АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Владимир Нечаев

Две грозди винограда. Рассказ

ИННА 


Нужен был дождь за окном, чтобы он вспомнил. Мелкий, осенний. И серое начало дня, и субботнее безделье. 
Так же он смотрел тогда через запотевшее оконное стекло вокзала, а Инна шла через площадь. Широко шагала крепкая загорелая Инна. «Вот идет женщина», — подумал он. Грива волос цвета меди падала ей на плечи и в такт шагам колыхалась за спиной. 
Он сразу увидел, какая она загорелая в легком коротком платье. Инна-южанка. И город был южный. Житомир-город. И на правой ноге у Инны был бинт. Эластичный бинт стягивал ей колено. Белое на загорелом резко выделялось, и что-то интимное было в этой повязке. 
Он сначала бинт вспомнил, а потом и все остальное… И как искал в записной книжке номер забытого телефона, выуживал гнутую двушку из горсти медяков. «Оставайся там. Я приеду», — озабоченно звучало в телефонной трубке.
Инна бинта не стеснялась. Она деловито спросила, откуда он и куда. И сказала: «Эта морось в сентябре… так нехарактерно». 
Она чуть картавила. И все взглядывала на его черную крымскую майку с голубым трафаретом «Wild life» и обожженные солнцем жилистые руки. Загар к нему не прилипал. Он тогда возвращался из Рыбачьего. Заехал, чтобы навестить, проведать. 
Несколько лет назад они познакомились на пляже в Крыму, все в том же Рыбачьем. Их лежаки оказались рядом. Аркадий Семенович, высокий седой мужчина, представился отцом Инны. 
— Папа работает врачом-кардиологом, а сюда мы на две недели и домой в свой Житомир. Здесь не пыльно, и чистое море, и дешево. Мы всегда здесь отдыхаем да, — без умолку говорила Инна. Аркадий Семенович больше молчал. 
Когда они первый раз уплыли в море, она поведала: «Ты папе понравился». Его ни к чему это не обязывало. 
Беспечные, легкие дни. И отношения их с Инной были похожи на игру молодых зверей. Они и не поцеловались-то ни разу. 
По утрам, часам к девяти, сходились под пляжным тентом у своих лежаков, выкладывали из сумок полотенца, фрукты, что-то от солнечных ожогов. Белокожий Аркадий Семенович на солнце не выходил, почти не купался и читал газеты. «Папа так устал в своем кардиоцентре!» — жаловалась Инна.
С колодой карт в руках они подсаживались к скучающим на пляже, раскидывали в дурачка, а потом шли туда, где стояли желтые бочки с газированным белым вином, брали две большие кружки, медленно цедили холодное вино и лениво говорили ни о чем. 
Они могли и просто молчать, ничуть не тяготясь этим. Иногда он что-то напевал из репертуара Булата Окуджавы. Тогда все от Булата сходили с ума. Инна отбрасывала рукой свою львиную гриву волос со лба и поощрительно улыбалась. 
Ей только-только исполнилось девятнадцать лет. Она была порывистая и широкая в жестах. Чуть грубоватая, как бывают грубоваты молодые хохлушки. 
И теперь это в ней осталось. Появилось и новое за два прошедших года после того беспечного лета в Крыму: что-то навязчиво заставляло собирать кожу на лбу в легкую морщинку и старило ее лицо.
Деловитая Инна повезла к себе, словно выполняла какую-то обязанность. Он понимал, что жизнь ее переменилась. Вышла замуж? Нет, покачала она головой. И он больше не поднимал тему перемен. По дороге он купил гроздь винограда и бутылку шампанского. 
Инна жила в частном секторе. «Икарус» скрипел на поворотах. И опять вспомнилась желтая, под цвет венгерского автобуса, винная бочка и крымское шипучее вино. И последний вечер перед отъездом Инны и Аркадия Семеновича. Какие-то заезжие московские артисты давали концерт в поселковом клубе Рыбачьего. Вечер русского романса.
На пляже они втроем договорились о встрече. И Аркадий Семенович смотрел на него с ожиданием. Словно бы наметилось у них конкретное что-то в отношении с Инной. Стало понятно, что прелюдия подошла к концу. И другого времени для разговора не будет. И ведь он готов был к решительному шагу. Взять лицо Инны в свои ладони, приблизить к своему лицу… 
Пережидая полдневную жару перед концертом, он уснул и проспал и время встречи, и все русские романсы. Он никуда не пошел. И с легким сердцем спал всю ночь. 
Утром, на вокзале, он видел упрек в глазах Аркадия Семеновича. Дескать, что ж ты, ухажер?.. И за пять минут до отхода поезда оправдания его были легки, как и все, что было у них в том июле. 
Когда он занес чемоданы в купе, Инна шутливо и весело чмокнула его в щеку…
«Разве так не бывает? — спросил он себя, глядя в мутное от дождя стекло окна. — Что-то упущенное… Дело ведь не только в сожалении». 
Ему всегда не хватало отца. Отец умер рано. Не было с отцом разговоров по душам, когда говорят на равных. А с Аркадием Семеновичем у них внутреннее согласие и понимание сложилось. Что-то знал кардиохирург, чего не знал он, студент третьего курса института, и что искал в понимающем человеке. «Папа» — говорила Инна. А внутри у него отзывалось — «отец»… 
Они сидели на диване, смотрели семейный фотоальбом Инны. Это он потом пересел к ней. Неловко ему было разговаривать, когда Инна, улыбаясь, забросила ногу на ногу широким движением. 
Ноги у Инны ладные, загорелые, словно свежий хлеб из печки. И короткое платье их совсем не прикрывало. Они были вызывающе обнажены. «Горячие ноги…» — подумал он тогда. 
Ему захотелось притронуться к ним руками. И он отвернулся, увидел виноград в хрустальной вазе на столе. Несколько ягод были чуть подгнившими. И вся гроздь показалась ему увядшей… 
«Папа умер год назад. Вот здесь он красивый, правда?» — «Да… Что же с отцом случилось?» — «Инфаркт, — Инна говорит ровно и чуть морщит лоб. — Я привыкла».
Осенний пейзаж. Черно-белая глянцевая фотокарточка. Высокий, в длинном черном пальто, Аркадий Семенович стоит среди облетевших деревьев. 
Они склоняются над альбомом, тесно касаясь плечами. Разглядывая это фото, он, кажется, произнес тогда слово «джентльмен». «Да, у папы была порода», — согласилась Инна. 
Этим разговором в пасмурном дне все и закончилось. Он вдруг заторопился: «У меня поезд через два часа». 
Инна смотрела на него, и морщинка посреди лба становилась глубже.


ИВАН
Он соврал: поезд на Москву шел только через сутки.
А в деревне под Житомиром жила бабушка Пинчинская. 
Бабушка уехала от берегов северной реки Тымлат на Украину очень давно. Ему было лет семь. Он хорошо помнит, потому что умер дед Тимофей, и бабушка осталась одна. И осталось фото, где он, трехлетка, держит деда за руку. 
Он воспитывался под присмотром бабушки с грудного возраста. Пинчинские привязались к нему и звали своим внуком. А родители его привыкли к Пинчинским и называли их дедом и бабой. У Пинчинских своих детей не было.
На Украине Пинчинская сошлась с Иваном. И стала Толочкиной.
Иван тоже был с Дальнего Востока. Во время войны Иван оказался в плену и попал в концентрационный лагерь Бухенвальд. Ивану повезло: до самой Победы и освобождения он работал в Бухенвальде поваром. Не повезло ему в России. После немецкого плена Толочкина осудили как врага и отправили на вольное поселение валить лес в Уссурийский край. 
Отбыв срок, Иван завел хозяйство и остался на Амуре. И жить стало действительно легче и, может быть, веселее. Что бы там ни шептали по углам. Но в шестидесятых китайцы наладились нелегально переходить границу и селиться за Амуром. Они притесняли русских. Ивану пришлось вновь менять место жительства. 
Об этих человеческих изгибах у них в семье узнавали из длинных и нечастых писем, которые приходили с Украины. 
Он вспомнил название деревни: Дубовцы. 
Тогда в Житомире ему оставалось лишь взять билет на автобус. Не мог он вот так уехать! 
В магазине, словно соблюдая некий ритуал, он купил большую гроздь винограда «дамские пальчики» и бутылку водки. 
Деревня была в сорока минутах езды. 
Заходящее солнце скудно освещало убранные поля. И деревня оказалась маленькой. Дом Толочкиных — чистенький, беленый известью — стоял с краю, на отшибе. 
Во дворе дома росли две яблони. Отсутствие забора и хозяйственных построек делали дом беззащитным. На всем лежала печать временности. И деревья казались здесь случайными, словно бы забрели и остались, а завтра тронутся дальше.
Толочкин встретил его молча. Медленно обтерев ладонь краем рабочего фартука, надетого на голый рыхлый торс, так же молча пожал руку. «Тася в больнице, — сказал медлительный Иван, — в Ровно. — Глаза его заблестели. — А я вот баню делаю, — добавил Толочкин, помолчав. — Тут ни у кого нет бани».
И он в ответ Ивану удивился: как же дом в деревне и без бани? «Здесь все так живут, а я не могу», — говорил Иван и покрывал стену влажной рыжей глиной. 
Он закончил работу и пригласил пройти в дом. И лампочку под низким беленым потолком зажигать не стал, может быть, экономил по давней лагерной привычке. Последний свет вечера еще заглядывал в маленькие окна. Но в комнате казалось пусто и сумрачно. 
Надо было достать из сумки гостинцы, приноравливаясь к грузному Ивану, помыть виноград, разлить по рюмкам водку. «У меня желудок больной, — сказал Иван. — Маленький после лагеря. — Он не уточнил, после какого. — А водку можно. Только не слишком». И терпеливо, почти безучастно ждал, наблюдая приготовления, как привык не помнить о времени в местах заключений. А гость думал, что зря он сюда приехал и что Толочкину все едино. 
И он решил, что в Ровно не поедет. Крюк большой, и билет на поезд пропадет. «Потом, — сказал он себе, — в другой раз…» Поезд проходил ранним утром, и до станции нужно было еще идти пешком. 
В глубоких сумерках они пили водку и молчали. Хозяину, наверное, вспоминался Бухенвальд, а может быть, Иван думал о строящейся бане, и как это будет хорошо, когда работа закончится. Что же лезть в душу старого человека?
Он вышел во двор. Угольно-черные силуэты яблонь выделялись на розовом закате, звали к себе. 
Подойдя к дереву, он тронул шершавый ствол. И спелое яблоко сорвалось с ветки и задело его плечо. 
Он засмеялся. Упало еще яблоко и еще. Это было как неожиданное приветствие от бабушки, которую он называл в детстве Пинчинской. И которая теперь Толочкина и где-то в Ровно. 
Выросший на Севере, он не разбирался в сортах яблонь, как не знал и южных птиц, что обитали в ветвях, и названий трав, растущих у подножия дерева. До сих пор это не касалось его, как чужая жизнь, проходящая мимо.
Он поднял яблоко. Оно было маленькое и ладное. И тихо, и тонко пахло материнским, от которого только что оторвалось. Может быть антоновка? Зайти и спросить Ивана? 
Но через минуту он забыл об этом. Стоял и слушал близкую ночь. И тьма обступала и казалось бархатной. 
За окном было все так же темно, когда Иван разбудил его. 
Он легко проснулся и быстро собрался. «Я провожу», — сказал Иван. 
На востоке светлело. Свежий ветер по-осеннему гнал рваные облака. И облака косо пересекали светлую полосу неба. 
Они вышли за околицу. Иван махнул рукой в сторону огня, горевшего далеко над самой землей: «Станция там! Как раз выйдешь. Поезд стоит две минуты». И без лишних слов они обменялись рукопожатьем. 
Тропинка под ногами лишь угадывалась. Билет лежал у него в кармане и определял близкое будущее. Билет был как последнее оправдание…
Все-таки он оглянулся назад. Казалось, Толочкин сутулится и смотрит вслед. Но ему только показалось. Иван уже уходил и почти терялся в синих тенях. 
Лучше не ворошить старые записные книжки. Время прошло — и тот город отдалился. И страна Украина, и память о ней стали сами по себе. И от девушки-женщины с гривой медных волос теперь осталось лишь имя. 
А Тася Толочкина из Ровно не вернулась, не переборола свою болезнь. Это он позже узнал, получив короткое письмо. Буквы в словах у Ивана разбредались, и держал их лишь общий смысл сообщаемого. 
На конверте было изображение Мазепы — нового героя Великой и Незалежной.


 

К списку номеров журнала «ДАЛЬНИЙ ВОСТОК» | К содержанию номера