АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Артем Пудов

Очень короткая проза

1.  ДИССОНАНС


 

         Высокий мужчина в дорогом костюме  стоял перед входом в большой концертный зал,  и некоторые прохожие могли услышать его медленное бормотанье, часто переходившее в шепот: «Когда я первый раз с тобой столкнулся, там, в дверях, то понял: мир перевернулся, все пошло вкривь и вкось, Солнце наскочило на Луну, и звезды осыпались на Землю, а ведь ты была молодая, я – уже не очень, и тогда мысль скользнула в голову, будто я Шиллер какой-то, Рильке что ли,  а не среднестатистический программист –  я должен узнать тебя, и плевать на прошлогодний развод, и на разницу в возрасте, и на множество других вещей. Я  был готов под землю провалиться, хотя и взрослый мужчина, не сопливый  мальчишка,  настолько ты меня тогда увлекла, и вчерашние битвы с кредитами, хождения по магазинам, проверки уроков у сына, увы или к счастью,  испарились, растворились в терпком, влекущем воздухе тебя, и тогда я на секунду ощутил вот что: в детстве я обожал игры, движение, тогда как за книгу или гербарий меня было не посадить, никогда не увлекался ничем подобным,  всего лишь окончил институт,  просто стал работать, разумеется,  женился и  неожиданно, из-за быта и скукоты, развелся,   а тут вдруг возникло желание взять и прочитать что-то наизусть, если бы, конечно, знал – хоть из Пушкина, хоть из Бродского, хоть самому две строчки срифмовать, то есть, если честно, погрузился в какие-то джунгли, и не знаю, безумия ли, чувств ли, а то и самодурства. Тогда я просто сухо с тобой поздоровался, мы поговорили о делах, общих знакомых – что за ересь, что за чушь, что за глупость была мне так себя вести, когда щелкни ты пальцами, я бы закрутился на месте, как детская игрушка волчок, станцевал бы дикий танец или просто сделал намек, знаешь, самый простой намек, а нет – все пошло по плану, по неумолимым законам этики, в безличности,  и мне пришлось судорожно  хватать ртом воздух, словно находился в пустыне и искал воды, костерить на чем свет стоит собственные заморочки и опять- незаметно ли? – скашивать взгляд, будто перед тобой стоял не квалифицированный сотрудник, а задрипанный  пьяница-рваница, ищущий острых ощущений. Потом знаешь, эти разговоры, за которые в другой, нормальной, ситуации я не дал бы и гроша, меня дико раздражали, а ничего же не поделаешь – приходилось мутно кивать головой, приводить пустые доводы в пользу своих концепций – еще одно ненавистное мне теперь слово!  - доставать носовой платок, проверять работоспособность компьютеров, заниматься электронной почтой и создавать впечатление добросовестности, респектабельности, чего-то там еще, не суть важно, а хотелось уставиться на тебя, как в первом классе делают неразумные дети, еще не хлебнувшие жизни, и спрашивать разные бесполезные мелочи, потому что я про тебя так ничего и не узнал, да и не скажу, что это было крайне нужно – ты и сейчас остаешься для меня загадкой, самой большой тайной на этой планете, и я никак не могу изменить свой статус, спросить тебя о чем-то личном, и от этого в моей душе поселилась какая-то привязчивая жижа и, спроси  меня, отчего я несчастен при всех  высоких уменьях и налаженной жизни, я указал бы раньше и сейчас укажу на тебя. Друзья советовали мне забыться в развлечениях, а их при моей весомой  зарплате и былой удали теоретически хватало, и я бросался в каждую авантюру, будь то экстрим или алкоголь, да только каждый раз что-то не срабатывало до конца, и я бился рыбой об лед собственных замолчанных страстей, пусть нуждался  в малом  -  тонко ввести нужный подтекст, что было легко со всеми другими, но не с тобой – далеко не ангелом, куда там, и даже скорее, как мне теперь казалось,  бесом в юбке, как дирижер палочкой, жестко  управляющей мною и толкающей каждый раз на какие-то бредовые сомнения, если не муки. Скоро праздники, и я помню, как отмечал их с женой – ставили елку, находили игрушки, сын хохотал от восторга и довольства, и лишь в последний раз перед разводом что-то меня оттолкнуло от жены, столь любимой прежде – всего лишь посмотрел  в окно, как она выходит  из магазина с небольшим пакетом,  вся распаренная и счастливая, а я тогда первый раз подумал со странным  ожесточением, и в тот момент показалась,  огромная бомба  разорвалась в груди: «Матушка Гусыня... Если в этот день так, что будет завтра?  Я другой человек...»  Именно тогда я понял – тихие, спокойные радости семейного очага не для меня, а ищу я других чувств, пускай в итоге получаются одни недомолвки и отступления от магистральной темы – моего отношения к тебе, и снова я неотесанным юнцом молчу в моменты, когда надо говорить, и каждый раз непривычно для себя  простецки спотыкаюсь в банальных вещах и раздражаюсь, вызывая подозрения у окружающих, когда речь заходит о тебе, и, видимо, я просто в свое время в деловитом забеге работы  не до конца выпил коктейль молодости, за что приходится расплачиваться самым тяжелым образом...   ...Сегодня   корпоративный вечер, и я должен войти,  точно не зная, будешь ли ты сегодня здесь или нет».

 


2.  ЧЕСТНОСТЬ


          Иванов сидит на стуле и по дрянной привычке просматривает программу передач  - завтра утром покажут футбол, потом – американский фильм, после – концерт российского эстрадного певца, и Иванов непременно будет, вытянувшись в струну, следить за происходящим на экране его крошечного телевизора, пытаясь уловить, насколько быстро гоняют мяч по полю, во что одета главная героиня ленты и богатые или бедные декорации в шоу поп-звезды.

         Иванову завтра исполняется сорок, последняя любовь удалилась, громко хлопнув дверью, поэтому на сегодняшний воскресный вечер особых планов-то и не было: закончить рабочий проект, лениво потрогать кнопки на пульте, умыться, раздеться и лечь спать в одиночестве, поминая вялой руганью собственную странную особенность, во многом роднившую его с каким-то блаженным людом, а не с обычными гражданами: Иванов всегда говорил то, что думал. В детстве родители проводили с ним воспитательные работы,  кричали, топали ногами, чуть ли не угрожали, да все без толку – сын пошел не в родителей, а Бог знает в кого; женщины в жизни Иванова менялись буквально каждый месяц – внешность у него была приятная, и работа, как ни странно, также неплохая – попадали на крючок, процесс сближения шел недолго, и все зазря, потому что  с одной Иванов на второй день знакомства поделился воспоминаниями о своих юношеских дебошах, а дама попалась излишне чувствительная, почти читательница Тургенева; другая выслушала кучу странных историй о долгах многочисленных друзей Иванова и долго пыталась понять, зачем ей эта информация. Перед тем, как увлечься телевизионными программами, Иванов одно время пытался вникнуть в устройство мира, особенности человеческого существования и прочие философии, однако однажды, читая Стивена Хокинга вперемешку со Львом Шестовым, он крепко заснул, и, проснувшись, решил завязать со всеми подобными глупостями.

         Сегодня Иванов, несмотря на расставание с очередной возлюбленной, был в прекрасном расположении духа -   его мысли, как у завзятого литератора, бежали, едва не натыкаясь друг на друга, и каждая была краше другой, поэтому Иванов обрадовался и начал записывать их в блокнот: 1) Я честен и никогда не вру, следовательно, пусть людям со мной и тяжело, но я приношу пользу обществу своими независимостью и нонконформизмом – так лезли во время революций на баррикады, так выдвигали собственные смелые  концепции знаменитые ученые; 2) Если я всегда говорю без экивоков и подтекстов, то я умнее большей части окружающих, ведь им, чтобы добиться любого успеха, приходится каждый раз выдумывать что-то новое, бегать по чужим головам в безумном огне, юля и фыркая, тогда как мне достаточно выразить позицию, всегда взвешенную и продуманную, и – глядишь, кто-то внимает; 3) Женщины неоткровенны и  излишне склонны к соглашательству, а ведь я как представитель мужского народонаселения гораздо сильнее их умственно, пускай не эмоционально, и верю скорее в конкретные вещи, а не в эфемерность какого-то там заморского  Кафки  с его слезливым, упадочным «Отказом»: «Когда я встречаю красивую девушку и прошу ее: «Будь добра, пойди со мной», — а она молча проходит мимо...» - ай, какие мы бедные-несчастные, и все-то от самообмана, от слабого здоровьица и прочей дребедени.

        Иванов с удовольствием поставил точку, с наслаждением достал бутылку вина, поставил на стол и зажмурился, подумав вдруг: завтра он вступает в очередной период  жизни, столь непонятный окружающим, загадочный, прекрасный и мудрый, а значит, жизнь будет бить ключом, количество любовных историй резко возрастет, и, как ни крути, это хорошо, нет, замечательно, нет, восхитительно.

       Неожиданно звонит мобильный телефон, Иванов, не глядя на экран, с ребяческим смехом берет трубку, пытается различить смутно знакомый голос среди чудовищных помех связи, и, нервно постукивая шариковой ручкой по столу,  произносит следующее:

- Алло?.. Привет...  Да, не думал, что позвонишь... Нет, в данную минуту я в отпуске, с женой. Что-что? Именно, давно женился. Кстати, знаешь, вчера подумал... Помнишь, тогда я тебя спросил -  это подлинник или фальшивка? Ты еще  тогда так посмотрела. Помню и сейчас...  Знаешь,  вот сегодня опять вспомнил и должен тебе сообщить: жена завтра уезжает к друзьям на два дня, и... Что-то ничего не слышно. Уох!

 


3. ДВОЕ


       Петр, выключая свет в комнате, думает: «Да, возможно, я поступил жестоко, а что было делать – обливаясь слезами, отпустить подлеца, спустить все на тормозах, хотя я сто раз  ей говорил, что не смешно – заглядываться на каждого типа, всматриваться в выражение его лица этими медовыми глазками, каждый раз смешно морщить нос, будто она, как малолетняя девочка,  исследует окружающий мир, и, главное, чего они добились? Знает ведь, в ярости я страшен, и так можно про любого нормального мужчину сказать, если ты, конечно, не тюфяк и не идиот, поэтому-то я громко сказал ей – оставь-ка свои зловредные штучки и не виляй хвостом, женщина, а нам дай поговорить по-серьезному. Дальше ничего не помню – милиция, разборки, эта плачущая дура и тот – злющий, бормочущий что-то про себя – уж не заклинания ли, юморист, придумывал? Я вспомнил, кстати, папины слова про нее, когда мы только познакомились, я от нее совершенно  балдел, потом долго не знакомил с родителями, и вот она переступает порог дома, вся такая, значит, ослепительная, с дорогим макияжем, красавица, царственно подходит к отцу, зачем-то  пафосно пожимает ему руку, говорит какую-то высокоумную чушь в стиле «Я знаю куда больше вашего», потом разворачивается ко мне, я стою обалдевший, почти зачарованный всей этой обстановкой,  и тут неожиданно покрасневший отец приближается к моему уху  и еле слышно шепчет: «Петя, внимание, не советую с ней связываться – снаружи полно, внутри – пусто, и точно тебя несчастливым сделает, зуб даю!» Я еще тогда не мог понять, к чему он клонил, был как в дурмане, и лишь через какое-то время сообразил – да, она умная, да, она красивая, но что все это означает для меня, если она так любит окружающих мужчин всех возрастов и положений, а со мной, получается, только играет, развлекается? Я человек занятой, у меня нет времени на слежки, да только как куда не пойдем, эти прекрасные глаза всегда смотрят не на меня, а на окрестных мужчин, и говорить об этом бесполезно, и  призывать к объяснениям еще глупее, как в последнем случае, просто-таки критическом – зачем ей надо было так громко смеяться, подмигивать,  переводить все в столь явные намеки, расспрашивать того дурака, ей практически неизвестного, о темах, являющихся пшиком, мусором, и в конце их разговора, я,  конечно же,  не выдержал и прервал наглое щебетанье, ведь мне надоел этот замкнутый круг, я должен был его разорвать любыми способами и итого показать действительный вес своих поступков и слов».

       Анна, медленно засыпая, размышляет: «Надо же, мама  тем вечером была права, а я никак не хотела ее слушать, настолько ослепла, бегала за этим нахалом, и вот,  я, радостная, молодая подхожу к маме, представляю ей любимого человека, а он стоит как шкаф – лоб наморщен,  руки силача  в карманах брюк, лицо ничего не выражает – ни спокойствия, ни нервозности, никакого трепета или удивления, словно он на работу или к друзьям пиво пить пришел, а не к моим родителям, и вдруг он  делает попытку изобразить заинтересованность, что-то спрашивает, и мама, когда закрывает за ним дверь, ровным и твердым  голосом  произносит, глядя мне в глаза: «Аня, знаешь, я тебе скажу: не совершай ошибку, даже если сейчас этот дуболом  кажется тебе лишенным недостатков, и, более того, я советую  постепенно от него отойти, потому что не может нормальный человек быть таким равнодушным, сухим, неэмоциональным и бесцветным, пускай он и без вредных привычек, с жильем, работой  и прочими радостями». Теперь-то понятно, она намекала на его скрытность и бесчувственность, нежелание где-то заплакать, где-то засмеяться в полный голос, и все это вылилось в текущую ситуацию, совершенно дикую и странную – не могу  никому  толком и слова сказать, как тут же он вмешивается,  и дома  начинает нести полный бред, называя подобные тошнотворные сеансы «разговором по душам», как будто у него она есть и он хоть  что-то понимает во мне и вообще в женщинах. Конечно, его  ужасная потасовка с тем молодым человеком из ничего, из пустоты  была последней каплей, перевесившей  прекрасное начало наших отношений и его бесконечные мудрые речи, украденные из бюджетных сборников афоризмов великих людей, и которым я наивно верила: про дружбу складно-ладно, а это оказался Шопенгауэр, про любовь  регулярно расточал  псевдо-свои магические фразы, а это Петрарка, и так все оказалось тонким и продуманным обманом. Я теперь даже не знаю, кто он на самом деле – некий неандерталец, древний человек со всеми  скудоумными принципами защиты территории и женщины, одновременно владеющий изощренной ложью и   по ошибке попавший в XXI век или просто распущенная личность – что-то упустили в детстве и юности, а самому ему не дано было соображать – только реагировать на  чужую внешность, отсиживаться на в офисе и следить за каждым моим поступком, нещадно критикуя все вокруг? В том и в другом случае он явно не тот человек, который может быть со мной, поэтому завтра сама позвоню этому чумному созданию и еще раз досконально, как двоечнику,  объясню положение дел, и пусть себе сжимает  огромные кулаки, пишет  бесполезные письма, да хоть об стену бьется – всё!»

 


4. ОСЕНЬЮ


        Мы познакомились в конце августа – самого блаженного и смутно-печального месяца в году, напоминавшего о подготовке к походам в школу, институт и полностью завершавшего лето, причем сейчас я пытаюсь вспомнить, при каких обстоятельствах это произошло – может, я пришел в кинотеатр, куда часто бегал в то время, чтобы укрыться от ряда проблем того года, в особенности, от  навязчивой болтовни одного странного типа, каждый раз при встрече надоедавшего мне своими выспренними речами; возможно, я поздно вечером  под хмелем шел от приятеля,  случайно завернул не в ту сторону, заблудился, в порыве отчаяния стал искать выход на другую сторону, где я в то время жил, и тут наши взгляды встретились; вероятнее всего, я традиционно отправился за покупками, побродил по магазинам, выбирая еду и хозяйственные принадлежности, и там-то мы пересеклись. В эти дни, полные сумрачной неги в сочетании с  уединенной тоской, я считаю практически все обстоятельства – время, место, обстоятельства, одежда, слова, дальнейшие события – совершенно произвольными, малозначимыми, и в памяти отпечаталась только музыка, почему-то крепко-накрепко связанная с тобой первоначальной, и, самое интересное, я периодически ставил этот цикл  в самых разных случаях, вызывавших у меня то радость, то горечь, то торжество, то ощущение глубокого падения: «Озарения» Оливье Мессиана. Всегда был далек от сентиментальности игры в ассоциации, казавшейся  мне надуманным способом убежать от себя настоящего, но эту возвышенную, небесную музыку, как мне всегда казалось, замешанную на экспрессионизме и сиюминутности, я постоянно  ставил в один ряд с тобой, хотя ты, безусловно, не напоминала человека, ведущего аскетический образ жизни, скорее, прямо наоборот, твоя веселость носила  характер безудержности, словно поток воды норовил сбить с ног зазевавшегося путника, и я никак не мог назвать твою запальчивую, быструю речь соответствующей духовным устремлениям этого композитора, однако же никакие другие композиции, никакие иные звуки не ложились настолько плавно и четко в мое представление о тебе.

       Из классической литературы, в особенности,  русской мы оба прекрасно знали, что одинаково резко, без права возврата на круги своя  отталкиваются и одноименные, и одноименные заряды, а в нашем случае я ни над чем особенно не ломал голову, потому что простое, можно сказать, растительное или животное  удовольствие от контакта с тобой затмевало сомнения и рефлексии, зачеркивало множество ошибок и  переводило стрелки часов назад, от нелепых офисных зданий и машинных выхлопов куда-то туда, к седой древности,  и тогда, в один прекрасный момент,  я понял – высь твоих ощущений, поднимающаяся над банальностями словесных излияний, яснее всего выражена в   португальском слове «sodade» (печаль любви)  и одноименной  песне, закачанной в мой компьютер для долгого прослушивания в ночные часы.

     Однажды ты пропала сразу на два дня – субботу и воскресенье, и я, сразу  ставший снова измочаленным и нервозным,  потратил все выходные на тщетные поиски: магазины и  клубы, куда мы иногда ходили, общие друзья и знакомые, но все было тщетно, и при этом отдельные, внешне приятные, а по сути – лишние мысли теснились в моей усталой голове, разворачивая  недавние эпизоды: вот  мы идем по улице, и я пытаюсь что-то рассказать о важных для меня авторах, попробовать как-то сопоставить их с твоими устремлениями и желаниями, раскрываю рот для небольшой  лекции о Викторе Сосноре, но солнце светит слишком ярко, день небывало погожий, поэтому я было раскрываю рот и тут же замолкаю, понимая, что строчки Сосноры  накладываются одна на другую, мешаясь с текстами других петербуржцев  – Сергея  Стратановского, Виктора  Кривулина и  многих других, и я ничего не могу с этим поделать, на еле заметную секунду останавливаюсь, как вкопанный, прощаюсь с чем-то былым и одновременно приветствую новое, на миг усмехаюсь, и мы шагаем дальше; вот ты докладываешь мне о какой-то  любвеобильной знакомой, ее бывшем муже, нынешнем возлюбленном и дочке этого возлюбленного, и о том, как знакомая делит имущество с бывшим, и о том, как она ездила за рубеж и там встретила текущего избранника, и очень переживала, что у него взрослая дочь, а я очень внимательно, вжавшись в стул, слушаю эту не слишком занимательную историю, время от времени кидаю какие-то реплики, поддерживая разговор и укрепляя таким образом твою решимость договорить до конца, до некоего решающего момента, и  тут ты переводишь дух, я оборачиваюсь и внимательно смотрю на окно довольно-таки нелепого заведения, где мы находимся, с небывалой силой понимая – произойди сейчас землетрясение, упади Солнце на землю или молния прямиком в нашу сторону, я бы ничего этого не понял, настолько дивными казались мне твои слова, в реальности, очищенной от лиризма,  гораздо больше напоминавшие «белый шум», чем серьезное рассуждение.

         В понедельник ты все-таки объявилась и культурно, негромко  сообщила, что должна ненадолго уехать по срочным делам, и я знал – учитывая собственную загруженность и смутное ощущение расстройства из-за твоего странного поведения  -  я с тобой туда не поеду. Мы давно уже вышли из возраста, когда веришь каждому слову других людей, и, кроме того, я на тот момент знал тебя гораздо лучше, чем тебе это казалось самой, поэтому не удивился, когда неделя ожидания, конечно, условного, перешла в месяц и стала двигаться дальше, и как раз тогда я еще раз вспомнил Мессиана, «Sodade», навсегда связанные с тобой, и стал подбирать нужную мелодию для теперешнего расклада событий, перебрал кучу интернет-сервисов и композиций, надеясь «слить» своё с чужим. В один из осенних дней мне это удалось, и я просто  переименовал новый файл на компьютере: «Осень. Пьяццолла. Одиночество».

 


5. ТОЧНОЕ СЛОВО


    С самого нежного возраста Он мечтал работать.

     Худо-бедно закончив колледж, Он начал размышлять о своей будущей профессии, но, как ни старался, ничего путного не приходило в голову. Ровесники давно уже наметили ясные и прямые пути: один школьный друг со старших классов помогал отцу, работая на частном предприятии, другой  - с шести лет уже  умел сличать древние источники разных эпох и цивилизаций. В итоге первый остался в бизнесе  и сейчас владел торговой сетью, иногда  приглашал непутевого товарища в гости, искренне недоумевая, почему тот беспрестанно находился в поисках работы. Второй друг закончил аспирантуру  МГУ, отказался от перспективы работы в НИИ, уехал на стажировку в одну из зарубежных стран, да там и остался, еще реже друга- предпринимателя давая о себе знать. Друг-исследователь писал ленивому приятелю сочувственные письма, полные восклицательных знаков и увещеваний. Историк считал своего товарища вполне способным и даже склонным к научной работе, вообще одаренным человеком.

     Сам же адресат потратил несколько лет жизни на изучение спроса и предложения рынка труда. Еще с детства Он редко обращался к книгам, равнодушно относился к  любому искусству, общественная жизнь также прошла мимо Него. Со временем  Его любимым чтением стали  списки вакансий: Он долго и упоенно изучал должностные обязанности учителя, пекаря, менеджера по продажам, младшего научного сотрудника, запоминал телефоны и адреса компаний. Многие из них Он посещал, вел себя дерзко, вызывающе, иногда чуть ли не со скандалами убеждал специалистов по кадрам в собственной профпригодности. Он мало ел, редко спал, ведь вся Его жизнь была направлена на поиски работы.

    Надо сказать, пару раз, выслушивая Его напористые, яростные речи, кадровые работники уже размышляли о Его трудоустройстве, однако каждый раз, по оплошности или по закономерности, Его фантазии о настоящей работе разбивались в пух и прах. Тогда Он решил сменить подход, и вместо осады офисов разных организаций однажды  предпринял радикальную попытку напрямую устроиться на работу.

     Сосед по квартире, где Он проживал все еще вместе с родителями, предложил Ему работу ночным сторожем на частной даче в Подмосковье. Требования к кандидату минимальные, платят хорошо. Месяц отработаешь, и потом можно  спокойно искать что-то стабильное, а, главное, достойное.

    Он, разумеется, мгновенно согласился,  тщательно собрал вещи, внешне бесстрастно, но внутренне торжествуя, сообщил родственникам о своем отъезде, и через каких-то полчаса вышел из подъезда. Часов Он не носил, осуждал знакомых за пристрастие к  цифрам и датам: испытал  смесь тревоги и отвращения, изучая еще на уроках истории жизнь педантичных и предельно точных немцев.

    В метро Он пару раз от волнения и предвкушения грядущего спутал пересадки, два с половиной часа ждал, когда же отремонтируют сломанный автобус, и, наконец, хорошо одетый, бодрый и счастливый, попал в дом к хозяевам. Впоследствии,  упоминая об этой знаменательной  встрече, он отмечал и  цвет обоев в комнатах,  и размер теплиц, и количество этажей в доме, но совершенно забыл имена хозяев и начало их разговора. Он утверждал, что речь шла об одной из телевизионных программ, правда,  потом в разговорах с друзьями Он вспоминал кипучий интеллект хозяйки и подобострастного  хозяина.  С одинаковой долей вероятности хозяева могли говорить  между собой о Канте, футболе или  рассаде.

    Он заинтересовал супругов своими страстными, хотя и общими суждениями об истинном предназначении человека, историческом смысле текущих событий и прочей «философией». Хозяин   с наслаждением слушал сбивчивые, настойчивые речи молодого человека, хозяйка уже несла специальное блюдо. В свою очередь, Он погрузился в мир фантазий, предвкушая  замечательные вечера и ночи  на этой даче -  реальную работу, летевшую на всех парах к нему в руки.

    Разговор шел медленно, степенно, и Он, напрягая остатки своей слабенькой эрудиции, вдруг захотел прочитать отрывок из  давно знакомого стихотворения – довершить  и закрепить благоприятное впечатление. К счастью, Он мог безошибочно воспроизвести начало одного из немногих литературных произведений, которое  чудом запомнил. Поднявшись из-за стола, торжественно, как заправский чтец,  сложив руки за спиной, нахохлившись и зачем-то сузив глаза, Он нараспев продекламировал:

«Она еще не родилась,

Она и музыка и слово,

И потому всего живого

Ненарушаемая связь...»

    Эти строки Он выучил много лет назад для привлечения внимания  одной надменной девицы, беспрестанно заявлявшей  о своем  феноменальном образовании и чуть ли не предках-дворянах... Она, впрочем, не восприняла должным образом Его порыв, рано и  весьма удачно вышла замуж;  вялое общение погасло само собой, теперь они даже не звонили друг  другу. Она считает Его неудачником, зацикленном  на поиске работы, он, при всей сохранившейся симпатии, хорошо помнит горечь от бесплодности своих былых ухаживаний.

    Начало стихотворения какого-то автора, писавшего, как говорят, десятилетия назад, одновременно влекло и пугало Его. С одной стороны, Он видел в этом соцветье слов будоражащий сознание смысл, с другой – отметал всякую возможность сложного текста, предпочитая любой литературе хоть сколько-то правдоподобные сводки вакансий.

    Хозяин дружелюбно посмотрел на интересного молодого человека, хозяйка  восторженно всплеснула руками: 

- Это же Мандельштам!

   Он хладнокровно кивнул, будто требовалось какое-то подтверждение. Разговор явно доставлял Ему удовольствие, так как впереди все ближе маячила перспектива  сменить скучную обстановку и заодно отлично заработать.

    Хозяйка поставила на стол блюдо с аккуратно нарезанным хлебом и  задумчиво произнесла, подняв глаза к небу:

- Молодой человек, скажите, пожалуйста... - Она замолчала, мучительно подбирая слова, и, наконец, произнесла: - ... Как вы относитесь к деятельности Петра Первого?

     Возникла многозначительная пауза. Он молчал, проклиная свою забывчивость –  мобильный телефон с интернетом  остался дома, с собой Он взял обыкновенный, а ведь мог сделать вид, что проверяет сообщения, и заодно  посмотреть интернет-справку. «Петр...» - подумал Он. «Надо же... Петр... Наверное, интересно...»

    Хозяева настороженно ждали вердикта гостя. Он прожевал, взял в руки салфетку, снова стал меланхоличен и строг, и, понимая, что отпираться бесполезно, произнес слова, ставшие роковыми:

- Я?.. Никак...

     Хозяйка в упор посмотрела на молодого гостя. Выражение шока на ее лице постепенно сменилось сочувствием. Перемены в ее настроении, как Он позже понял, не сулили ничего хорошего.  Она внятно, резко произнесла:

- Хорошо, молодой человек. Значит, вы никак не относитесь к его глубинным  реформам, навсегда изменившим отечественную историю; к Санкт-Петербургу,  основанному Петром;  к гуманитарной (на этом слове она подняла палец  вверх) миссии великого российского правителя по  колоссальному расширению связей между Россией и другими странами, а также к изменению роли духовенства, развитию науки и культуры, строящихся на принципиально другом подходе?

     Пока хозяйка переводила дух, хозяин  нервно постукивал костяшками пальцев по столу. Он, побледнев от ужаса,  мрачно смотрел на супружескую пару, теперь ставшую для него навсегда далекой. Он понимал, что очередная работа юркой рыбкой выскользнула из его раскрытых ладоней. Не в силах смотреть на хозяев дома, Он пробормотал извинения,  молниеносно собрал вещи  и через час уже стоял около метро.

    Мысли разбегались. Это был конец.

 


ФРАНСУА И ЖАК


 

1.Франсуа


           Не слишком люблю распространяться о себе, так как всегда найдутся желающие откровенничать на каждом углу. Я – не из их числа, хотя происхождение постоянно дает о себе знать. Родители назвали меня Франсуа, в честь прадеда по отцовской линии. Я много раз думал: неужели настолько важно – чей ты сын, есть ли у тебя дети, к чему вообще все эти вещи, казавшиеся мне пустыми формальностями уже в подростковом возрасте? Я боялся отца с его чванливым нравом и больше уважал мать, впрочем... Попробуйте спросить меня: помню ли я хоть что-то из детства, какие-нибудь детали, картинки, любил ли я это время? Я затрудняюсь ответить, как когда-то в школе с трудом постигал азы истории, математики и языка. Теперь глупо заниматься самоанализом – время ушло, правители переменились, одним стало жить хуже, мне – возможно, даже лучше. До меня часто доходят вести о родственниках, дальних знакомых – большинство переженились, перестрелялись или осели по домам, вконец располнели, пытаются забыться в компании кружки или веселой подружки. Я с ужасом думаю, что, как ни крути, принадлежу к этому племени. Сейчас никого не удивляет, когда меня называются Франсуа-колдун, Франсуа-демон, а в ту пору, когда я убежал из дома, окружающие  просто косо смотрели и пожимали плечами, вроде как что-то не то с парнем.

        Я всегда знал – со мной все так. Просто судьба находиться в услужении или помыкать двумя-тремя бездарями пугала, тревожила меня больше, чем что-либо еще. Часть вещей я отдернул из своей жизни мгновенно: зачем мне женщины с их притворством и ужимками, зачем хлебать родительскую баланду, терять время попусту и слушать пропаганду лже-командиров? И я решил: завтра же убегу из дома, попробую устроиться к  одному  ученому мужу, о котором слышал от одного нищего – рассказывал, что тот читает мудрые книги и придумывает свои. Одним словом, странная личность. Получилось – я убежал от своих с хорошей суммой накопленных денег. Те кинулись искать с собаками и начальниками, да уж поздно – только если в дуду свищи. Я был далеко- далеко, с трудом, с расспросами и хитростями  добрался до того самого ученого мужа, и началась самая интересная полоса моей жизни. Тот меня учил разным премудростям, я все быстро схватывал, фиксировал. Выучить-выучил, а вот  что из знаний применять на практике или не применять, умолчал. Я уже и в политике стал мастак, и в истории, и литераторствовал вволю. Куда там школе с ее вечными учителями-мучителями  и учениками-нагоняйглотателями! Сказал  мысленно  ученому мужу: спасибо, пока, и в одну прекрасную ночь направился дальше.

          Стало интересно мне аж до жути:  путешествую, захожу в кабаки, руки в боки, начинаю болтать с окружающими, потом одному совет даю, прямиком из какой-нибудь книги, другому о свободе в Древнем мире рассказываю. Так все это смешно: задрыги-пьяницы, деревенские тетки – весь этот сброд, столь противный моему сердцу  – сначала недоуменно косится, а кто-то потом и слушает, подхватывает отдельные мысли. Вышестоящим это все не нравилось – то ли  полный дурак, говорят, то ли колдун, демон, смущающий да научающий людей разнообразным глупостям и нелепостям. Стали заговоры вести, мыльные веревки плести, и, поди ты, попал я раньше времени в историю.

           С мужиком одним решил развлечься, знаний в голову побольше закачать да и смыться подальше. Сразу на него обратил внимание в кабаке: сидит за большим столом, один, нахохленный как гусь, важный, господская посадка и выучка. Стал болтать с ним, потом тот намекнул – давай, говорит, выйдем во двор, поговорим по-другому. Хорошо, вышли на улицу, стоим друг напротив друга, молчим. Вдруг мужик в лице переменился – начальственное  самодовольство сменилось странной злобой, и глаза заблестели, стали кровью наливаться. Ты что, говорит, думаешь, я тебя не знаю, наивный кретин? Мы за тобой давно бегаем – родителей оставил одних, везде носишься как буйнопомешанный, историйки слагаешь. Какая мне разница, что именно ты лепечешь, важно, что не унимаешься, дурья ты башка!

          Я еле слушаю, со страшным возмущением и даже обидой – чего, я не могу делать, что мне вздумается и так, как того хочу? Мужик все не унимается, брызжет на меня слюнями,  бешеный, огромный. Ты, больной на всю голову,  говорит, там дети об Артемиде говорили, там про какие-то теоремы Пифагора менялы слушали... Я в голове крутил-крутил, как его остановить, а тот вдруг: или ты уезжаешь на соседний остров, сейчас же, без права передвижений, или сегодня же тебя  в землю положим, никаких лекарей и судей  не нужно. Я ощупал пистолет в кармане – я его применял  для обороны от разбойников и как намек для особо вредных личностей – и выстрелил прямо мужику в голову. Не знаю, почему так быстро, что вообще на меня нашло, да только мужик, оказывается, оружие по неосторожности  оставил в кабаке, поэтому-то покачнулся, упал и, вижу, умер.

         Дальше и рассказывать особо нечего: взяли на следующий день – не удалось далеко сбежать, все ходы-выходы, у них, стервецов, просчитаны. Я вроде орлом стоял на своем, версию придумал, сам уже забыл, какую именно. Думал, правдоподобная, но меня носом ткнули в показания – и этот другое говорит, и этот. Тюрьмы я страшно боялся, тем более, дежурили там жутковатые  стражники, и главный из них – Жак. Говорили, читать толком не умеет, разговаривает так, что никто его не понимает, зато такой сильный, что может пять человек за раз утихомирить. Я как прослышал об этом, так придумал про больную ногу. Дескать, мучают ноги, еле передвигаюсь. В одном ботинке заранее  спрятал деньги – Жаку этому рискнуть дать. Лекаря,  сказали, лекаря ему. Приходит лекарь – думал, из нашей местности возьмут, и тогда мне капут. Нет, надоумил их кто-то взять старичка такого, добрый-добрый, дряхлый-дряхлый. Дело сделано – выслушал меня старик, расчувствовался,  не стал ничего проверять, взял сумму и уехал. Жак глупцом оказался – кругом только и разговоров, что про его  молодую красавицу-жену. Никак он ей не может угодить, а она грозится: смотри, найду себе еще мужика, получше! Жак с ней сразу смирным становится. Так деньги и пригодились.

         Бреду по траве – лето, птицы поют. Увидел букет – бросил подальше. Эти украшательства только глаза мозолят. Думаю: зачем сбежал? Книжки, видимо, все лгут, толку от них ноль, жизнь закончена, а, может, ее и вообще не было. Рещил: пора заканчивать с шатаньями-мотаньями,  ночью дохожу до населенного пункта, там договариваюсь с местными рыбаками – на что угодно, пусть даже  и поработаю на них день-два, ничего страшного.  Наши  охламоны так быстро ничего не сообразят – поднимут всех на уши, будут рыскать вокруг да около,  а я в это время с рыбаками отправлюсь в путь. Они у нас обычно каждые два месяца  на неделю к женам и детям уезжают. Сейчас эта неделя вот-вот начнется. Меня же должны оставить на острове. Раз, и дело с концом.     

 


 2.Жак

 

           Ну, я враз  смекнул, што этот стервец плохо кончит. Уж как он хорохорился – петушочек эдакий. Знаем мы этих птухов, они только для вида рыпаются, а уж на проверку, когда их в  собственное гнилище носом ткнешь,  трусят будь здоров. Ненавижу дурачин, но подлюг – еще больше! Эт что вообще такое – мужичину живого угробить, пистолем ему в башку пулю всадить, да потом дурить, типа достал он меня до смерти, нервишки взыграли, вот типа и оружьице пригодилося. Не, други мои, сказану я вам так, своей тоже, когда она трепаться стала, что, дескать, суды есть, чего нам до больших людьев, которых нужда заставляет  разбираться в говнище, у них свои умы есть, а умы те нам не чета, так вот дыть я  ей, так и как на духу вам: брешет, волчара, брешет, прости Господи.  Судят – эт хорошо ж, однако утром я его впервой встретил у воротцев тюряги нашей. Направленьице, грят, к нам, плохиш новый, разберись, Жак, как там по - человечьи, как по - божески. Ты, парниша, умен не по летам, выдюжишь. Я, ребятушки, остановился, глядь в глазища его подлючие, узенькие такие, вроде как не из крови да плоти нашенской фрукт этот. Усмехаюсь себе, а он – Фрэнсуэ величают бандита-то – губищи зажал,  и ни словечка, ни фразочки. Ну, думаю, прынц ты наш, сейчас заговоришь-ка.  Я громко ему: «Ты хто это будешь у нас, гостик заезжий?» Он вниз глазенки-то наставил да ответил: «Фрэнсуэ». Поговорили, видать, так, очень дельно. Потом-то мне уже бумазею товарищ прочитал, я рот разинул и так и не закрывал, пока мил человече не досказал быль. Я кулачищи свои проверил – силушка на месте, да думку думаю: эт чего за тараканище такой – книжонки читал, дурью маялся, потом пошел к чиновному лицу выспрашивать, где свобода, где честь, будто не видывал ентого никто во веки веков. Бес будто в нашенского  Фрэнсуэ вошел – да мне бабки так и сказывали – больно умище возросло, видно, грибков переел с мудростями своими заодно, и результатом ругань стала, спорил с мужичком одним, пистоль хвать – и стрельнул-то в цель! Моя потом балаболит да балаболит: чего же  он-то девку не отыскал добрую, чего в листочечки тыкался, где его родичи все были – спали по углам, понятия у них верного нет? Лады, счас пожрать чего отыщу, да сказ потешный дальше пойдет...

        ...Да, вот значит, сидит он сиднем у нас, я ужо ему начальничий наказ сунул, он же у нас головастый, точняк врубиться. Раз глянул, два глянул, такую фразочку завернул, что я своему ученому другану и тренькнул, типа калякни, писарь, я потом своей суну под нос. Бормотал-бормотал я, задолбил-таки. Слух: «Жак, сообщите, пожалуйста, господину, что преступление за собой я признаю, совершил его в помутненном рассудке, поэтому смиряюсь и отдаю себя в руки правосудия». Так-так, ты сдурел, добр молодец, думку думаю. Ясен желудь, виной виноват ты, так выбрось чушь из башки лиходейной, родичам на поклон письмишечко накарябай, мож, сердечко твое меньше ныть будить, вдруг кто из родичей скажет слово дивное про сволочину эдакую? Не, носяру воротит – не желаю, не буду, башка ноет, ничё не хочиться. «Только в петельку выю сунуть, что ль?» - я-то ему. Ни словечка, глазищи выворотил, рыбеха эдакая. Лады-то, лады,  и мыслишка мне  жужалкой  явилася. Моя все трендит – денжат бы, слад ты мой, деньжаток, Жакушик, чутка, и, глянь, заживем мы с тобой как баре в замке хоть. Я умничку нашему быстренько и тихоходиком: «Спасу на тебя нету, Фрэнсуэ, хуже ворюг пришлых, ставишь себя выше начальных наших, командных  людей, устал я, слышь? Хошь, вот че...  Тыщонка вдруг завалялась? Не серчай, жрать каждый хочит, вишь, какие начальства у нас  смурные – маловатенько счас  денюжек, друже. Раз ты того... богат не по летам... так поможи Жаку, а? Щас тыщонку, но мигом, зенки не таращ, ест ж у тебя, да? Мене сувай, я тебе тада завтречка  в ночь ходик некий тайный  укажу, да беги, паскудник ты эдакий. Я не затяну, не мучься сей  вошью мозговой, листки здеся ложь, типа убёг. С нас всех деньгу заберут – там копейка с каждого, я ж седни дежурство веду, меня завтра переменят».

           Да, зырк на морду мою, зырк – из туфели своей, бес такой, одну да еще половину достал – типа на всякую там другую катавасию, вдруг чего-нить порешаю себе. Я ручары трудовые обтер, кивочек, и мягко ему: «Слушь, мож мне скоренько-скоренько умность какую сказать?» Не, учёный гусяра, внове зырк, зырк. Тут и я-то: «Хитрюга, одного пришил, одна да половина в наличьи – ничё се книжонки, вишь ты!» Короч, раз плюнул, и тольк времечко вкатилось к нам – пустил его наружу, никто не вызнает, а одна и половина в лапах моих. Натянул там всем на уши сказульки, своей потом намякиваю: честной народ пускай гадалкой колдует, а я и ты – короч, мы – при деньжатах!» Моя: «Жакушка! Правду ль емлишь?» Я хохочу и миг-миг глазком  одним.

         Короч, вот и усё. Одного в башку не возьму – чё ему не хватило на воле-вольной, в бегах теперечи? Эт листочки да буковки делов сотворили али как?

 


7. ТРЕТЬЯ СИМФОНИЯ

 

           Субъективное мнение может  кромсать хуже острого  ножа, а Она даже как-то не думала, права или нет,  так как было ли до этого – первый муж – предприниматель не ценил, не любил, не понимал, ведь чего ей бумажки, раз чувства настоящего нет, и глупая, когда выходила замуж, и не менее глупая, когда разводилась, но чего уж там – в двадцать с небольшим  все немного не в себе. Второй муж вроде покультурнее был с виду –  цветами и подарками, как и первый, задаривал, но место свое знал, два каких-то  стихотворения прочитал, причем одно из них, сказал, сам сочинил, до дома доводил, всегда чисто одет, выбрит, спина прямая, взгляд волевой. Она уже подумала было – идеал, жизнь не зря прошла, хороший, добрый, видно, деньги есть, выглядит нормально – не стыдно родственникам показать, и глаза  ее уже меньше слезами заливались, и на работе стала меньше к ругани прислушиваться, и дома тихо сядет у окна и смотрит в ночь, и пускай ничего не видно, но спокойно и уютно на душе.

          Нет, номер оказался дохлым – у второго-то  еще пара таких несчастных, всех надо поддерживать – и морально, и материально, то есть, если кратко, ловелас и прощелыга, даром что вроде и состоявшийся, и других достоинств полно, поэтому-то решила Она  не гнать его от себя – развлекается и развлекается, Она рот будто запечатала, фотографий в телефоне якобы  не видела, звонки не принимала -  и найти себе интересное дело, помимо давно надоевшей и до предела монотонной работы.

          Она пробовала  курсы кройки и шитья – чушь, пальцы только в кровь;  всякие спортивные занятия – тоже бред, там  ногу потянешь, там руки заболят, что хоть плачь, там рискуешь насмерть разбиться; клуб любителей кинематографа – пришлось оттуда быстро уйти, так как ей намекнули, что современные фильмы совсем слабые и пустосюжетные, нечего о них даже говорить, а вот немое кино – самое оно; и море разливанное других так называемых «хобби» - возможностей потерять время (в основном)  без ущерба для себя.

          Вот один раз Она пришла на работу проклятую, к ней подходит сослуживец,  широко улыбается, по-доброму так, по-хорошему, протягивает подарок  - и говорит – де, дорогая Маша, тут несколько скромных даров от нашего отдела, а один, особенный – от меня. Она на следующее утро открыла коробку – чего там только нет, прямо дух сковало – и парфюмерия, и огромный альбом для фотографий, и картина небольшая, но настоящая, масляными красками, и даже  небольшой бумажный  конверт с компакт-диском – сразу ясно,  тот сослуживец чудной вложил, наверное, ради шутки. Подошла к проигрывателю, вставила диск с надписью, сделанной черным фломастером: «А.Г.Шнитке. Третья симфония», включила звук и... нервно сжалась в  комок, так как вообще-то ожидала услышать нежные переливы струнных  и томные напевы духовых – что-то в этом роде всегда и обещала ей классическая музыка, как, например, Моцарт, Шопен или этот композитор Шнитке, чье имя она неоднократно слышала по телевидению и встречала в необъятной сети  Интернета.

          С тех пор Она даже не знала, пошло ли все кругом  наперекосяк или, наоборот, этот странный поворот в жизни был чем-то дивным и необходимым, сродни посвящению в правила некоего загадочного мира, да только слушала Она эту самую Третью симфонию бесконечное количество раз, пока диск не стал зажевываться, но предварительно Она сделала еще несколько копий той же симфонии, так что количество прослушиваний возрастало и возрастало. Она не считала себя в праве изучать биографические подробности  жизни Шнитке, слушать другие его произведения – во-первых, догадывалась, что подробности сначала замусолят, а потом и сотрут те  ужас, раздражение, восторг, экстаз, которые одновременно возникали в ее голове, сердце и теле, каждый раз, когда Она чуть ли не в мысленный микроскоп пробовала разглядывать звуковые изгибы начала симфонии или на лету пыталась поймать партию электрогитары; во-вторых, по большому счету, никто, кроме мужа, бывавшего у нее  наездами, не знал об этой  прекрасной и пагубной  страсти – сослуживцы оставались в глубоком  недоумении, когда Она, обычно разговорчивая, иногда в диалоге  переходила на сбивчивую, монотонно-бесцветную речь.

          Бесконечное прослушивание Третьей симфонии  как  жуткий   секрет и сладостный бред  существовало в ее жизни еще несколько лет, пока однажды Она не возвращалась с работы и не встретила у подъезда незнакомую пару. Они громко  спорили о  каких-то общих  знакомых, и женщина возразила мужчине, повысив голос - нехорошо и не по-доброму: «Слушай, этот гуляка-то гуляка, все с ним давно ясно, а этот как раз не дурак, голова на месте   – его жена просила отдать дочь не борьбу,  а на скрипку – говорит, вдруг станет потом известной, будет того же Шнитке в каком-нибудь оркестре  исполнять, а он ей: «Нужен кому-то ваш Шнитке-то? Это все дутые знаменитости! Нечего ребенку голову морочить, и так отбоя нет от желающих честного человека  надурить».

          От этих слов в глубине ее нутра словно снаряд разорвался, поэтому Она мгновенно прошла по ступенькам, быстро открыла дверь в подъезд, беззлобно высунула язык  двум остолбеневшим незнакомым гражданам и, как из пулемёта, отбарабанила,  смакуя каждое слово: « Знаете, а я   пять лет каждый день  слушаю Третью симфонию Шнитке!»     

 


8. ПОЭТ И ТОЛПА


         Геннадий Петрович Смирнов до одури бредил одним из величайших интеллектуальных наслаждений, данных нам небесными силами взамен банальных, скудных, а то и просто глупых развлечений, - искусством поэзии. Смирнов много раз просыпался посреди ночи – весь в поту, практически пьяный от чувственного накала и страстного желания, опутывавших его тело подобно жёстким морским узлам, пытался зажечь лампу, с пятой-шестой попытки садился в кресло, суетливо искал бумагу, с усердием – ручку и карандаш, потом исписывал несчастные, белоснежные листы многочисленными фразами собственного сочинения, если не сказать – изобретения, после чего тщетно пытался снова заснуть – считал овец, слушал часы, и после долгой, изнуряющей дух и плоть борьбы часто погружался в дрёмоту мудреца.

           Тут, естественно, надо бы перелистнуть страницу на пять-десять лет жизни Геннадия Петровича, сочувственно и одновременно лукаво вздохнуть: быть может, мы чем-то похожи на бедного, кроткого Смирнова, читающего Петрарку в бассейне и цитирующего Мандельштама пожарникам, приехавшим по вызову в соседний дом, и, наконец, ищущего крупицы истины, смиренную морскую соль в жуткой пучине океана людской суеты. Впрочем, в любой красивой истории имеется  своя загвоздка, алым цветком блистающая на груди главного участника событий, или уничтожающая надежды и мечты черной меткой в крепко сжатой, потной ладони. Дело заключалось в том, что Геннадий Петрович, как признавали сначала немногие,а потом большинство – от соседей по квартире до окрестных жителей, отличался повышенным вниманием к фактуре, ткани стиха, исключительным владением инструментовкой, специфическим, но любопытным подходом к рифме и прочим сложным аспектам поэтического произведения, и, вместе с тем, крайней – «герметичностью», сказали бы ироничные филологи, а то и «забубенностью», «придурью», как говорили возмущенные представители этого населенного пункта, слушавшие пять раз в неделю сотню произведений рыкающего, шепчущего, визжащего, лепечущего, горланящего, отбивающего чечётку и свистящего Геннадия Петровича Смирнова. Вот что говорили жители соседних домов, родители, друзья и близкие художника: «Геннадий Петрович-то наш красавец – черноволосый, высокий, подтянутый, мощный – раз! – встанет прямо, руки согнуты в локтях, голова гордо поднята вверх, в руках – огроменная пачища листов; два! – по шевелюре слегка проведёт длинными, благородными пальцами и тяжело, медленно вздохнёт, мысленно окинет взором птиц на ветках, старушек на скамейках, соседние магазины; три! – начнет взахлёб, с упоением, раскачиваясь, будто на шарнирах, и пригибаясь, словно хищная зверюга перед прыжком на жертву, читать свои вирши, да только никто ничего никак не разберёт – только отдельные слова: «кузнечик», «Вселенная», «пожарный», «котлета киевская», «пистолет», «маята», «сущность», «в экзистенциальной чистоте побуждений» и «милая красавица из четвёртого подъезда».
          Зря объяснял Геннадий Петрович тщедушным и далёким от искусства зевакам, что-де его творчество – глоток целебного воздуха после вечерней летней духоты и чудесный аромат ванильного мороженого для очаровательной девушки из областного учреждения культуры, то есть, буквально  через день-месяц-год – Смирнов на этих словах всегда становился серьёзен, даже где-то мрачен, разводил руками в изумлении от человечьей глухоты и абсолютной недоразвитости – о нём обязательно, однозначно, без прелюдий и сослагательных наклонений узнает сначала вся страна, а потом и мир, или наоборот, что, впрочем, вообще-то неважно, ведь Смирнов читал умные книги и  изучал судьбы многих и многих творцов литературы.

           Время шло и шло, бил колокол и лилась вода из родников, однако всё больше и больше случай странного поэта Геннадия Петровича Смирнова тускнел, сжимался и чуть ли не скукоживался, пока однажды, а именно в двадцать часов одну минуту пятнадцать секунд, третьего октября две тысячи первого года, как позже было запротоколировано, Смирнов после череды дерзких поползновений и крепких схваток с лексикой, грамматикой, синтаксисом и тому подобным не услышал за стеной, довольно хлипкой, громкий, остервенелый, если не сказать – злющий лай собаки соседки, давно  знавшей Геннадия Петровича. Что действительно произошло в тот судьбоносный вечер – доподлинно неизвестно, поэтому останется уделом дотошных литературоведов, ушлых журналистов и скоростных телевизионщиков, однако следующим утром Геннадий Петрович Смирнов, отплевываясь и неприятно дребезжжа, прочитал одной знакомой своё новейшее творение, упомянув перед этим о «трагической потере творческой индивидуальности» и «безжалостном литературном кризисе». Эта знакомая, через год после описываемых событий переехавшая в Швецию и ставшая почётным гражданином страны, как только раздосадованный, мокрый от физической слабости и умственного разочарования Смирнов покинул дом, совершила ряд простых, на первый взгляд, а на последующий – хитроумных действий: молниеносно, по памяти записала те самые двенадцать – не традиционные шестьдесят или девяносто шесть – строк на большой лист ватмана, аккуратно поставила инициалы её давнего товарища Геннадия Петровича,  тихо упаковала лист в большой непромокаемый рюкзак, на цыпочках вышла из дома и направилась прямо в областное учреждение культуры.

         Можно долго описывать дальнейший ход событий, да только важна суть: после того, как стихотворение дошло до губернатора города, он предложил местной музыкальной группе записать песню на слова  Геннадия Петровича Смирнова и выступить на локальном фестивале, что и произошло, с триумфом и овациями, вплоть до десятка бисов в переполненных залах нашей необъятной страны и Интернет-трансляции этой песни. Смирнов до момента триумфа, безрадостного для него и экстатически-громкого для всех остальных, совершенно не думал, где, на что и как он живёт эти сорок пять лет, но все ж таки начал размышлять, когда то двенадцатистрочие облетело практически каждый телевизор и компьютер; когда после полугодовых просьб и увещеваний Смирнов прервал первое в жизни творческое молчание и, агрессивно скрипя зубами и исторгая разнообразные ругательства, не написал тридцать продолжений того самого  стихотворения, тут же вышедших в одном томе, на пяти языках и громадным тиражом; и, в конце концов, пока сварливому и вовсе не торжествующему автору не прислали на электронную почту письмо…из комитета Нобелевской премии! Геннадий Петрович в агонии сомнений и с грустным, понурым видом поддался на уговоры близких родственников и даже его личного парихмахера, поэтому степенно и обречённо купил билет на самолёт, а позже, под вспышки фотографов и вопли поклонниц получил Нобелевскую премию в  области литературы, причём в своей речи лауреата, признанной одной из самых необычных за всю историю премии, подробно рассказал всю предысторию написания главного текста сборника и, смахнув непритворную слезу, посетовал, к восторгу части критического цеха и молчаливому одобрению остальных представителей литературного мира, на  крайне непростое состояние поэзии в настоящий момент, после чего остался на два месяца в Швеции, чтобы, мысленно проклиная судьбу и свой загубленный дар, каждый вечер читать на самых разных площадках – от клубов и кафе до гипермаркетов тот самый оригинал и тридцать продолжений.

          Магия  стихотворения  Геннадия Петровича Смирнова никем не ставилась под сомнение и, по мнению как маститых филологов, так и обычных служащих, не поддавалась логическому объяснению, пусть многие и рассказывали о якобы волшебной спайке двенадцати строк и алхимическом подборе слов в тексте, да и, так или иначе, но главным выразителем душевного состояния Геннадия Петровича стала его знакомая, многократно пересказавшая сюжет стихотворения буквально по слогам: Смирнов услышал лай свирепой собаки и неожиданно вспомнил осеннее солнце, несущее радость и покой.

 


9. АФРОДИТА, ЭРИНИЯ, ЛИГЕЙЯ


           Когда, теперь уже много лет назад, Виктор случайно в толпе увидел Тамару, то его сердце начало учащённо биться, голова заболела, ноги подкосились, а рот перестал нормально двигаться, и всё, что он усилием воли смог произнести, вернее, прокричать, было именем древнегреческой богини красоты: «Афродита!» Именно так Виктор ровно год называл девушку, которую он действительно считал божественно красивой, будто сделанной из мрамора – на ее сдержанность, а то и просто холодность Виктор пока не обращал внимания – но, что ни выдумывай, его страшно раздражало настоящее имя  этой волшебной девушки – Тамара. «Словно «тамада», ужасное  всё-таки имя, бедная она, бедная» - восклицал Виктор, сверху вниз, с обожанием и вниманием взирая на свою возлюбленную, а потом пыхтел, набирал побольше воздуха в лёгкие и начинал чуть ли не петь на мотив старинного фокстрота: «Афродита…» Друзья начали посмеиваться над дурачком: давно развёлся, руки на месте, деньги в кошельке, так что, можно сказать, на всё годен, ведь девиц кругом море, одна другой лучше, причём с красивыми, как казалось друзьям, звучными именами – Кристина, Анжела, Василиса. Виктор только отмахивался от былых товарищей, как от зловредных мух, и каждый раз добавлял: «Согласен, имя никуда не годится, но я-то его и не произношу, а называю так, как хочу, и вообще – не надо лезть не в своё дело, мои дорогие, забывшие, что мне, кстати, тридцать пять лет, и я точно разберусь, с кем быть».

          Тамара не проявляла никакого интереса к Виктору, пусть конкретно и не отталкивала: мрачно принимала букеты, пару раз ездила с ним в путешествия, практически ничего не говорила, и Виктор вскоре начал, как он позже сказал, «радикально прозревать»: девушка явно не настроена на отношения, интимного контакта он тоже никак не мог добиться, что было вдвойне несладко, так как он догадывался, со сколькими она ему регулярно «наставляет рога», да вот  и очередной поступок Виктора в отношении Тамары стал принципиально жёстким  и откровенно вызывающим: он забыл об Афродите и принялся постоянно называть её именем одной из мифологических богинь мести, то есть Эринией, вроде бы в отместку за испоганенный год безнадёжных попыток сблизиться.

          Виктор больше не обливался потом при одном только взгляде на Тамару и, более того, к радости старых друзей, начал всё чаще обсуждать недостатки предмета его былых горений: дескать, и ноги у неё толстые, и нос чересчур большой, и глаза косые, и глупая она, в конце концов. Виктор чётко приближался к завершению этой, по его утверждениям, «грязной и дурацкой истории», но античные философы учили его стойкости духа, а  произведения того  же Гомера – в любых сложных обстоятельствах оставаться в трезвом уме и доброй памяти, поэтому, с одной стороны, мучительное расставание было заранее предрешено, а с другой – Виктор уже не помнил, как именно называл Тамару в год их встречи и позже, когда вскрылся  его любовный нарыв. Мужчина всё-таки попробовал назвать девушку – уже не красавицу и  не дурнушку, а просто чужого ему человека – в тот самый последний и драматичный  момент их полного расставания, и вдруг в его голову сама собой вползла мрачная история Эдгара Аллана По об одной прекрасной, но демонической женщине, то есть, наверное, о Тамаре, так что Виктор вскинул руки вверх и боязливо пробормотал, глядя на недоумевающего персонажа его самых пылких грёз и  неутолённых желаний: «Боже! Лигейя… Настоящая Лигейя…»

 


10. НЕ ИКАР


         Что ж, если говорить откровенно и с самого начала, два месяца назад я развёлся с женой, поменял работу и переехал жить в другой город, подальше от назойливых проблем, связанных как с моей обычной трудовой деятельностью¸ так и с досугом; от женского плача, якобы из-за разбитой судьбины; от гвалта мегаполиса и непонимания окружающих. Пожалуй, единственным моим страстным увлечением была любительская орнитология: отработав, когда кое-как, а когда и с успехом, смену на заводе, прочитав традиционную вечернюю газету с ритуальным разгадыванием кроссворда и просмотром телепрограммы, я каждый вечер выходил из дома и твёрдым шагом, гордо подняв голову, направлялся к одному из своих друзей, также заражённому вирусом отчаянного интереса к птицам. Вдвоём мы открывали толстенные научные тома, доставали с полок старинные схемы с классификациями и рисунками, долго-долго рассматривали перья  разных птиц, смотрели документальные фильмы о них же, а один раз мой товарищ, куда более начитанный и интеллигентный, чем я, даже устроил что-то вроде литературно-орнитологического вечера, прочитав десятка два знаменитых рассказов и  стихотворений о птицах. Именно тогда я впервые услышал строки  какого-то по-особому ершистого и дерзновенного Велимира Хлебникова: «О чём поёшь ты, птичка в клетке? О том ли, что попалась в сетку?» и по-настоящему трепетное, берущее за душу произведение «Бабочка», принадлежащее перу  Иосифа Бродского, одного из любимых авторов моего друга:  «Сказать, что ты мертва? Но ты жива лишь сутки».

        Так продолжалось довольно долго –  ругань с женой по любому пустяку с присказками вроде резкой: «Ты  окончательно съехал с ума, поэтому тебе  дороже дурацкие чирикалки, чем законная жена» и ответной:  «Ты меня не ценишь, не понимаешь, и вообще – разве я сижу дома, а не работаю?»;  регулярные танталовы мучения днём и медовая сладость позднего вечера; наблюдения за птицами, чтение орнитологических работ и визиты на конференции, симпозиумы, посвящённые любимому делу, пока вдруг не заболела мать. Мне пришлось на время забыть об однозначно размеренной, ничуть не сумбурной жизни, разговорах с другом и спорах с женой, и несколько недель проводить с пожилой матерью, живущей на другом конце города, но здесь-то я и попался на крючок: всегда добрая и заботливая мама, заболев, почему-то стала сварливой и раздраженной, постоянно предъявляла мне некие счёты и изъявляла загадочные претензии, как будто я всё делал не так. Печаль дубовой стеной привалилась к сердцу, мысли о птицах сами собой исчезли, и даже более того - жена и товарищ-орнитолог словно остались на другом берегу моря,  далеко от меня, уплывающего за тридевять земель, в царство грустного быта, склизких дум и так хорошо понятного, ясного, чрезвычайно облачного будущего, что вкупе с моим теперешним грубым поведением на работе и отсутствием интереса к еженедельным газетам не сулило ничего хорошего.

         Через две недели  мать выздоровела, однако при этом круто изменилась: на лбу легли недовольные складки, и она практически перестала выходить из дома, постоянно спрашивая меня, люблю ли я свою жену, насколько мне интересна работа на заводе и когда уже я брошу маяться птицами и буду каждую неделю её навещать. Разговор с матерью вызвал у меня ещё большее расстройство, так как я  трудом понимал поступки других людей, вряд ли видел их реальную мотивацию, а жил словно в фантомном измерении, что раньше меньше бросалось в глаза, и, что не говори, болезнь одного из близких родственников и отсутствие привычного времяпровождения серьёзно откорректировали моё восприятие жизни. В тот же день произошёл долгий, бесполезный и, возможно, абсурдный разговор с женой,  временное прощание с другом-орнитологом и алогичный, быстрый отъезд из города, как мне тогда казалось, на небольшой период времени: напарник по работе подсказал хорошую вакансию по специальности в другом месте, и я в тот же день, не пожалев денег на мобильную связь, позвонил директору завода, запальчиво рассказал о серьёзном трудовом стаже, отсутствии вредных привычек и прочие формальные вещи, после чего существовал только один дальнейший путь, и я его  пристально и вдумчиво видел.

       Жизнь на новом месте крайне медленно и неохотно входила в свою колею: работы было много, гораздо больше, чем обещали изначально, а сложностей от этого не убавлялось, ведь, хочешь-не хочешь, но приходилось иногда уезжать и навещать мать, делить имущество с женой, теперь уже бывшей, да и пару раз удавалось захаживать к товарищу-орнитологу, косо смотревшему на всю эту историю с переселением и вообще недоумевающему по поводу моего нынешнего слабого интереса к птицам. Только лишь однажды, в один из поздних осенних вечеров, когда я случайно раскрыл  взятый на время том с фотографиями птиц, снова окунулся в созерцание их чарующего  внешнего вида и интригующих научных характеристик, в моей голове лютой, дребезжащей струной прозвучало: «Вот бы отрешиться от всех этих наносных и суетливых вещей, обрести крыла за спиной, полететь вверх, к Солнцу, а что дальше… Ну, кто знает?»

 


 11.  ОДНА ВСТРЕЧА

 

         Смешные мы все, смешные: наше существование и в бодрости, и в квелости  зависит от мелочей, деталей, частностей куда больше, чем от золотых истин, что произносим устало и буднично, словно пережевываем просроченную пищу,  и от однозначных  утверждений, призванных служить корабельными маяками, острыми спицами в жизненном клубке, а то и единственным спасением в тоске для хмурого и мизантропического ума.

        Например,  ситуация, очень близкая к мнимой банальности, извечному бытовому ходу вещей, куда постоянно смотрим мы все,  а взгляд парящего в небесах  опустится только на секунду, чтобы тут же отдалиться,  ведь произошло Бог весть что:  встретились случайно двое в гостях, и начался разговор...

         ...Игорь, кстати, сразу обратил внимание на новую знакомую, Ольгу, так как наивно полагал  себя  коллекционером, собирателем  необычных человеческих характеров, тогда как  Ольга, обладательница грустных глаз, скованных движений и излишне деликатной,  почти шепотом, манеры говорить, идеально вписывалась в  привлекательный и даже  экзотичный образ «дамы со странностями», по-видимому, восприимчивой и страдающей. Игорь часто, с удовольствием и упорством глубоко «нырял» в воспоминания, в чем-то напоминая  алкоголика, погруженного в алчбу забытья или любителя экстрима, способного избавляться от проблем, роящихся в голове, с помощью острых ощущений, причем Игорь  время от времени бросал сентиментальничать и  вслух декларировал  взгляд на жизнь, парадоксально созданный из  христианства и ницшеанства; соединял, таким образом, «далековатые» понятия, а то и просто впадал в раж, вызванный своеобразным предчувствием разочарования, и тогда в ход шло огромное количество  хлестких и по-своему очаровательных цитат наподобие строчки из раннего Бориса Гребенщикова: «Я думал, что нужно быть привычным к любви, Но пришлось привыкнуть к прицельной стрельбе». Игорь в детстве любил наблюдать за живой природой – цветами, насекомыми, животными – и даже одно время  неохотно посещал, то ли из-за подспудной жажды нового, то ли из-за стремления соблюдать хотя бы внешне правила и каноны, кружок юных натуралистов, где серьезные и умудренные опытом биологи скучно и подробно что-то рассказывали десятку  школьников, чьи мысли в основном   хаотично блуждали, но не вокруг строения растительной клетки или размножения коров, а вблизи домашних работ, завтраков, детских влюбленностей. Отношение к людям как к  любопытному, но в своей сердцевине скучноватому явлению сформировалось позже, уже после трудного и затейливого взаимодействия с одноклассниками: несмотря на определенный авторитет Игоря среди сверстников, большая часть друзей в частных разговорах отзывались о нем как об эгоистичном и злом человеке, а отдельные личности, в  принципе, не робкого десятка, даже побаивались – примерно это имеют в виду, говоря о двух сторонах медали и общей изменчивости человеческой натуры.

         Лихие сверстники познавали все радости и горести существования взрослого человека в социальном мире, спотыкались и выпрямлялись, сворачивали на загадочные дорожки, взлетали жар-птицами и проваливались  под землю,  а Игорь, как яркий  представитель внутренней оппозиции и регулярного возражения,  пошел другим путем, ведь он не нуждался в вечном поглаживании по голове и прочих методах отвлечения от главных, мучительных фактов, поэтому-то однажды, дерзко откинув «приземленные» способы досуга, почувствовал дикое желание  заняться своеобразным, хотя и распространенным хобби – детальной, но довольно спонтанной и слабоупорядоченной выпиской собственных мыслей, главным образом, возникших в результате анализа фильмов, книг и прочих культурных событий. Эти бесконечные записи, ставшие наслаждением для их автора и мукой для окружающих, содержали вовсе не литературоведческие или околосюжетные записи, а что-то совсем уж чудаковатое,  полуэссеистическое, где-то и не совсем безобидное для традиционной картины мира, особенно в случае литературных произведений, периодически попадавших в руки любознательного Игоря: после прочтения Достоевского – эдакого краеугольного камня школьной программы, горьковатой микстуры без  должной рецептуры, с повышенным риском  побочных эффектов в виде чересчур пылкого анализа разнообразных парадоксов жизни – он записал в тетради историю собственного сочинения при участии ряда главных героев большой прозы писателя и реально существовавших исторических личностей, тогда как, скажем,  несколько рассказов Амброза Бирса, желчного сатирика, продолжателя традиций мрачного Эдгара По и вообще персонажа не из школьной программы, произвели на Игоря сильное впечатление, но вылилось оно в пространную и длинную медитацию на тему «Все версии гибели писателя Бирса: от наиболее вероятной до самой неправдоподобной». Со временем Игорь научился смотреть на мир будто сквозь микроскоп с кривым зеркалом, а человеческие радости и горести постепенно стали все  меньше тревожить этого  прирожденного провокатора и хлыща,  хотя раньше производили пускай слабое, но впечатление, и подобное равнодушие окружающие сочли тяжелым оскорблением,  если без экивоков, то просто хамством, ведь поведение Игоря приближалось бы к подобающему лишь в нескольких случаях: вариант «войны за принципы и идеалы», когда во главу  угла ставятся гуманистические ценности, иногда весьма общие, иногда индивидуально-личностные,  поэтому человека, слабо реагирующего на окружающих, которые настроены против его доктрины, считают городским пугалом, глубокомысленным обормотом, перемудренным дервишем; вариант «лирической усталости», когда открыто и утомленно щебечешь о разных глупостях, скорее бесцельно, чем осознанно, и прекрасно знаешь, что, как ни облагораживай речь – все равно словесная шелуха, звуковой мусор остаются только слабым мерцаньем и тусклым свеченьем  в глубине мышления...

        ...Ольга, производившая ложное впечатление  великолепного воспитания и почти детской наивности ума,  с особым (кровожадным?) интересом  относилась к попыткам окружающих мужчин  ходить  перед ней колесом, никчемно  петушиться, разучивать торжественные речи, полные тайной покровительственности, сонно  скользившей в  их беспорядочных, вяло обдуманных предложениях, по мнению Ольги, всегда сливавшихся в один бесформенный семантический ком, а также, разумеется, к стремлению  не только духовно, но и материально, психологически оказывать на нее давление. Ольга отличалась изощренным умением вести разговор так, что мужчина-собеседник ощущал себя как угодно, но однозначно не умным и даже не вертко-ироничным, причем, надо заметить, ряд мужчин после таких изнуряющих диалогов печально, спокойно или  нервно, но  отступали, хотя по гамбургскому счету цель была очень  близка, определенные традиционные  манипуляции имели  должное воздействие, и все-таки желанное окончательно  ускользало, словно песок высыпался из рук, так что  эта часть горе-претендентов уступала место  меньшинству - более смекалистым и логически рассуждающим, ведь вторые, срывая покров тайны, худо-бедно владея психологическими уловками,  видели реальное положение вещей, из которых выделялась одна привычка Ольги: она легко могла участливо  выслушать собеседника, подтвердить его правоту и  собственное осознание мнения другого человека, а потом элементарно изменить или полностью перекроить чужие слова, да так, что они приобретали совершенно иной оттенок, а ее новому бедному знакомому оставалось только в лучшем случае пожимать плечами, в худшем –  после всех  насколько крутых, настолько и бессмысленных   словесных виражей признавать  поражение, а  иногда и радикально перестраивать собственные жизненные стратегии.

     Разговор двух молодых людей начался мгновенно, шёл быстро, обмен репликами напоминал телетайп, хотя никто не узнал ничего нового – после обязательного обмена любезностями Игорь неожиданно стал проявлять серьезную заинтересованность по отношению к новой знакомой: его вопросы звучали тверже и хитроумней, на лице Игоря отпечаталось  едва ли не подобострастное выражение, разумеется, не без затаённой печали, да ведь именно так, наверное, разговаривали люди в таких случаях и многие десятки, если не сотни лет назад: пространные, лишенные жесткой формы, а то и наполнения, речи, вдруг взрывающиеся пламенем намёка из костра неутолённых – днями ли, годами ли – желаний. Игорь сообщает Ольге важную, по его мнению, информацию: его товарищ Олег Алексеев,  небезызвестная личность в профессиональной среде Игоря, но никак не Ольги, собирался встретиться с бывшим одноклассником – поболтать, подвигаться, ну, может, пропустить пару раз – да вот Алексеев переехал в другой город – якобы на повышение – и теперь  действительно ищи ветра в поле в ситуации полного отсутствия свободного времени у всех, а товарищ-то затейный, о нём Игорь вспомнил, когда Ольга назвала какой-то арт-хаусный фильм, совсем слабый, и Игорь иронично добавил: "Да-да, я тоже больше люблю что-нибудь традиционное, пускай хоть американский фильм, но чтобы надолго  запоминался,  зато мой друг Олег Алексеев – знаток мудрёного синема…» Игорь увидел явный проблеск интереса в глазах Ольги, это его  не насторожило, а лишь раззадорило, и после пары нейтральных замечаний по поводу Алексеева молодой человек «ринулся в бой»: постепенно нейтральная интонация сменилась субъективно-негативной, Игорь всё больше распалялся, хлёстко добавляя неприглядные факты из биографии товарища, обстоятельно разбирая «по костям» лицемерную натуру Олега – вместо щёгольски одетого и импозантного мужчины перед ней в действительности стоял занудный и самовлюблённый тип, глубоко прятавший обидчивость и скудоумие под панцирь наигранной жажды дискуссий и критичности, на деле грошовой: «Гм, знаешь,  Алексеев, конечно, мне друг, однако он  ужасный, отвратительный человек, настоящий двуликий Янус – выступает на вечерах, посвящённых авторскому кинематографу – бесполезной нудятине, где в основном  два-три безвестных актёра  просто бродят по экрану, едят, пьют, разговаривают, иногда даже занимаются сексом, да только смысла в этом на грош, и полтора-два часа сего «ошарашивающего» действа  нормальному человеку невозможно выдержать. Я раньше думал, Олег  обыкновенный чокнутый, раз даёт деньги режиссерам, снимающим ленты с дурацкими сюжетами - любовь бродяги и продавщицы,  увлекательные поиски потерянного брючного костюма, да я  ошибся: на самом деле Алексеев – обыкновенный обманщик, усиленно «косящий» под  феноменального умника – парень дома смотрит только «Бэтмена», «Терминатора», даже какие-то слезливые мелодрамки, считает Андрея Тарковского недостойным режиссёром, скорее годящимся на профессию обувного мастера, чем на роль кумира  кинопроцесса, своему сослуживцу – заумному сценаристу за глаза  обещал  хорошенько набить морду, и в последнем пункте могу с ним согласиться, так как читал один  сверх-интеллектуальный сценарий этого лопуха, начинающийся со слов: «Она: Пожалуйста, не уходи от меня, я больше не буду читать  Джеймса Джойса. Он: Я уйду от тебя, если ты еще раз напомнишь мне про этого  дублинского дуралея с его якобы «потоками сознания» и якобы «смешениями высокого штиля и  деревенской говорильни». Игорь попробовал было добавить к портрету Алексеева другие  краски, гораздо мощнее и страшнее, когда его внезапно прервала на полуслове Ольга: «Честно говоря, я   тоже знакома с Олегом и даже несколько раз общалась с ним, когда  ездила в Санкт-Петербург  по делам, только что-то не заметила в нем вышеописанные изъяны: конечно, он ничем не примечателен,  и, начиная с небольшого роста и заканчивая заурядной внешностью,  отчётливо рь монапоминает эдакое «среднее звено в пищевой цепочке», тогда как его нравственные качества не так уж низки – Алексеев дал мне взаймы на один давний проект, а никто из моих знакомых и бывших поклонников»– Ольга сделала акцент на последнем слове, отчего  сильно побледневший Игорь съежился и  зачем-то полез в карман брюк, где лежали  только мобильный телефон и платок, - «не изъявил желания помочь, хотя я думала, для их кошельков сумма совсем пустяковая, и серьёзно ошиблась, теперь уже понимая – даже неприметный, если не ничтожный человек со старомодными  башмаками и глупой стрижкой может оказаться нормальнее многих… - Ольга сделала паузу и сурово посмотрела на  вконец расстроенного Игоря, чьи мыслишки на тему Ольги то замирали, то испарялись, -    «товарищей артистического склада».

         Игорь  мрачно молчал,  напряженно  обдумывая произошедшее, пока Ольга, не глядя на него, уходила в другую комнату, и только через десять минут молодой человек  резко  махнул рукой и  нашёл в себе силы заглянуть туда: шла оживлённая беседа – быть может, о новой разработке компании-конкурента, возможно, о подорожавшей водке, а то и о глобальном потеплении – так просто Игорь бы не разобрал, а это  и не имело для него принципиального значения: скорее, его волновали вульгарные, какие-то  отвратно-французистые, страстные взгляды незнакомца, шалой пулей парящие над Ольгой, поэтому Игорь набрал в лёгкие побольше воздуха,  открыл дверь настежь, встал в углу и  внутренне ухмыляясь – не столько торжественно, сколько глумливо - засвистел, постепенно набирая громкость и удаль, мотив старинного фокстрота, полный лирической неги и выжигающего сладострастия.

 


12. СВОБОДНОЕ ДЫХАНИЕ



         Вдохнул и вспомнил:  наивные, глупые, детские страхи,  по своей копеечной стоимости схожие с одной поездкой на автобус и по безжалостности ощущений похожие на неуклюжую походку  арестанта  с завязанными глазами и  цепкими наручниками; ересь очередного миража, звучащую в сознании, уставшем от жизненной  торопни и гримасничанья перед случайным зеркалом, где ты отразишься лишь на час, да и то – какими-то пустыми, бесполезными чертами лица; жестокий ход событий, кипящих чёрной смолой и зудящих нелепицей начинающего оратора; огнедышащий, ломаный танец беспокойства за окружающую среду – от космических высот до собственного носа.

        Вдохнул и вспомнил: залистанные до дыр, просмотренные до полос на дисплее невинные и роковые прозы, стихи, эссе, что иногда безумным гением, а иногда чистосердечным воробьихой выскакивают с листа или чернильного экрана, переходят из состояния молчания в режим разговора; вой сумрачной, малословной скрипицы и откровения  бубна, жаждущего признаться в расположении к  звездам, лесам, океану; вселенское трезвучие мирной, тихой беседы с глазу на глаз, со слова на слово, с жеста на жест, бродяжным посохом потом еще долго стучащее в висках и бьющее сначала в шалое темя, а потом и в смирное сердце, никогда не требующее навзрыд  любить и жарко  бухтеть фразами и абзацами; общность сладкопевных мыслей, деловито  шуршащих оберточной бумагой и стоящих против реальной картины мира, и сомнительных заделов, густой травой  заполняющих пространство  индивидуальной памяти, времени-сторожа, сиплого, сжатого в комок, по-настоящему лишь грядущего пространства.

       Выдохнул и почувствовал негаданную свободу.

 


13.  СОЛО МОЛЧАНИЯ


           Выходишь ранним воскресным утром из дома, идешь туда, куда глаза глядят,  люмпен-пролетариатом засунув руки в карманы и держа в голове пару вчерашних новостей – короткую и подробную, при этом ты почти полностью вступаешь в окружающую среду: высокие кирпичные дома, мяукающие кошки по углам,  люди, бегущие даже в выходной по важным делам, чтобы после влезть в полезный будничный тарарам, ярчайшее солнце, прозрачное небо, горечь – одно известие было неприятным -  и сладость – другое сообщение, напротив, положительно окрашено – во рту, как будто съел вместе  яблоко и перец, запил молоком с грейпфрутовым соком, а потом несносным любителем ходьбы и чумазым ребёнком города выделил два часа на бурное дуракаваляние,  бесполезное перемещение по прямой, условный, едва заметный мягкий поклон дорогим  птицам, хорошо заметным памятникам и, тем более, жужжащим прохожим.

          Ты  отнюдь не лыком шит, так что без  особого труда ощущаешь: если пойдешь  резко влево, то может разверзнуться земля, твари земные выйдут наружу, не оставят камня на камне от города, а если  пойдешь резко направо, то рискуешь увидеть диво-зверя - его не опишешь словами и не нарисуешь в тетради, однако он существует, время от времени выходит из пещеры,  играет зазевавшимися путниками, словно демон с колодой карт, морочит им головы при помощи питоньей кровожадности и лисьего хитроумия, хотя  от его насилия невозможно умереть или, например, сойти с ума – ровен  монотонный  рык, тонки желчные шутки, продуманы шаги к каждому человеку, от чего многим этот диво-зверь сначала  кажется даже очаровательным и обходительным, пока он не вымучивает жертву однообразными, суховатыми, глупыми разговорами. Мало есть способов не попасть под власть подземных чудищ или диво-зверя, не сойти с долгой, трудной дороги, тянущейся днями, месяцами, годами непонятно куда, и ты знаешь один, самый, пожалуй, верный и эффективный: поворачивая влево, ты сбавляешь шаг, стараясь не сильно стучать ботинками по асфальту и не тревожить подземельную братию, а поворачивая вправо, ты также идешь в размеренном ритме, и поэтому зверь  никогда не вылезает из пещеры, чудесным образом сторонясь твоих манёвров и даже где-то побаиваясь эдакого спокойного пренебрежения под маской  мнимого уважения и кажущегося почтения, и, самое главное, каждый раз возвращаясь домой целым и незаболтанным, садясь  на скромный стул за  скромный стол скромной комнаты, ты чувствуешь себя полным неожиданных сил, сбросившим тяглые остатки необузданных страстей и впитавшим до кончиков пальцев двоякость этого сейчас  единственного мира, после чего ты полу-вздыхая, полу-усмехаясь, тянешься рукой к шкафу, берёшь в руки старинную лютню и… играешь своё молчаливое соло.

 


14.  БАЯН ИГРАЛ


          Баян играл, и все годы, казалось бы, несущиеся под откос, заполненные пустыми и скудными сомнениями, обескураживающими и укрепляющими поражениями, искренними, а не наигранными метаниями из стороны в сторону, из дрянного угла в  мнимо блаженное пространство, да ещё в дополнение ко всему прочему скрепляемые бесконечными вопросами на фоне редких размышлений и крепких цитат –  от Иосифа Бродского с его печальным и слишком уж универсальным заключением: «На прощанье - ни звука; только хор аонид. Так посмертная мука и при жизни саднит» до   Бахыта Кенжеева: «Удалась ли жизнь? Так легко прошептать: не слишком» и  Владимира Гандельсмана: «О, как я привязан к Земле, как печально привязан!»   - все эти пигалицы-шалости усталого, хоть и не порабощенного разума сейчас, в те десять минут звучания инструмента казались ничуть не роковой  ошибкой, никак не внезапным жизненным упадком, продиктованным кем-то свыше, а скорее эпизодами – отчасти забавными, отчасти кровожадными,  из череды событий твоей необозримо прекрасной и однозначно проклятой жизни.

       Только когда звучат резкие, внешне столь простые, а по сути невообразимые  тревожные аккорды аргентинского танго Астора Пьяццоллы или слышны то дикие, гневные,  то мягкие, минорные тона концерта Софии Губайдуллиной, ты переносишься в два разных измерения, ненадолго считая себя способным не просто заниматься рабочими делами, читать книги,  принимать решения и  хвалиться –  грустить - извиняться – ругаться, а нутром, подсознанием вытягиваешься в струну, подобно  то ли античным философам, то ли древним военачальникам, крайне точно ощущаешь, насколько условны обозначения и ярлыки, идёт речь о смурном, одиноком существовании или о бодрой, беспечной жизни, таким образом становясь хоть на ничтожно малое время другим человеком, попавшим в сети  умозрительной красоты и знающим, как зачастую слаба и глупа другая красота, если, конечно, речь не идёт о спасении мира и каких-то других целях, иногда кажущихся излишне стереотипными и приевшимися.

        Баян играл, и в воздухе словно плавали ободряющие слова, после чего звуки стихли – мир ещё долго висел на волоске между спокойствием и неврозом, между радостью и горем, да и я,  в те минуты всё-таки больше напоминавший  оловянного солдата на столе, чем лошадь на званом ужине, фиксировал  гул и шёпот, прикосновения и клёкот той феерии, с трудом вообразимой человеческим разумом.

 


15. СНЕГ


              

      Просыпаешься ранним  утром в холодном поту – видел странный сон: будто идешь по дороге, куда-то далеко-далеко, вдалеке видишь деревья, горы, дома, тебе хорошо, светло и весело, и вдруг что-то тикает в мозгу, и ты понимаешь – забыл взять с собой карту города, поэтому-то обречён бродить часами, если не днями вокруг да около, боясь заблудиться– медленно-медленно встаёшь с жёсткой, грязной  кушетки, что давно нуждается в серьёзном ремонте, но ты специально каждый раз откладываешь эту процедуру, то ли по причине полного отсутствия денежных средств, то ли из-за привычки, по словам старейшин, второй натуры, подходишь к старой табуретке с обычной одеждой, тонким и дряхлым сборником Байрона и кипой бумажных листов, наполовину исписанных, наполовину – кристально чистых, тяжело вздыхаешь и начинаешь долго-долго одеваться, с трудом пытаясь вспомнить события прошлой ночи,  по-видимому, повергнувших тебя в такое уныние.

       События табунами бешеных коней проносятся в твоей беспутной голове, спотыкаясь друг о друга, соприкасаясь и трансформируясь, и вот попробуй-ка теперь вспомнить, что было в начале и что пришло в конце: огромные чаши с неким  итальянским вином, разбудившие в тебе, твоей спутнице и еще двоих молодых людях дремавшее до того момента просто-таки  сверх-дионисийское, сладко-ницшеанское  бешенство слов и действий: ты выскочил на сцену того маленького кабака,  выхватил у остолбеневшего музыканта скрипку, сплюнул на удачу и вдруг, к всеобщему шоку, заиграл безумную композицию, вспоминая  детские уроки музыки с травмированными пальцами, изрезанными нервами, и именно поэтому тебе удалось сделать из Доуленда, Баха, Гершвина, молдавских народных мелодий и собственных импровизаций, то сомнамбулически висящих в воздухе, то визжащих по-кошачьи, ревущих белугой, хохочущих юной кокеткой, что-то зловеще новаторское, после чего под вопли пьянчуг и хлопки оборванцев ты доковылял, совершенно опустошенный и еле живой, к своему столу; море разливанное диких чувств, бурленья эмоций и  высокомерных речей – ты и сейчас чувствуешь на губах невообразимый вкус ее поцелуев, жар множества прикосновений, а потом и белые простыни кровати, сплетенья, но не поэтические – Бог с ними, с этими пастернаками – а какие-то звериные обряды, мрачное общение тел  двух человеческих существ - заблудившихся, потерянных, но невообразимо гордых, загадочно искренних в своей первобытной яри, двух чудовищ; и морозный воздух – тогда самый лучший на всей земле, сейчас – просто знак  настоящего раскаянья, иероглиф  пустоты, темнеющей над всеми этими радостями, и   потом лихой утренний свист рабочей братии, грохочущей по улицам – пора на работу ж, нечего тормозить! – и потом остаётся разве что опись абсурдных нелепиц, достойных пера обэриутов или  Эжена Ионеско с Гарольдом Пинтером – чтение сонетов Шекспира ночью, при слабом свете фонарей, бесконечная беготня за прохожими с просьбой дать прикурить, а как кода этого светопреставления – ощущение из числа «лучше не»: вы все падаете вглубь огромной, засасывающей воронки, и тогда остаётся только забыть о детском наиве, родительских колыбельных и прочей дребедени, выпрямить когда-то горбатые спины, круша препятствия на своем пути. Ты киваешь сам себе: да, тут, безусловно,  есть  определенный резон, но куда теперь подевать воспоминания о  горячей юности – то ты сидишь за школьной партой, следя за одноклассниками и учителем, усиленно создавая вид сосредоточенности на предмете, а кругом – весна, и больше ничего тебя не касается; то обливаешься потом, шагая к дому, где ты обязательно поставишь чайник, съешь неумолимый обед, сядешь на диван, обхватишь голову руками и все-таки усмехнешься, насколько хорош сегодняшний день и как чист горизонт – до других философствований – будут и экзистенциалисты, и античные философы – еще много бесполезных часов и необходимых предписаний, когда ты топнешь ногой и скажешь с помощью томищ, книжечек и просто текстов свое «Фи!» массе вещей, чуждых твоему духу; то первый раз поймёшь значение словосочетания «томление духа» - ляжешь спать, и будешь мурыжить, выцеживать ее изображение в той красной куртке, вот именно такой и никак не другой?

      Выглядываешь в окно и видишь снег. Ты живой.

 

К списку номеров журнала «НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ» | К содержанию номера