита. Санжар однажды видел, как буровики гуляют: один взял сто рублей, поджёг и от них прикурил папиросу. Зачем это бессмысленное было делать? На сто рублей можно жить месяц, а то и два, мог бы отдать бедняге какому, но тогда форсу бы не получилось, а так – форс... Этот человек, что сжёг сто рублей, как бы всем демонстрировал, что не ради денег корячился вахту: по двенадцать часов в сорок градусов жары, и сорок градусов холода, а ради чего тогда, ради факта труда? ради остроты жизни? или ради того, чтобы сжечь сто рублей...


Поэтому, когда Шоба, огромный парень с младенчески ясным лицом и чёрными мазутными обводками глаз, метнул руку к бутылке, Санжар приглашение не принял, а попросился лечь на вторую полку...


«Ход коня в степи, и ход поезда в степи – очень разные. Когда на Каракале поглощаешь копытами землю, то она вся через тебя проходит, каждый её кусочек, каждая выемка, бархан, сусличья норка, все цепочки неведомых следов читаются в деталях: за ними – жизнь тех, кто только что, или сто лет назад – тут был; поезд пожирает километры, не жуя, вместе со всем, что на них находится, не успевая осмыслить всех этих аулов, посёлков, одиноких мазаров, горных кряжей», – так подумалось Санжару.


За окном вагона неслась ночь, вначале простроченная цепочками огней, – пока не покинули предместьев Агадыря, а потом уже сплошная беззвучная тьма, за которой только угадывалась степь...


Где-то за этой стеной тьмы, через её плотность в самой глубине расстояний – плавал тёплый огонёк его дома, там, внутри этого света жизни – была Жанат, а может, уже погасила лампу и спит, и только луна тихим шорохом падает на щеку или на ладонь спящей Жанат...


Девочка-женщина-старуха. Когда бок о бок прожил с человеком, лица старости не увидишь... видишь внутренним взглядом, изнутри души – это другой взгляд, он минует время.


Давно утихли страсти: и тоска тела сменилась тоской души...


Иногда она, эта тоска, утихала в повседневности забот, а сейчас, когда лежал на грязной голой полке, подтиснув под затылок свёрнутый и пропахший Каракалом и степью брезентовый плащ, под потолком, где колыхались сизые тени табачного дыма – «расходились» буровики, уже курили внутри: кто им скажет поперёк, пьяным, – сейчас засосало сильно: тянуло, болело, маялось – застонал...


Лежал между полкой и потолком, в маленьком узком пространстве – как между досками гроба.


А вот когда и в самом деле окажется в гробу, не сможет помнить о Жанат, и тоска пройдёт, тогда нет, лучше не умирать: без этой тоски для него нет ни жизни, ни смерти...


 


***


На сонный вокзал прибыли спозаранку. Утро ещё держало в себе ночную прохладную зябкость.


Небо ровно, по всей своей высоте было сине-голубое, слегка, кое-где только, подмазано белым воздушным... будто прилипли к нему гагачьи перышки...


День обещал быть тёплым, если не жарким – заморозок отступил, а может, тут, в Караганде, его и вовсе не было.


На пустынном перроне толклись воробьи да шваркала метлой уборщица – звук царапающих асфальт прутьев разносился далеко...


 


Неприлично являться в дом недруга с рассветом.


Два часа просидел на привокзальной скамейке: подходил мент, проверил документы. Может, думал, за что зацепиться, внимательно оглядел – «прочитал» Санжара, повертел паспорт туда-сюда.


– Аккуратнее крути, а то печати вывалятся...


– Ты ещё и шутник?


– Ещё – что значит, а до этого кто был? Ты меня до этого «ещё» – знал, что ли? Ты это «ты» из какого кармана достал? У меня морщин на лбу в пять раз больше, чем у тебя полосок на форменке!


– Не пойму, старик, чего задираешься? Припрётся такой хабиб аульный и уже начинает скандал... по 15 суток скучаешь?


– Что ты пугаешь: уже сделай что-нибудь, хочешь – 15 дней жизни забери, хочешь – 15 лет.


– Вот как вопрос поставил! – мент ухмыльнулся и вполне миролюбиво присел рядом.


– Вот на мне что одето, заметил? Фор-ма! И ещё кобура, видишь... и свисток есть... Это всё, что означает? Означает, что я человек власти, имею под собой закон.


– Под жопой у тебя закон, на нём сидишь?


– Трудный ты, дед. Почему нарываешься?


– Ты – чего ко мне привязался? На мне власть оттачиваешь? Я что, украл-убил, драку затеял? Тычешь под нос пустой кобурой!


– Это пока – пустая, а когда надо, то и не пустая... – с некоторой угрозой в голосе произнёс, и тут же спокойно и даже участливо: – Да остыньте. Вижу: сидит человек, приехал, а не уходит, значит податься некуда, а может – горе какое, а вы сразу на меня полезли, если все будут власть задирать, куда мы зайдём, а?


Санжару стало неловко. Терялся он в городе. Всё казалось враждебным... сам себя опустил перед человеком и его хорошим намерением.


– Рано мне ещё, хочу тут подождать...


– Сейчас кафе откроется, там чай, кофе можно купить, сосиски бывают, деньги-то есть?


– Спасибо вам, всё есть...


Милиционер вернул паспорт:


– Ладно, пора мне, удачи в вашем деле, ата. По смене передам, чтобы не тревожили! – и, взяв под козырёк, ушёл, скрылся вглубь вокзала.


Вот так, возьмёт человек и откроется тебе, и уже как будто не чужой, тут бы и самому открыться, поговорить, а нет – уже прошёл мимо, идёт дальше, по своей линии жизни... и даже имени не узнал этого человека.


«Вот, Шашубай, видишь, как твой друг вляпался, по-дурацки...


Если так со всеми вступать в разговоры, то до Нурланбека не доберёшься в жизни, помолчать лучше, мало ли что у них в городе на такие случаи придумано, много всего нового, ладно, этот человек хороший, а что другие городские?»


Потом посетил кафе: зачем-то купил кофе, вместо чая: кофе был очень сладким и пах то ли прогорклыми тряпками, то ли мышами, а скорее, и тем и другим: и может этот запах шел от кособокого плексиглазового стола на шатких алюминиевых ногах, или из захарканных углов вокзала; и булка-вензель, в которой увязли зубы, оказалась из сладкого волглого непропечённого теста. Невкусная у городских еда, сахара, конечно, не жалеют: сахар есть, а вкуса – нет...


Потом ходил по городу, на базар, зашёл в скорняжную мастерскую, в автолавку...


Странно было ходить долго пешком, иногда забывался и искал рукой недоуздок, а нога щупала подпругу… потом опоминался: нет ни недоузка, ни подпруги, а это всего лишь порожек лавки, пусто было между ног, сквозно – не сжимали лодыжки привычно бока Каракала.


Нужно было убить время. Пока Нурланбек не воротится домой после работы.


Целый день до вечера бродил по городу, иногда присаживался передохнуть на поребрике, иногда на скамейке.


Пеший, без Каракала, без Шашубая, без Жанат, – в городе больших сложных звуков и шумов и деятельных нападающих запахов – он казался себе меньше уховёртки – та хоть при виде опасности юркнет в песок, втянет своё тело внутрь песка... или песок помогает ей, всасывает в себя уховёртку, и только взгляд степного жителя, вглядывающийся и понимающий язык и почерк степи, может отметить лёгкую малозаметную лунку-вдавление, величиной с ноготь.


В Городе он чувствовал себя, как Иов во чреве кита: город ему казался огромным мощным зверем, и в утробе этого зверя Санжар пробирается по его артериям и венам, по его кишкам и альвеолам... и запах большого могучего зверя вбирали в себя его ноздри...


Он ходил по городу и пытался его понять, пытался понять, почему для Баглана город оказался роднее степи. Хотел увидеть его глазами Баглана.


Вот, например, прошёл по улице оркестр из мужчин – вначале три ряда с жёлтыми сверкающими трубами, следом еще несколько рядов: несли в руках аккордеоны. Хорошо, что просто шли – не играли, а то от такого ещё шифер с крыш посрывает, а сразу за ними ехала женщина на управляемой электричеством тачке, где были доверху сложены радиаторы... Санжару это соединение женщины с радиаторами и оркестра показалось очень смешным – всё-таки умеет город пошутить над человеком... Был бы Шашубай, непременно бы крикнул: «Чего не играете? Музыки не хватило? Пропили? Бедной женщине бы помогли своей игрой – быстрее бы свои радиаторы довезла...»


Или ещё: возле какого-то сквера фанерные щиты, на которых наклеены газеты, чтобы люди новости читали. Санжар подошел ближе, названия все хорошие, рабочие, только газеты уже пожелтели и в «птичьих нашлёпках» – птицы эти газеты чаще, видать, читают, чем жители. И чего висят, когда новости все эти уже обгажены.


Ещё везде очереди: в одном месте сахар дают, в другом – масло, а в большом продмаге, куда поглядел сквозь красивую отливающую звоном витрину – полки совсем пустые... совсем...


 


День действительно выдался тёплым: тем ленивым, уходящим уже, прощающимся теплом, которое обволакивает, не обжигая, от которого клонит в сон, а не в бег.


Он и задремал – сморило. На какой-то аллее, на скамейке, сверху на него нет-нет сыпались желтые листья. Вокруг сапог понизовый ветерок закруживал веретёнами дорожную пыль, в наверченных ветром клубках пыли торчали сухие стручки акаций, фантики, окурки... всё вперемешку...


Проснулся и подскочил в ужасе, спросонок показалось, что – пожар: но это закат поджёг улицу – дома и деревья, и пыль в воздухе...


Дом у Нурланбека был, как и сам Нурланбек – важный, широкозадый, стоял на толстом фундаменте уверенно. Из открытой двери, из-за отдуваемого ветром пузыря занавески – крики, хохот, трезвон...


– Какой гость, вот неожиданность! – уже навеселе, Нурланбек, раскорячась, двинулся к Санжару и даже попытся обнять.


Санжар не принял тона, сухо сказал:


– Разговор есть.


– Ну, какие разговоры на пороге, что вы, ага, пройдите в дом.


– Дело у меня.


– Э-э, что за дело? Дом сгорел, не дай бог? Никто не умер? Все живы? Остальное подождёт. Не позорьте меня перед людьми, уважаемый. Что люди скажут: приехал человек, а Нурланбек даже за стол не позвал?


Трудно было противостоять напору Нурланбека, его грубой уверенности в себе, весь его вид, самодовольный, наглый, отрыгивающий сытостью жизни, вызывал одновременно отвращение и завораживал.


Было что-то в этом человеке, какая-то изнутри шедшая сила, что подчиняла себе людей, он ими как бы и брезговал и в то же время приманивал к себе...


Так и Санжар, почувствовал, как ему трудно требовать разговора, когда его мягко, но настойчиво утягивало внутрь дома.


И он тут же с порога сказал главное, пока ещё не растратил уверенности:


– Нурланбек, верни мне сына! – так мысленно всю дорогу называл Баглана, что тут, в волнении, именно так и сказал – сына!


Нурланбек усмехнулся, он понял, но ему хотелось покуражиться.


– О каком сыне толкуете? Я и не знал, что у вас, уважаемый, сын объявился.


– Баглан мне как сын!


– Баглан? А я что, его забрал? Как я мог забрать? Он что – ишак или баран?


– Зачем денег дали?


– Деньги мои? Мои. Могу дать, могу не дать, могу съесть свои деньги, могу вот и вам одолжить, если надо... скажите, сколько надо? Когда к Нурланбеку с душой – он последнее отдаст, ради хорошего человека, а тут парень мотоцикл хотел, я помог, что плохого?


– Зачем к чужому приучать? Пусть сам заработает, тогда купит.


– Эээ... раз есть желание – пусть исполнится, а пока от жизни дождёшься, и желание пропадёт.


– Не хочу, чтобы сын в долгах перед чужими ходил! Или мотоцикл себе заберите, или деньги. Я верну долг!


– Второй раз меня обидели на пороге моего дома – чужим назвали! Но я терпение проявлю, понимаю вашу озабоченность, дорогой! Я Баглану помог с мотоциклом, он мне поможет в моих делах, что плохого?


– Мне дела ваши не нравятся, зачем Баглана к ним приучаете?


– Откуда вам про мои дела известно, чтобы их поносить?!


– Вся степь про них знает. От степи не скроешь! Поганые дела, вредные, можно загреметь! Я могу пойти куда надо – рассказать, как степь обираете, про сайгу, как бьёте её, как панты маньжурцам через границу возите!


Санжар думал припугнуть Нурланбека, но тот только расхохотался.


– Давай, расскажи прямо сейчас, пойдём, пойдём, расскажешь, заодно и кое-кого увидите!


И втолкнул Санжара внутрь дома.


В просторной белёной мелом комнате, по стенам которой было развешено оружие и медные блюда, за длинным дастарханом, на курпаче (лёгкие стеганые матрасы) сидели гости, человек десять; среди них Санжар сразу увидел Тулегена, про которого еще вчера рассказывал Тельжан, а рядом с ним – Баглана.


Старик оторопел, совсем не думал о встрече, более того, за весь день даже не приблизился к дому, где у дальней родственницы квартировал Баглан, не хотел этой встречи никак. И тем более, здесь, в этом месте...


Судя по развалам дымящегося в блюдах бараньего мяса, по кругам конской колбасы, кусок которой в этот момент драл зубами Тулеген, по живописным закускам, присыпанным зеленью, по пирамидам жёлтого светящегося наманганского риса, сдобренного индийским карри – хозяйство Нурланбека никак не затронули пустые полки в магазинах, и очереди простых горожан у продовольственных лавок.


На лицо Баглана легла тёмная тень, как только он увидел старика. Скулы затвердели, рот затвердел. Глаза сузились в злом прищуре.


Нурланбек снисходительно похлопал Санжара по спине.


– Ну, вот, начальник милиции, давай ему скажи, он тебя выслушает.


Санжар увидел за столом через двух человека от Баглана, начальника в форме (и мимолётно удивился – даже форму не снял, совсем без стыда).


– Что такое? – поднял тот на Санжара вялые мутные глаза, в лице проступило недовольство: отдых и есть отдых, зачем нарушать?


Сильно «ударил» Нурланбек, неожиданно, почти свалил с ног. Все заодно! Какой он дурак, с кем вздумал тягаться?


Что-то чёрное отчаянное стало подниматься со дна души, ничего уже перед собой не видел, кроме лица Баглана.


– Уйдём отсюда, сейчас! Поедем со мной! Уходим, давай! Быстро!


Баглан вскочил с матраса и закричал:


– Что ты ко мне привязался?! Сюда припёрся, скандал затеваешь?! Ты – кто мне?! Отец?! Нет? Тогда не суйся в мою жизнь!..


 


Дальнейшее он уже потом вспоминал урывками.


Кажется, до глухой ночи прятался неподалеку от дома Нурланбека, как будто какая-то отчаянная безысходная сила завладела им; метался в клетке рёбер смертельно раненный «зверь любви», выл-рыдал, истекал кровью, с каждой каплей теряя остатки жизни...


Его поезд из Караганды на Балхаш давно ушёл, а он никак не мог решить своего дела.


Когда увидел, как вдоль дувала телепается, пошатываясь, Баглан, крался за ним следом, как упал перед ним на колени, хватал за ноги, как Баглан пинал его в живот, отцеплял его пальцы от своих штанин, потом давил их каблуком, как кричал в бессильной злобе: «Отстань, отстань от меня, наконец! Жизнь мне съел! Ненавижу-у!»


Как потом, потеряв себя, отупело, брёл нескончаемо по каким-то улицам, по спящему городу, сам не понимая своей дороги...


С ним опять случился приступ безмыслия... как тогда, на скамейке, возле больницы...


В свете высоких люминесцентных фонарей асфальты казались белыми, как солончаки, так же по ним бежали трещины, через асфальтовые «солончаки» пролегали угольные узоры кустарника и оград.


Черноту неба распыляли белые костровища звёзд, луна шла на убыль, бледная, ущербная, будто ночь отъела у неё половину щеки и не стремится выплюнуть обратно...


 


Через какое-то время оказался возле каких-то хибар, в одной – не спали, и из окошка тускло падал неверный красноватый клок света, что-то там тоже происходило, что тревожился незнакомый человек внутри дома – не спалось ему. Потом чьи-то пальцы стали негромко ударять по струнам кобыза, хрипло-дробно, звук туда-сюда метался между двух струн, но чьи-то пальцы управляли им, не давая выбраться на свободу, набрать силу, звук тихонько взвывал между струн, тосковал о ком-то, рвался к кому-то, маялся, постанывал: оу-у-м-м...


И старик тоже похватил этот звук: «оу-у-мм». Шёл и выстанывал сквозь губы, процеживал свой стон «оу-у-мм», – удаляясь от этого дома, от незнакомого кобыза, но цеплялся слухом за звук, который стал казаться видимым, будто ухватился за него рукой, чтобы не упасть... пока ночь не поглотила его остатки...


На вокзале очутился уже с рассветом, и опять по пустому перрону разлетался царапающий звук прутьев метлы...


Спал на скамейке, тот же вчерашний мент нашёл: отвёл в свою дежурку, отмыл руки от грязи, промазал ссадины йодом, поправил, отряхнул одежду.


За всё время только спросил: «Кто вас обидел, ата, скажите?»


Но Санжар молчал, он будто разучился произносить слова. Даже не мог себе представить, что когда-нибудь откроет рот. Да и что говорить...


Мент вскипятил чайник, налил крепкой заварки в стакан с подстаканником, как в поездах, положил четыре куска сахару, тоже из дорожного поездного комплекта, и настоял, чтобы старик выпил.


И когда Санжар пил крепкий сладкий чай, вроде стал немного расправляться, чувствовать окружающее, и вдруг дрогнул, сунулся за пазуху, где лежала челюсть Шашубая, – но её не было! Он вскочил, стал себя обхлопывать, протряс рубашку, вывернул, встряхнул плащ... уже понимая бесполезность своих поисков... наверное, челюсть Шашубая выпала из-за пазухи, когда валялся в ногах Баглана, теперь валяется в пыли неведомой улицы – бесславный конец челюсти его друга; хотел было кинуться обратно в город, искать. Найти, но где, где её найдешь? Утрата челюсти друга будто вконец что-то сломила в душе, и полились слёзы, лицо было даже спокойным, не морщилось, но по нему, по щекам лились и лились слёзы...


Удивительный человек оказался мент, он не кинулся утешать старика, вообще ничего не сказал. Отошёл к окну, за которым виднелся кусок перрона, и только часто-часто курил сигареты. Одну за другой, приканчивал их в две затяжки. Наверное, недельный запас истратил. С табаком тоже были перебои.


А когда в дежурку сунулся напарник, резко махнул рукой – походи снаружи...


Потом усадил Санжара в поезд дальнего следования, который отходил днём и держал курс на Москву, в Агадыре останавливался на три минуты, и мент приказал проводнице высадить старика – проследить, чтобы тот не проехал станцию...


 


 


Часть вторая. Солончак


 


Старик, наконец, открыл глаза. Вот как. Его свалили вместе с некоторыми свадебными гостями в пристройку. Хорошо же вчера надрались!


Кряхтя, приподнялся, в голове пронёсся гулкий звон, в затылок ударило так, что потемнело в глазах, на минуту пол помчался вверх, так что старику показалось, что все храпящие гости посыплются с матрасов, но пол довольно быстро вернулся на место.


Тогда старик осторожно поднялся, постоял в ожидании – не полезет ли пол опять вверх, но тот оставался на прежнем месте. «Так-то!» – хмыкнул. Тело его затекло, особенно правая рука, видимо отлежал её – висела, как плеть, он её стал разминать и испугался, вдруг так и останется, тряс её, колотил по ней кулаком левой, кусал – пока наконец не забили острые иглы в кончиках пальцев, не побежали колючие ручейки по предплечью, а рука начала слушаться управления, повернул ладонь кверху – повернулась, сжал в кулак, с трудом – но пальцы сжались...


Огляделся – оказывается, это Тулеген дышал ему в спину, а сейчас лежал навзничь, раскрыв рот, по его загорелому потному лбу ползла крупная с зелёным отливом муха.


Вообще мух было множество: они бились с устойчивым глухим жужжанием в маленькие запылённые оконца, сновали под потолком вокруг лампочки, подвешенной на потолочный крюк; у выхода из пристройки растянулась старая клочкастая таза и дрыхла: бока её тяжело вздымались... старик перешагнул через неё и вышел на двор. Резануло глаза от яркого, уже начинавшего набирать жар – солнца.


Двор был безлюден, только один какой-то пил прямо из ведра Каракала: вода двумя потоками лилась мимо его рта, и впитывалась в землю – но этот человек ничего не замечал. Кадык его ходил, как поршень, туда-сюда вдоль мощного горла. По синему костюму, хоть и мятому, было видно – городской. Из компании Нурланбека; кажется, вчера сидел за рулём одной из машин.


И тут старик вдруг замер, глядя на пьющего гостя, вспомнил, что вчера забыл отнести Каракалу ведро воды. Налил, да так и оставил среди двора. Теперь вот гость из него пьёт.


Кинулся к загону, но коня там не было. Значит, сам отправился себе за водой... ну и правильно, раз хозяин такой дурак, забыл про своего коня, наверное ещё и обиделся, ладно, ладно – не сердись, когда я про тебя забывал? Всё эта выпивка! И что вчера так разошёлся? С чего?


Чувствуя вину за то, что не напоил Каракала в такую жару, и тот сам отправился к озерцу возле солончака, старик вышел за ворота: они с вечера так и остались распахнуты, жерди даже слегка присыпало песком.


Каракал не стал пить из ведра во дворе, а пошёл на самостоятельный поиск воды, – как бы укорив старика, ещё тот норов – хоть и состарился, и бельмо на глазу, а характер свой гордый не растерял с годами.


Что всё же вчера случилось сильное? Чувствовал, что – случилось... но только потом об этом будет думать. Когда найдёт коня; хоть и не слишком обеспокоился, – тот мог на самостоятельном выпасе и по два дня шастать. Потом возвращался, но если обижен – лучше уж найти...


До озерца, рукотворного водопоя, который смастерили учёные-экологи, было километра полтора, увидел метров через двести подсохший вензель и, учуяв запах мочи, который ещё не развеял ветер, – ухмыльнулся: «Умный, да? а следы оставляешь! Что я тебя в степи не вычислю по следам? Дурак-конь, я тебя знаю!»


Солнце уже встало в центре небесного купола и палило оттуда, ослепляло. Старик сам захотел пить. И чего попёрся – о себе не позаботился. Но не возвращаться же, напьётся с конем у источника. Кто у него остался, кроме Каракала, так что надо им держаться друг друга... уже до конца... Почему вдруг такая мысль, что значит «кто у него остался»? Нет, откуда взялась такая мысль? Какая-то неясная тревога заставила старика убыстрить шаг...


Тревога сочилась из вчерашнего дня, но начала её он ухватить никак не мог.


Как быстро солнце забирает своё.


Ещё недавно зелёными волнами ходили травы и серебрились дуги ковылей под ветром.


Теперь трава сгорела под солнцем и залита песками. То там, то сям горбатятся острые рёбра барханов, текут помаленьку под рукой ветра, по каким-то своим направлениям и им одним известным миграционным путям-дорогам...


Небо распласталось, как задыхающийся в пекле зверь; лупит с него добела раскалённое солнце, припекло голову, плечи... жаркий душный воздух опаляет лёгкие...


И чего Каракалу шастать по такой жаре, вернулся бы в дом, под навес, получил бы овса и яблок, так и быть, – мелким белым наливом любил похрумкать его конь.


Но вот, впереди, остро, как лезвие блеснуло – это рукотворный водопой, его специально устроили: где-то там внизу, в глубине, скапливалась вода, до этой, притаившейся в земле воды проткнули металлическую трубку, и через неё вода, потихоньку набираясь в подземном резервуаре, вытекала в обложенное камнями и вымазанное глиной ложе. Вокруг рос мелкий осот, песок был чуть влажен и весь испещрён следами, они хорошо читались: тонкие трёхпалые – птичьи, сдвоенные – сайги и суетные скопом – овечьи и подковы его Каракала. Вот они, следы его подков, пролегли поверх других, уже подсохших.


Был здесь, значит, следы есть, а коня самого нет, только сочится из трубки потихоньку вода, да при приближении старика снялась с шумом крупная дрофа.


Старик забеспокоился сильнее, стал рассматривать след.


Куда мог двинуться дурной старый конь. Вдруг совсем ослеп, мало ли, и теперь заблудился где-то, не знает дорогу назад... не волки же его задрали... да что-то не слышно было волков давно, ушли за хребты и возле трубки ни одного волчьего следа...


Все следы мирные – птиц, да копытных...


Старик вгляделся внимательно, потрогал рукой след, принюхался.


Следы указывали самое плохое направление – в солончак. Сдурел Каракал, чего его в солончак понесло... ой-бой...


Напившись из трубки чуть солоноватой, но прохладной воды, и ополоснув голову, старик поспешил в направлении следов своего коня...


Солончак этот образовался не сам по себе, раньше эти места были выпасными, пастбищными, вольно по ним ходили табуны и отары... потом стали их культивировать, засевать клеверами, хлопковыми, орошали без меры и ума, мелиорация велась так-сяк: брали от земли всё, что она могла дать, нарушили её естественное дренирование, а когда земля истощилась, то помочь ей никто и не подумал, так бросили.


И на бывших пастбищах теперь гулял солёный ветер, носил разъедающую глаза солёную пыль, а земля пошла такыровой коркой, под которой скапливалась вязкая без дна грязь, стоило в такое место ступить и начнёшь вязнуть и погружаться: мёртвое место – и люди и животные его стороной обходили... загубленная земля...


Вон куда понесло Каракала...


 


***


Весь следующий после бесславной поездки в Караганду год жизнь Санжара превратилась в сплошной солончак... иссушилась, растрескалась – мёртвая жизнь...


Больше он не сидел с Багланом на скамейке под стеной дома, не вёл споров, когда Баглан приезжал, отмалчивался. Не совсем молчал: про дорогу мог спросить, про здоровье, но без открытости, без интереса: «Как доехал, хорошо?» – «Хорошо». – «Ну, джакшы...»


Про ту ночную стычку они не говорили, как будто её и не было, но она случилась и встала между ними...


Выпивать стал часто, тогда оживлялся и «зверь любви» «оживал», но теперь он был как ручной, кто погладит, к тому и приласкается, а потом, протрезвев, уезжал дня на три в степь – стыдно было, что так себя распускал...


И с мафией смирился.


Гуляла мафия у него по двору как хотела... сваливала после охоты в сарае и на дворе целые туши сайги; визжала пила, отделяя рога от головы самца, безрогая горбоносая голова с мёртвой печалью в больших остекленевших глазах – вечный укор живущим.


Командовал Баглан, за год он тоже заматерел и стал чем-то похож на Нурланбека – только пожиже.


Мяса было – завались...


Нагляделся за год на мёртвые головы, на мёртвые глаза сайги...


Когда был трезв – не ел её мяса. А как напивался – ел.


А ведь предки называли сайгу божьей лошадью. И грех было её забивать массово, только опустившийся никчёмный человек такой сайгой питался. А тут вся округа жировала... все, что ли, никчёмные стали?..


Особым шиком было – промчаться с гиком и клаксоня на «нивах» и «уралах» по аулам, зимовкам, на ходу сбрасывая туши... благодетели, падлы...


И Баглан на своём мотоцикле так же мчал с гиком по аулам и швырял туши к ногам казахов...


 


Охота – охоте рознь.


В прежние годы, в старину, тоже против сайги всякие хитрости устраивали, например, «загонный способ»: охотники делились надвое, первая группа «резвачи» – на самых быстроногих скакунах гнала стадо, а вторая, – из лучших «меткачей»-стрелков сидела в засаде. Резвачи гнали стадо на меткачей, а те уже палили в летевшую на них сайгу.


Ещё был способ – «с ружья». Когда в разгар безводного жара, на стада нападали оводы, закусывали до изнеможения, уставшая одуревшая сайга зарывалась в песок, теряла соображение и нюх, такую сайгу брали, что называется, с шагового выстрела...


Но свежее сильное стадо «взять» в честном беговом соревновании невозможно, ни скакуны, ни быстроходные тазы (азиатские борзые) не могли угнаться за этой степной стрелой, обгонявшей ветер...


Так, как вели охоту современные нурланбековы «нукеры» – было равно убийству младенцев. Так считал Санжар и тихо копил глухую ненависть и к мафии, и к Нурланбеку, и в иные дни – к Баглану.


Особую ненависть Санжара вызывали ночные охоты...


К «нивам прикручивали большие прожектора, по типу тех, что раньше использовали для освещения территории Карлагов.


Один из нукеров загодя выезжал на машине в поисках стада, вставал неподалеку, сайга к недвижному предмету в степи быстро привыкала и не обращала внимания. А разведчик потом по радиосвязи передавал координаты.


Основная часть «охоты» на колёсах выезжала ночью, сайга чует движение чужого за два километра и начинает волноваться, тогда разведчик врезается в центр стада, отделяя его часть, тут уже на подходе «колёсные» врубают прожектора и ослепляют стадо, вгоняя его в ужас.


Затравленная белым смертельно неумолимым светом мечется сайга, пытаясь вырваться из светового потока, и тут её настигают стрелки, некоторые даже и автоматами обзавелись. Начинается бойня, которая не щадит никого: ни самца, ни беременную самку, ни мать с телёнком, – далеко по степи разносится беспорядочная пальба – степь затаивается в ужасе слушая звуки бойни... Всполохи света, озаряющие горизонт, треск выстрелов, разрывающий ткань ночи, – вначале пугали окрестные аулы, «война, что ли, началась?» – потом люди привыкли...


Привык ли и он, Санжар? Нет – не привык, затаился и омертвел душой, как земля, убитая солончаком.


Как-то Баглан, после того как отпилил рога у самца, во дворе, кинул его голову и ещё подпнул в воздухе, как футбольный мяч, голова пролетела по дуге и шлёпнулась прямо у ног Санжара, в этот момент вышедшего из дому.


Санжар поднял голову самца и так взглянул на Баглана, что тот смутился и быстренько убрался под навес, и там засвистел... – мол, я крутой теперь, мне твоё мнение – в одном месте...


Старик обтёр рукавом голову самца, поцеловал в глаза, прошептал: «Прости...»


Потом взял лопату, вынес голову в степь и захоронил; с тех пор собирал головы сайги и хоронил их в степи. Каждую целовал и просил прощения... Больше ничего не мог сделать, разве что взять автомат и всех нукеров положить во главе с Нурланбеком, и своего сына – тоже.


 


Кровью пропах его сын, теперь его не обнимешь, не прижмёшь к себе...


Вот потому, что закрадывалось такое желание – всех из автомата уложить, то когда напивался, особенно их жалел, и даже любил, как будто это уже дело решённое – и он их убьёт рано или поздно...


Потому и целовался вчера на свадьбе с Нурланбеком, как бы уже снисходя, прощая ему его никчёмную земную жизнь...


И к остальным стал присматриваться через мысль об их скорой смерти, и сына так же изучал – через его скорую гибель.


Да его ли это сын?


Разве тот Баглан, который таскал на своих руках новорожденных ягнят, целовал их морды и плакал, если какой-то недокормыш не имел сил выжить, разве тот Баглан мог бы пнуть голову сайги?


Ещё было одно обстоятельство, почему зарывал головы, – уж очень глаза сайги напоминали глаза Жанат. Нет в природе других таких прекрасных глаз, больших, наполненных мерцающей влагой, затаённых, с текущей изнутри вечностью. Только у сайги и Жанат.


Как же Баглан этого не видел и не понимал? А если бы видел и понимал – никогда бы у него рука на сайгу не поднялась...


А если всё же видел, но пренебрёг? Ведь стал груб с матерью, со всеми стал груб: думал, что именно так должен себя вести мужчина – покрикивать, да приказывать, а то люди не будут уважать.


Только сила человека не в крике, а в молчании...


Пыжился до Нурланбека дотянуться! Только Нурланбек свою власть брал изнутри, – характером, жестокой, но умной энергией; а Баглан расплёскивал силы в крике, в мельтешении, в попытке доказать себя окружающим.


Зверь любви затаился и готовился к прыжку...


И вдруг будто ледяная рука сжала его сердце, подержала в кулаке и отпустила: он вспомнил... то есть, он помнил это с самого момента пробуждения, но отгонял от себя. Делал вид, что не помнил, но теперь, когда шёл по следам коня, стыдно показалось от себя прятаться...


Именно после той фразы по приезде Нурланбека: «Отца встречаешь», – когда лицо Жанат побелело, тогда всё произошло...


Тогда Жанат его позвала в свою комнату и впервые прямо сказала:


– Оставь его в покое, не твой сын! Не было у нас с тобой ничего!


– А чей? Только сказочка про брата не пройдёт!


– Не могу сказать, не твой, и всё!


– Что ж раньше молчала?


– Молчала. Не мучь нас, и себя, не мучь больше...


– Может, Нурланбека? Ха-ха! Он в пятьдесят седьмом году был десяти лет от роду, от пацанёнка родила, что ли? От кого? От волка, от барана, от друга моего Шашубая? От кого?! Говори!!!


– Нет, нет, нет, – в лице Жанат не было ни кровинки, она закрылась ладонью, ожидая удара, но он не ударил. Ушёл от её ладони, которую она выставила – защищаясь. Как могла себе вообразить, что он мог её ударить? Ушёл, распинывая по пути подушки и подносы для праздничного стола... и потом уже пил за общим застольем смертно, до полного забвения этого разговора...


Вот, тридцать лет носила обман под сердцем, и «родила» в день свадьбы своего сына, закрыв навсегда Санжару дорогу к сердцу её сына, вот как! Загородила собой своего сына, от кого? От того, кто его любил, как зверь своё дитя, с того толчка пятки в свою ладонь... зачем тогда давала трогать свой живот, зачем? Да, никого у него теперь нет, кроме Каракала... до самых последних дней... а Каракал покинул его, попёрся в солончак...


Степь делит с человеком его одиночество... его горе... его надежду... степь тоже одинока своими просторами, своей сушью, песком... люби степь, чувствуй её, и будешь с ней заодно, дыши с ней одним дыханием, тогда ничего не страшно... люби эту землю... В степи небо и земля равны друг другу, отражают друг друга, а между ними – жизнь…


Степь дарит сайге свой простор, свою свободу: мчится, поглощая сотни километров, песчаная стрела, за ней вихрится пыль, тугой дробный гул разносится на высоте ковыля.... мчит горбоносая сайга, перемалывает тонкими стремительными ногами песок, траву, воздух, вечность... добрый путь... оттолкнись от земли, лети – божественная лошадь, к жизни... пусть перед тобой отступит горизонт...


 


***


Вот и первые признаки солончака: земля стала гладкой, потвердела, просолена белыми искристыми прожилками, это всё прожилки из мелкой кристаллической пыли, которая ловит своими гранями солнце и отражает ослепительным блеском — но это только преддверие солончака.


Ещё там-сям торчат сухие кустики травы, отдельные пряди побуревшего ковыля и жёсткие иглы верблюжьей колючки, а уже дальше – такыр: будто кто треснул кулаком по земле с такой злобной силой, что вся она разломилась на черепки и вся поверхность солончака, – это треснувшая развалившаяся на черепки земная корка... вдоль этой корки текут потоки жаркого воздуха, они даже видимы – эти переливчатые волны жара...


Старик увидел, вначале не понял... что он видит: это было что-то похожее на полконя – будто какое-то диковинное животное, из одного туловища с подобием головы. Стояло туловище, вокруг которого расплеснулась коричневая жижа...


И только подойдя на расстояние близкого взгляда – обомлел: в облепленном грязью, которая высохла под солнцем и покрывала почти сплошной коркой голову, уши, гриву и жёстким глиняным панцирем обхватило туловище, – жутком чудище, он с ужасом узнал своего Каракала!


Забрёл в ту самую гибельную часть солончака, где прикрытые белыми сверкающими черепками, скрывались бездонные глиняные ямы, – они потихоньку делали свою работу, постепенно заглатывая жертву; глупый конь провалился, и солончак его всасывал потихоньку, не торопясь, внутрь земли – а куда ему, солончаку, торопиться – он свою жертву дождался!


Видимо, Каракал уже давно потерял надежду выбраться, потому что не подавал никаких признаков жизни, – торчал глиняным идолом посреди черепков. Глаза его были намертво заедены и покрыты слепнями.


– Ой-бой! Да что же это?!! – вскричал старик и кинулся было к коню, но тут же и замер на месте, – вот старый дурак! едва не погубил себя и Каракала! Если вот так, с лёту, прыгнуть к лошади, – сам провалишься, и кто их тогда спасёт? Кому в голову придёт искать их в солончаке! Да и хватятся не скоро. Свадьба, небось, уже проснулась и опять гуляет!


«Ах, степь, степь! Отомстила человеку за надругательство, отняла у него коня, только я, что ли, тебя поганил, я – разве?!! Не того наказала, чтоб тебя! Нет, прости, прости, не сердись, помоги мне, никого у меня, кроме этой старой клячи, нет: я, да – он!» – не помня себя от горя причитал старик... и беспомощно обернулся вокруг: но ни палки, ни дерева, ни куста не было видно – сплошной гладкий блеск до самого горизонта...


– Эй! Каракал! Это я – Санжар, слышишь меня? Скажи, что слышишь, – не мёртвый же ты? Ну, скажи!


Что-то подобное стону, а не ржанию, издал конь, видно совсем ослабел и рёбра сдавило глиняным панцирем так, что не вздохнёшь.


– Ах, ты, ах, ты жив, – обрадовался старик, – Каракалушка, – впервые так назвал своего коня, – я вернусь, не думай, терпи, терпи. Я вернусь за тобой! Знай!! – и припустил к дому.


Надо было торопиться: пока доберётся, пока снарядится народ, да ещё пьяный, часа два уйдет...


Старик бежал по степи, не чувствуя ни усталости ног, ни жары, ни жажды; несколько раз падал, земля прямо набегала на лицо, хотела его притянуть к себе, успокоить, но он поднимался и опять пускался в бег. Сердце так колотилось, будто совсем сорвалось со своих жил, в глазах пузырился кровянистый закат...


 


 


Свадьба уже была на ходу...


Возле праздничных шатров, которые расставили в степи, за домом, толпилась молодёжь: там рассыпалась дробью домра, слышался девичий смех и крики – наверное, развлекали молодую жену, Сауле.


По двору сновали женщины: носили угощенья, старшие гости, видимо, сидели внутри дома.


Возле мангала управлялся с шашлыком Агулбек, – из огромного медного таза он доставал маринованные куски мяса, нанизывал их на шампуры и укладывал над угольями, делал это так ловко, что можно было залюбоваться, – он и сам собой любовался.


Острый сдобренный уксусом дым разносило по двору, так что надышавшийся им круглый, на толстых лапах щенок волкодава зачихал, зафыркал, вертя головой, стал тереть морду лапами.


Агулбек засмеялся и шлёпнул перед носом щенка кусок мяса.


Увидев Санжара, крикнул:


– Куда пропал с утра?


– Беда случилась, бросай шашлык-машлык! Трактор нужен!


– Что за беда?


– Каракал провалился в солончак!


– Ох, ты ж... только... – и замялся.


– Что? Что? Говори давай! Чего замер?


– Ты же знаешь моего сына, – смутился Агулбек.


– Что я знаю?!!


– Сказал, топливопровод менять надо, подтекает!


– И что?


– Меняет. Пятый день...


– Это мозги у него подтекают! Их бы лучше поменял! – Санжар махнул рукой и быстрым шагом пошёл к дому.


– Ты всё же полегче! – в спину крикнул Агулбек, тут запахло горелым, и Агулбек заметался, не зная, то ли кинуться вслед за Санжаром, то ли шашлык переворачивать. Он подхватил горелое мясо. – Вот, б....ть, – и швырнул его на землю. И так и остался стоять, поглаживая затылок.


– Не вовремя твой конь провалился, эх, не ко времени, – понимая всю сложность ситуации и жалея Санжара, вздыхал Агулбек.


В это время из дома вышли Нурланбек с Багланом.


Нурланбек обнимал парня за плечи и продолжал речь, которую начал ещё внутри дома.


– Правильно, у женской юбки сидеть нельзя, жена с первого дня должна знать своё место. Твоё место среди мужчин, её – среди женщин и детей. Тряпки-мяпки, готовка...


Санжар прямо натолкнулся на них.


– О! Салям, дорогой! Куда спешите? На свадьбу племянника? Как раз вовремя, чтобы старший дал младшему наставление!


Впервые, как родному, обрадовался старик Нурланбеку.


– Хорошо, что я вас вместе застал, надо людей поднять, на ваших машинах!


– Что-то случилось?


– Каракал провалился! Конь мой! Каракал! Забрёл в солончак!


– Да... дела...


– Торопиться надо, времени совсем нет, умрёт конь, мой Каракал!


– Вы успокойте нервы, тут ведь как... надо разумно подойти...


Баглан стоял, мялся, избегал взглянуть на старика.


Нурланбек между тем продолжал увещевание:


– Конь ваш своё пожил, – все мы смертны, и у каждого настаёт свой час... разве мы может побороть время своего часа? Нет. А вы всё хотите его побороть. Вспомните, что сегодня такой день у вашего племянника, свадьба, зачем портить такой день? Пойдёмте в дом, успокойтесь, выпьем за вашего коня!


– Выпить?! Когда Каракал сдыхает от жажды? Мне потом как жить?! И уже к Баглану: – Ты, ты тоже – против?


По-прежнему не глядя на старика, но в то же время чувствуя, что происходит нехорошее, Баглан процедил:


– Я давно говорил... давно бы решили дело... а так, что ж теперь...


Молча старик прошёл мимо них в дом и вышел, спустя минуту, с ружьём – сухо клацнул затвор.


Женский крик пронзил воздух. И замер. Уже отошедшие к выходу со двора Нурланбек и Баглан повернулись.


Во дворе наступила тягостная тишина.


Старик стоял, как следует, опершись ногами о землю, лицо его было спокойно. Глаза были пусты, такая же пустота заполнила всё внутри, и даже в голове появилась какая-то небывалая пустота и лёгкость.


Он направил дуло прямо в грудь Баглана. Он смотрел сквозь дуло, сквозь смерть, которая была вот она, в пяти шагах, приплясывала на груди Баглана.


– Заводи машину, Нурланбек. Возьми в загоне верёвки... давай, действуй...


Нурланбек осторожно, будто воздух был стеклянным и он боялся его разбить, двинулся в сторону загона.


Баглан, как завороженный, смотрел не мигая прямо в дуло, – оно казалось огромным, и два чёрных зловещих зрачка, которые в него упёрлись, тоже казались огромными, заслонившими от него всё небо и всю землю и всю будущую жизнь; он ждал мгновения, когда вылетит смерть, она пока прячется там, внутри, но уже готова... вот сейчас, сейчас...


Старик скользнул взглядом по загорелому, а сейчас зажелтевшему лицу Баглана и упёрся взглядом в его грудь в разъёме белой свадебной рубашки, в тот смуглый голый и беззащитный кусок его груди, за которым притаился ужас.


А ведь это Багланово ружьё, вот смех, то самое, из которого он палил без разбора в сайгу, а теперь сам превратился в сайгачонка, – вон как трясутся ноги. И старик засмеялся коротко и страшно.


Но тут что-то мелькнуло из дома, пронеслось стремительно. Жанат.


Он совсем не думал о ней, не вспомнил.


Она встала между ружьём и Багланом.


Это мгновение казалось длинным, тихим, без конца.


Как они стояли, смотрели друг на друга. Он, Санжар и Жанат. Он, тот мальчик, любивший девушку из ручья. А потом женщину, родившую ему сына, и она – прожившая жизнь рядом с его «зверем любви», опалённая дыханием этого зверя, боявшаяся и любившая его...


– Неужели думаешь, я мог застрелить твоего сына? Что же ты обо мне знаешь? Я хотел спасти коня! – усмехнулся горько, безнадёжно.


Санжар безвольно опустил дуло вниз, и ружьё выпало из обессилевших пальцев. Не оборачиваясь, не глядя больше на Жанат, на Баглана, не глядя на молчавших, расступившихся перед ним людей, пошёл со двора.


 


Кто поймёт бесконечность степи... её размеренно спокойное величие, её задумчивость, её терпение... если идёшь, как дойти до конца степи? Где этот конец? Его нет... вот в чём дело – у степи нет конца... Для человека у степи нет конца: раньше жизнь кончится, чем – степь... Хоть сколько дней старайся приблизить к себе горизонт, – нет, он всё время будет от тебя в трёх днях пути...


Но старик вовсе не ищет конца степи, он и не думает приблизить к себе горизонт, он знает конец своего пути, он закончится там, в солончаке, возле облепленного глиной Каракала... рядом с ним, и никак иначе...


Он уже не торопится, бредёт себе, равняя своё дыхание с дыханием степного ветра.


День тихо клонится к закату. Заливая солончак огненной, но остывающей лавой...


Текут задумчиво барханы, глядят вслед маленькой тщедушной фигурке, что упрямо карабкается по залитым закатным солнцем черепкам... идёт умереть рядом со своим конём, Каракалом.


 


***


Не знал Санжар о Жанат.


Она нашла своего сына Баглана в шатре молодых. Баглан лежал на коленях жены Сауле и смотрел в шёлковый потолок шатра, нарядно присборенный, с него свисала цветочная гирлянда.


Сауле нежно гладила его лицо.


– Всё молчит, молчит, – с грустным вздохом сказала она Жанат, теперь своей свекрови.


Жанат подошла. Стала возле Баглана.


– Не время разлёживаться. Выслушай меня – сын. Когда муж мой, Бауржан, уходил на фронт, то сказал при прощанье, – роди мне сына, дай слово, если не вернусь, мне сына родишь. И я слово сдержала, родила сына Бауржану. Но отец твой, тот, кто жизнь твою в моё чрево вдохнул, кто тебя вырастил – Санжар. Простишь меня, если сможешь, а Санжар не простит. Найди своего отца! Сердце слышит беду...


 


Мчатся по ночной степи «нивы», взбивая чёрные пески, разрывая тьму прожекторами...


– Пойми этих женщин... пойми человека... из-за старой клячи такой шухер-махер разыграть, – бормотал Нурланбек, круто забирая рулём то вправо, то влево.


Сильно тряхануло.


– Вся закуска сейчас на ветровое стекло вылетит, а? – пытался он расшевелить Баглана, но тот отмалчивался и только смотрел вперёд на высвечиваемую прожекторами и обрубленную темнотой ночи – степь; такая шла сильная схватка между мятущимся лучом прожектора и ночью – кто кого... шла схватка между жизнь и смертью – кто кого... там, в ночи, был его отец.


Упрямый, не сломленный, гордый отец, ушёл в свою последнюю схватку один, без сына... но он – сын, догонит отца, встанет рядом, если надо... Они, наконец, найдут друг друга, – разве сын с отцом не найдут друг друга на грани жизни и смерти, на грани степи и горизонта...


 


Степь дарит сайге свой простор, свою свободу: мчится, поглощая сотни километров, песчаная стрела, за ней вихрится пыль, тугой дробный гул разносится на высоте ковыля... мчит горбоносая сайга, перемалывает тонкими стремительными ногами песок, траву, воздух, вечность... добрый путь... оттолкнись от земли, лети – божественная лошадь, к жизни... пусть перед тобой отступит горизонт...


 


11 июля 2015 года


 


 


 


 


 


 


 


 


 

К списку номеров журнала «Северо-Муйские огни» | К содержанию номера