АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Галина Илюхина

Зона охвата

Осень в Царском селе

 

Кончилось лето с щедрой его халявой,

в небе кардиограммы прощальных стай.

Скоро мороз прихватит рукой костлявой

эти скупые болотистые места.

 

Жухлый листок сосновой иглой приколот

к бледной поганке – так, видимо, им и гнить.

Время бесснежья сулит гололёд и голод,

в стылой земле угасает грибницы нить.

 

В деснах аллей пунктиры скамеек белых,

редких, как зубы, изъеденные цингой.

Дама в лиловом кормит линялых белок

воспоминаний слипшеюся нугой.

 

Тихо мерцает прошлое в крошках мелких

сладких страданий, счастья и табака…

Жизнь на ладони подносит пугливой белке

в старческой гречке худенькая рука.

 

Но грызунов не насытить духовной пищей,

мелкой зверушке сущность не превозмочь:

белка с повадкой обиженной злобной нищей

остро кусает руку и скачет прочь.

 

 

 

*  *  *

 

Тут солнечно и холодно. Зима. 

Вот девочка с коленками худыми, 

протаивает лунку в белом дыме.

О господи, да это я сама

проваливаю в облачный сугроб

холодный лоб.

 

Дышу-дышу. Совсем осталась малость. 

Сим-сим, откройся! Нету терпежу. 

Еще чуть-чуть – и лунка продышалась, 

и я в нее так пристально гляжу. 

 

А там, внизу, виднеется земля – 

мохнатая, зеленая, большая.

И море. И скорлупка корабля.

А тут зима, сугробы распушая,

сверкает ослепительно окрест.

И я – как перст.

 

Кому сказать: «я больше так не буду», 

кому кричать сиротское: «ау,

пожалуйста, пусти меня отсюда

опять туда, домой, где я живу»?

 

Сама себе и птица и гнездо,

сама себе ребенок и родитель.

И медленно, как болеутолитель,

внутри меня, стихая, нота «до»

уходит в шорох спелого зерна.

И ти-ши-на.

 

 

 

Ветер

 

Первый ледок ломается с хрустом,

солнце не греет, осень горчит.

Всё, как обычно –  глупо и грустно:

девочка плачет, мальчик молчит.

Стонут качели жалобно-ржаво,

счастья кораблик сорван с петель.

Что там про шарик пел Окуджава?

Вот и накаркал – шар улетел.

Ветер лохматит гнезда вороньи,

небо на нитке рвется из рук.

Девочка-ветка, плащик-болонья –

маленький парус первых разлук;

мальчик-молчальник в курточке куцей,

клёны полощут небо в сети…

Он улетает, чтоб не вернуться,

девочка плачет, чтобы расти.

 

 

 

Тридцать третий трамвай

 

Забывай, забывай, ностальгию возьми в укорот:

тридцать третий трамвай отправлялся от Нарвских ворот –

шел по Газа к Обводному. Я выхожу за мостом.

Закопченные стены, кирпичный обшарпанный дом.

Там, в убогом подвале, ютился наш клуб ДОСААФ,

где мы преподавали собачникам клубный устав.

Особняк через улицу – бывший советский райком.

Мы обедать в столовую к ним пробирались тайком:

три копейки салат, канапе с разноцветной икрой,

комсомольские бонзы – под семьдесят каждый второй.

Возвращались в подвал, в темноту, как дюймовочкин крот.

В клубе числилось ровно пятнадцать служебных пород.

Всюду стенды с портретами лучших собак и вождей,

не работал сортир, и крысиные норы везде –

под столами, у сейфа… А в нем небольшой арсенал:

из спортивных «пневмашек» по крысам палил персонал –

генералы блошиных подвалов, собачьи чины,

под портвейн мы стреляли по стендам с вождями страны.

Веселились наутро, дивились, что нам не слабо,

вынимая корявые пульки из ленинских лбов.

Ох, и пили! С размахом. И пофиг нам был дефицит –

забывалось, что он безраздельно и нагло царит,

что сидит он у всех поголовно в печенках, в крови.

Нам тогда с перехлестом хватало счастливой любви.

И на вечное «негде» тем паче плевали стократ –

прямо в клубе собачьем, на стол постелив дрессхалат…

Выходили в осеннюю сырость, чисты и легки,

и вдали, приближаясь, светились во мгле огоньки:

два – зеленый и красный. Ура, тридцать третий трамвай!..

…………………………………………………………………

Ностальгия, молчи. Забывай-забывай-забывай.

Забивай, не смотри, как в распахнутых створах ворот

прибывая, угрюмо гудит разномастный народ:

все пятнадцать пород одичалых советских бомжей.

Только рельсы разобраны. Некуда ехать уже.

 

 

 

Зона охвата

 

Посвящается любезному моему другу Арсению Кипнису, прошедшему затейливый путь от православного попа до охранника в американской тюрьме для пожизненно заключенных.

  

 

Было дело, любил ты синиц да чижих,

крошки света клевал из кормушек чужих

и не ведал, как жизнь скуповата

на прохладном румянце заката.

 

А она ведь, мерзавка, не просто скупа –

закрутила, поставила всё на-попа:

от креста довела до острога

сторожить ускользнувшего бога.

 

Оказалось, раскатывать вширь – не резон,

и каких бы ты в жизни ни видывал зон,

одинакова зона охвата,

и чего тут искать виноватых.

 

Сколько раз это было в навязчивом сне:

ты идешь и идешь по толстенной стене,

по белёной стене монастырской –

балтиморской, китайской, бутырской.

 

А залетные стайки – синиц ли, чижих, –

в небесах – непонятно, своих ли, чужих, –

всё щебечут, щебечут, чертовки,

и садятся на дуло винтовки.

 

 

 

*  *  *

 

Куда податься? догорели избы

и рукописей жухлые листы.

Неистребимый призрак шовинизма

разводит заржавелые мосты.

 

Всё думали что пишем, что камлаем.

Бог отвернулся, он от нас устал.

Неистовый рысак под Николаем

литым копытом топчет пьедестал.

 

Вдыхает запад терпкий дух массандры,

и бродит кровь, что виноградный сок.

Но фыркает битюг под Александром,

и облако уходит на восток.

 

Вползает морок в колыбель коллизий.

Наш бедный всадник не убил змеи.

Опять брести каналом бледной Лизе

и вглядываться в бездну полыньи.

 

Смотри – сквозь тектонические плиты

сочась, бурлит болотная вода.

Мы поневоле все космополиты.

Теперь – куда?

 

 

 

Жар

 

1

Ты вспомни – ведь все не зря: какое-то января,

и в ратушном витраже кроваво горит заря,

и рвется в лохмотья мгла, и вспыхивает игла,

что жертвенного жука проткнула и вознесла.

Распоротый скарабей гудит в небеса: «добей…»

Молчит энтомолог, глух к нелепой его судьбе.

 

Когда бы иметь в виду, что всем нам гореть в аду

за жадную волю жить и прочую ерунду,

за наш насекомый быт, за мелкую тлю обид,

за то, что от наших бед у бога в глазах рябит.

И помнить бы свой шесток, и то, что господь жесток…

Под линзой дымится луч, нацеленный на восток.

 

2.

Которую ночь я закрываю глаза и вижу:

города стоят по пояс в багровой жиже –

 

взрывоопасной, удушливой и горючей,

Землю трясёт, как юродивую в падучей.

 

Как спички, хрустят на храмах кресты и шпили…

Господи, мы ведь так хотели, чтоб нас любили!

 

Вспомни о нас, обратись к забытым тобой низинам,

вразуми детей сумасшедших, что тушат огонь бензином,

 

посмотри в эти мелкие, закопченные, злые лица,

сделай так, чтобы этот кошмар перестал нам сниться,

 

сделай так, чтобы дымное небо от гари разволокло б,

положи прохладную руку земле на бугристый лоб!..

 

Ничего, переможется, – говорит. Терпи, – говорит.

Молча ворочаясь, терпит земля.

И горит,

горит…

 

3

Спите, спите. Нет ни эллина, ни иудея.

Ветер доносит сладкий запах с Днепра и Дона.

Далеко на востоке цветет дикая архиидея,

распуская жаркие оранжевые бутоны.

Хищные лепестки ее пахнут горелым мясом.

Это чужие сны, баю-бай, отвернись к стене.

Это просто плавится горючая биомасса,

пляшут бесы в красиво колышущемся огне.

Спите, спите. Нет ни элинна, ни иудея.

Дикое поле. Ни москаля, ни хохла.

Далеко на востоке цветет дикая архиидея.

Оранжевые бутоны. Ветер. Огонь. Зола.

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера