АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Юрий Гудумак

Малый биографический атлас

 

 

                                    Памяти Михала Боровского

 

                                    I

 

С большей или меньшей степенью достоверности известно

только время несбывшихся ожиданий и, потому что

пережить его вновь – все равно что вспомнить

изначально утраченное, кто невеста.

 

Это неправда, что прочим лицам

поведано больше.

Ибо если и был кто еще, то, верно,

узнающий осень по красным листьям,

 

примечающий зимы по выморозкам, не видя

между ними разницы. Перемены –

провиденциальны, подобно тому как изобретенье

письменности опережает письменно зафиксированные

                                                                                        событья.

 

 

II

 

Есть основания полагать, что круговорота

четырех времен года вполне хватало, чтобы однажды

обойти стороной, как казалось

стороннему наблюдателю, нынешние болота.

 

Глаголемые, не раз говоренные из какого-нибудь предзимья

знакомые речи, когда пеклеванник смолот

и пугало держит в руке керамическую свистульку

вместо птицы. В конце концов, так отечество обретает имя.

 

Совершенно другое – примешивать что-то, ропща

на судьбу, как если бы это было угодно случаю.

                                                                                 И тем хуже –

без особой на то причины.

Покамест зима успевает сготовить краски

из накопленной плесени, уже зеленеет роща.

 

 

III

 

По соседству, на нескольких сотках, в суммах

возможностей, частью упущенных, частью счастливых

                                                                                          сбыться

год спустя, и насколько уже реальней,

декабрьский сумрак.

 

Оторопь празднует панацею

от всех зол оказаться бок о бок с полями первой

мировой, мимикрируя, очевидно,

с той же декоративной целью

 

в камлотовом, по тогдашней моде, пальто; находя забавным

разве что оное, властью, усердием пугал, грядущее

                                                                                     гардероба.

Между тем ничто так не ладит вновь с превращеньем

                                                                                        ржанищ

в парадокс прогресса, как, по крайней мере, зуммер,

                                                                     гаубица, шлагбаум.

 

 

IV

 

Ни среди фотографий, бумаг, ни в последующих

откровеньях

по памяти нет, однако, свидетельств о самой ранней

географии, точно это была одна из

не нанесенных на карту мешкотных деревенек,

 

меняющих местоположенье

в аналогии с временами года;

в зависимости от длины заурядной тени,

отбрасываемой собственным телом; повинуясь

                                                                             золотошвейне

 

солнечного луча. Нуждается ли подробность в том,

                                      чтобы быть высказанной теперь, –

                                                     как сказанное на шершавом,

с белым налетом, сухом языке? Или, если угодно, что есть

тишина умолчанья о том, как не фора исчезнувшему

акценту

слегка онемеченных далей, называемых здесь ландшафтом?

 

 

V

 

Когда бесконечность пошла на убыль, Франц Иосиф

все еще благодетельствовал: оперетта, шницель

и по-венски же кофе опозвоночивали вялый разум.

Растертый в мякину пучок колосьев

 

в золотушных ладонях, Рыба,

обнажившая звездный остов, залитая отваром

из голубя кубатура,

естественно, были началом Брусиловского прорыва.

 

В шестнадцатом бездна страшней, чем эго

философа. Обрушиваясь, она порождает невиданную дотоле

поэзию, превращая последующие событья

относительно прошлого в некий пейзаж побега.

 

 

VI

 

Сам по себе ландшафт и ныне

для удобства теории – не волнистый,

но волнующийся. Как бы теперешнее продолженье

иного моря иными средствами языка, иные,

 

чем Стамбул или Генуя, рифмы к морю.

Потеряться, однако, из виду было проще,

сподобившись оказаться в пропилеях под Астраханью,

                                                                                         два года

спустя, пешком, с одинокой молью

 

в кармане, с недосыпом под мышкой, в устье

слепого стока. Расстояния лиловели

в полутьме, где Река впадала,

собственно, в те места, откуда тянется захолустье.

 

 

VII

 

Более чем когда-либо зависимость между сроками очевидна

лишь теперь, когда время имеет следствием только время,

приближаясь контрапунктом к метафоре – и посредством

такой издержки, как чистая сердцевина

 

захолустной жизни, – даже если детство щаных щавельных

побегов и тающих сотов и впрямь обнаруживается как нечто

совсем другое, как вывернутое наизнанку слово,

                                                                              другая складка

Европы, вечнозеленые можжевельник

 

и акант. И, напротив, как, часто, сплошная скороговорка

времени, лишь цитирующая то, что часы – пропеллер,

что руина терпнет, что пространство зарастает

                                                                строительными лесами

городов и уже не нужно бояться волка.

 

 

VIII

 

Из предметов и явлений действительности в жухлом поле

зрения – осень, сырая тюря, холод,

вещи, в сущности, каковые

нельзя не увидеть подле –

 

вроде выцвелых сумерек, позже – с весеннею яйцекладкой

коноплянок в глазницы пугал, метемпсихозом

воскрешающих бабочек, катастрофой

тысяч, достойной краткой

 

и простой аллегории. Забегая

вперед, можно сказать, что правда

в предсказаниях, больше того, есть признак

прежней жизни, выглядящей как другая.

 

 

IX

 

К несчастью или по счастью, ничего тривиальнее

                                                           и естественнее причинно-

следственной связи нет. Потому-то она все чаще

выходит за рамки обычной метафоры, и в грядущем –

особенно; то есть бывает разоблачима

 

далеко не всегда: затрудняя романное небывалым

ускорением времени. Это – основа мифа.

Собственно, ты – это он в грядущем, ничто, а точнее –

                                                                                            нечто,

что, как правило, надо признать провалом

 

в памяти юной красавицы, эха, радиозонда.

В лучшем случае – лингвистической формой тика

эха, в лучшем

случае – чистой линией горизонта.

 

 

X

 

Трудно представить обратное, но от оспы

умереть не пришлось. Без сомнения, слабое утешенье,

если знать, что континуум предсказуем

до поры, и сожженные тифом космы

 

матери – то, что открылось потом как вторые Дельфы

оракула. Сколько поэтому надобно было

домысливать, неизвестно. О том же хранил молчанье

имярека брат, утонувший в кувшинках дельты.

 

Задним числом предание кажется лишь пониклой

к горизонту слезой – дорогой,

по которой дано пройти одному.

                                                     И решительно много дальше,

чем с отцом и младшею Доминикой.

 

 

XI

 

Воспоследовавшее стоит писаного. Абсурдна

уже сама идея

чем-либо пренебречь: топографической связью

ради хронологической последовательности

                                                              или наоборот. Отсюда –

 

не лишенная наукообразья

ясность: чем событья невероятней,

тем громаднее расстоянье

отделяет от прошлого тех, кто спасся.

 

Время само указует место

и дистанцию, помогая увидеть в скрытых

предрасположенностях прошлого, в должном усугубиться

                                                                                             после

то ли степень родства, то ли род преемства.

 

 

XII

 

Коль скоро это

одно уже усиливает ощущенье

правдоподобия, требуется время, чтобы заметить,

                                                                         что подмаренник

остался там же. На фоне лета

 

всего-то сил – припустить, как дождь:

                                                         взапуски с чахлой снытью,

осенним безвременником и веком.

Наперегонки со злаком.

То-то мышцу корежит стынью

 

с упорством, достойным лучшего примененья

                                                                          одной из лучших

зим. Дошло до того, что простая фраза

уже сегодня в не меньшей степени будущее, чем таковое,

разумеется, завтра. Чем просто-напросто низкое небо

                                                                  и скользкий лучик.

 

 

XIII

 

Ничего удивительного. Растрава и лихолетье двадцать

неважно какого года. Как и прежде,

существование мыслимо только что не обратно

смыслу. И не то чтобы смерть продолжала клацать

 

зубами, но дни нескончаемо-безвозвратны. Смертоубийство,

бесспорно, логически тоже не безупречно, но подкупает

своей изощренностью, растянутое на годы, бесформенное,

                                                                                     как память

или город, кустящийся кубиками кубиста.

 

И нельзя опровергнуть знак. Хотя бы

и ценой умолчаний и недомолвок. Дурное вчуже,

бытие есть не что иное, как самый довод

и его антипод, разновидность тяжбы.

 

 

XIV

 

Даже порывом ветра

опрокидываемый листок, проступившая мерзлым потом

                                                                            смола деревьев,

холод

и тому подобные самоочевидности из естественной истории

                                                 на отрезке времени неимоверно

 

большом, как расстояние между любящими,

                                                          становятся вдруг правдиво

биографическими. Уж во всяком случае в этом больше

последовательности, нежели некогда в целой цепи

                                                                                     поступков,

нарочито бессмысленных. Так что ива –

 

в пантомиме плакальщицы, в мыканье голых веток.

Как выходит по всем уготованным гороскопам,

осень встречает зиму, нахохлясь птицей,

и остуда гугнит в камышовых флейтах.

 

 

XV

 

В крайней попытке податься в негоцианты

можно усматривать те же страннические ухватки.

До сих пор, очутившись нечаянно в васильках,

                                                                            на ум приходит

старорежимное жаберное «цианы»,

 

точно в легких поныне не выдохнут воздух Австро-

Венгерской подзимней империи. Не говоря – слова.

                                                                В молчаливых спазмах

дыхания с сильным першением в горле, покашливанием,

                                                                                переходящим

на вздохе в приступы ранней астмы,

 

иногда удавалось расслышать шорох вспорхнувшей с ветки

сойки, распознать доносимое ветром эхо

города с его прямоугольным

состояньем ума, довершавшим внезапно чертеж

                                                              неведомой кругосветки.

 

 

XVI

 

Вообще говоря, пространство старается сохранить свое

                                                                                          кочевое

счастьице, именно чтобы не надоесть, то есть будучи

                                                                                  захолустьем

по природе – как вид истомившей зренье

примелькавшейся местности. Для чего и

 

существует закат, чехарда с временами года.

Всякое за его пределы движенье текста

лучше, чем требовать от пространства

данности, вспоминая, что это – терракота

 

Азии или уже бессмертье. За год

перемены в жизни в силу ее гелиотропизма

оправдывают себя, как растящее почерк солнце

путешествующего на запад.

 

 

XVII

 

И, выклиниваясь бесснежьем, зима застает уже черт-те

где в Бессарабии, слегка обтряхнутая морозцем,

одержимая жертвой безлистных, попавших в ощип урочищ

и весей, привычная к парафразам о нечете или чете.

 

Мало-помалу простые оптические границы

дня совпадают с судьбой – незаметно, за счет абсурда

как тенденции длительности вылиться в протяженность

уже без вас: формируя понятие об отечестве у куницы,

 

куропатки, сурка. За средою, правда,

наступает четверг, синева отдает ледышкой,

и холодный вихрь, взревев, наконец рассыпает бусы

подвяленного винограда.

 

 

XVIII

 

Частый дождь накрапывает, точно слеза:

                                                                 уже солоней и старше.

Недостаточный срок, чтоб служить ручательством

                                                                                   приобщенья

к зиме, но вполне чувствительный, чтобы дать понять,

                                                     насколько пред нами древний

край, явно выдюженный не в наши

 

дни. Изнуренные ветром недра

без красок и прелестей. Предмет, обнаруживающий идею,

                                                потому что всякого тела должно

избегать. И змея, стилизующаяся в меандр,

                                                      в какой-то мере преодоленье

все той же видимости.

                                 Трехмерная логика, обретающая немедля

 

еще одно измеренье. Исповедующее пустоту. Искусство

дагерротипа или рентгенограммы наоборот.

                                                        Шпалерники, скверы, рощи.

Деревенеющие хрящи и ребра

потерпевших крушение килегрудых

                                                       воздухоплавателей и хруста.

 

XIX

 

Гулкие, как угодно долго ждущие быть воспетыми

                                                      давешние просторы, круглый

год развоплощающиеся во все более и более глухие

места. Полунищая осень агнца.

Земля, бегущая из-под своих хоругвей.

 

Сказать по совести, во владеньях

местного божества и в голову не могло прийти другое –

даже в свете всего того, в чем обычно видят

жизнь. Вообще не требовалось ни денег,

 

ни прошлого, ни какой бы там ни было справедливости,

приносимых обычно в жертву, чтобы его задобрить.

С другой стороны, было бы просто предательством

                                                                          дать так вот сразу

себя убить, позволив ему обессмертить свое никакое имя.

Многие сочли бы это за доблесть.

 

 

XX

 

Хитрость, увы, заключалась вот в чем: сонмы

вещей, нарастая в обратной пропорции к их названьям,

порождали потребность в метафоре,

                                          собственно, в переносе слова

                                                                                   на эти вещи.

Именно так возникает периферийная разновидность

                                               опыта, пугало черноземной зоны,

 

род мнемоники, чаще – как цепь фантастических допущений:

высеять в срок подсолнух,

отбавить жизни,

свернуть негодяю шейный

 

позвонок – и вопрос исчерпан. Невозмутимо

белеет полдень, морщинясь в кондовую пятиверстку.

Синие дали, как и положено им, таковым стратега, –

с розовым обрамленьем. Даже в более поздних шорохах

                                            ощущается тот еще привкус тмина.

 

 

XXI

 

Важно одно: что говорит людская

молва – трактовать надлежит в противоположность

услышанному.

     Ибо трудно представить исходя из полученных

             сведений нечто настолько не соответствовавшее

                                                       действительности. Очевидно,

и к этому было не привыкать, как при чтении опуская

 

периоды: исповеди пространству,

новый обеденный панегирик

небесной тюре, разбавленной дождевою водой Гольфстрима,

рассказ о кузнечике, понапрасну

 

трещавшем в траве – воплощавшем разом

                                          живую цитату и часть тишины

(но не столь гнетущей,

как сам рассказ). И так далее. Просто слухи,

каковые если удастся когда-то сбагрить,

то вместе с тучей.

 

 

XXII

 

Полымя пышет жаром. Расплывшиеся очертанья

курящейся под палящим солнцем гряды. Цветовые массы

без четких контуров как один из раскошнейших идеалов

близорукости в августе – не считая

 

представленных в этой же оптике категорий

ума или прошлого в длящемся настоящем.

                                              В совокупности – жухлый морок.

Низкорослый дрок, как опавший парус

среди мертвой зыби. В воздухе, пахнущем, как цикорий,

 

потрескивание ссыхающегося травостоя. Быстро,

потому что солнце заходит всегда не раньше,

чем в урочный час, кончается только вечность.

                                                                 Безветрие. И движенье

ящерки сменяет оцепенелое любопытство.

 

 

XXIII

 

Способ движенья от частных вещей к всеобщим

положениям и обратно к бабочкам, листикам и былинкам

все же приводит к текстам, далеким от первоначальных.

При этом прошлое выглядит как бы с большим

 

стереоскопическим соответствием.

                                                        Из мифических этих далей,

из которых только и можно смотреть туда, преданье

призвано оказаться ливнем; не дающее зим летоисчисленье

предвосхищает жатву; чем климат континентальней,

 

тем сильнее влияние оного на развитье

черепной коробки в сторону анероида; и по-прежнему,

                                                                                   что неплохо

для тряпичных статуй, холмы сохраняют присущие им

                                                                                      «рельефы»

переднего плана в том же,

                                    не с целью почувствовать мрамор, виде.

 

 

XXIV

 

Чувство предела незримо. Уже попытка

его превозмочь оборачивается для глаза

столкновеньем с поверхностью. По причине

чего горизонт не дает убытка.

 

От подобных пустых забав никуда не деться.

Мозг продолжает жить незатейливой серой головоломкой

далей. И схоластика точечного существованья

превращает кочевника в земледельца.

 

К лету сорняк заглушает дыню,

привередливый овощ доводится вдруг потомком

какому-нибудьЦинциннату, слух заволакивает

                                                                          странной смесью

матерного с латынью.

 

 

XXV

 

В урочный час слезинке удастся выпасть

из времени. Не учащающие сердцебиения, вздорожают

                                                                                           чувства

трагической маски в дополненье к простому,

что ни на есть эмпирическому лицу,

каковое можно только выработать, и выпас

 

на вечернем склоне возвышающегося амфитеатром

холма будет свидетельствовать о том же,

как отдельная антикизирующая культура.

В единственном многократном

 

из возможных здесь удаленьи во времени, в виде ряда

местностей – лето, осень, зима, весна. Подсолнух

только что вновь посеян. И незабудка

для грядущего тщания – не преграда.

 

 

XXVI

 

С той поры абстрактного самоедства мало что остается

одиночеству. В доме, запертом снегопадом,

каковые, благо, случались еще в те годы, можно было

                                                              пророчить не без успеха

лето, быть застигнутым по весне врасплох

выискивающим следы древоточца

 

стуком в дверь позабытого за год дятла.

С каменного порога цапка, умаиваясь, терялась

в заоконном, давно обнажившемся из-под снега,

взгорбившемся безбрежье,

и лета с лихвою хватало на два

 

года вперед через третий нещадного недорода.

Самое меньшее из того, что могло не сбыться,

попросту ширилось в энтропию

повального голода и разброда.

 

 

XXVII

 

В ознаменованный засухою и мором год

                                                                 всякий отец семейства

в бытность свою крестьянином становился

торговцем. Метафизика вкупе сживалась под меркантильный

интерес. Похоже, само пространство сдвигалось с места

 

от распутья в сторону Перемышля

в переполненных людом, битком набитых товарняках.

                                                                       Ради горстки хлеба

маломальский скарб выменивался то и дело

за гроши. И уже не мысля

 

вперед ничего другого, кроме как прокормить

                                                                    своекоштных восемь

душ, на роду написано было выжить, что значило –

                                                                                  возвратиться

с того света. Даже будучи сброшенным с поезда.

                                                                               Расшибившись

с верхотуры оземь.

 

 

XXVIII

 

Не сегодня-завтра скрытая в прошлом будущность на закате

порождает клаустрофобию утреннего тумана.

В просторечьи – вползает в облако. В просторечьи –

предстает как бесхитростное заклятье

 

бесконечности – детище всех утопий,

их предмет затаенных грез и ревность.

В старом, стершемся нынче смысле

ничто так не застит зренье, как этот вдовий

 

вид поостывших пустых пространств и тряпичных статуй.

Здесь бесконечность, в противность классическим городу,

                                                                          острову или саду,

ограничивается исключительно линией горизонта,

совпадая с датой.

 

 

XXIX

 

С крыш, размыкающих валкий угол

лощины почти V-образной формы, взору

открывается встающая на попа парабола противоположного

                                                                                            склона

с хаотической планировкой сельских построек,

                                          огородов, тынков, но не видно пугал.

 

Под стать только небо уравнивает пернатых. И глаз

                                                           перекатывается к подошве

холма, отчуждаемый выцветшим содержимым.

В зарослях ветру распахивает полые стебли дудник.

Вскрикивает коноплянка. Лето опять-таки длится дольше

 

восходящего к этому времени говоренья

и с окраин волгнет в ленивой дымке, по-над погостом,

на каемке мира, скоробившейся в осенний

костяк поросшего лесом гребня.

 

 

XXX

 

Наторевшее завтра в снах невнятное бормотанье

становится явью цветущей тыквы,

тавтологией яви, заимствованной на время

у зимы, оставляя втайне –

 

что есть, в сущности, перемена; прекрасен или уродлив

возраст; где расположено тело;

как в результате всего на ветке

возникает не птичка, но ее египетский иероглиф.

 

И так – четверть века

смертей и жизней. А то и больше.

                                                        Как сумма поползновений

и другие пиротехнические радости и эффекты.

С точки зрения вечности – все же веха.

 

 

XXXI

 

Беспрестанно меняя облик, местность скащивает все сроки

пророчеств о времени одиночества. Или просто –

счисления времени. Край безмятежных пугал,

летом похожий на юг, по котором сохли

 

птицы, все более смахивает на север

последних рождественских ряженых – малолюдье

позднейшего манекенного модернизма, включая осень

и то, что уже посеял

 

ветер. Изжитие незнакомых

окраин в знакомые сбыточно только что не с окраин

года: в волосах – семена вьюнка, в недопитых сивых

отраженияхцуйки – крылышки насекомых.

 

 

XXXII

 

Так и обыденным с виду подвигам, как предусмотрено было,

тоже выходит срок. К концу зимы на исходе валежник

                                                                                 и много дыма.

Не на чем подогреть вино, разве что только в жилах

превращающееся в глинтвейн. Или рейнское. Наступило

 

межледниковье. Подсознанье как всякий мелко-

обломочный материал представляет собой поверхность,

заражая поверхностностью, точно глаз. Не сказать, что

с приходом лета будущее померкло.

 

К осени смена одних пейзажей

другими, как и ранее, есть лишь цветные переводные

картинки времени в одних и тех же координатах.

                                                     Раз в сто лет или уже, вернее,

лет через сто. (Писано третьего дня пополудни сажей.)

 

 

XXXIII

 

«Ратуя за расширение географии» в переводе на тамошний,

        исподволь правленный в нынешний,значится как «тасуя

времена года». Традиция неумолима.

Метафора есть синоним

математического уравнения и поэтому – род невозможного

                                                                                    правосудья.

 

Будущее в силах напомнить торопкое растенье.

В каждой отдельной точке – свое растительное

                                                                                продолженье:

подспудно зреющий древовидный комплекс

дикорастущей тени.

 

Так сказать, демонстрация свойств по зрелом

размышлении. Либо десятилетья

спустя: в оснеженном захолустье, обыкновенно –

в местах покинутых, вновь открытых,

сплюснутых в память зреньем.

 

 

XXXIV

 

Понятное дело, встретить старость

в другой стране в тех условиях можно было разве что

                                                                                  в результате

очередного перекраивания границ. Как, впрочем,

и теперь. Когда нету в наличии средств. Осталось

 

раскрасить страны. Январская в сучьях суша

начинается где-то в листьях

ее июльской как шаг к пересоставленью

карт. Все-таки как-то скучно

 

зависеть только от звезд или смены строя, кривых подъема,

приводящих к всеобщему благоденствию или краху.

Ничего нет лучше, чем оказаться

в изгнаньи дома.

 

 

XXXV

 

Кроткие, словно отплеск, холмы покоряются сонму чуждых,

казалось бы, устремлений,

выполаживающих их в равнину. Эту местность

оплакивает множество разбросанных по яркам речушек,

 

слезоточащих росы, высыхающих в дебрях чертополоха,

шелушащих в ключах ископаемый лед слезинки.

Годы насчитывают столетья.

Весна пространства, его барокко

 

и т. д., даже если убрать котурны

предыдущих эпох, величественнее какой бы то ни было

                                                                    кажущейся развязки.

На свой страх не что иное, как вековая

инерция стиля. Безразлично – сказуемого или архитектуры.

 

 

XXXVI

 

Вчуже и за глаза человек есть кто? Босяк, арестант, иуда.

Вообще какая-то достоевщина, да и только.

За глаза даже дни и ночи сбивают с толку, тем более –

                                                                                сговорившись

в топонимику новых мест. Покуда

 

коноплянковый юг согревает – север стращает стынью.

На востоке шаманят ветра, трансатлантик-запад

погружается в сумерки. И пределы

не спеша обезлюживаются в пустыню.

 

Что, конечно же, стоит едва ли меньших

усилий времени, их оплакиваний, нежели их последствий

для будущего, будь то Пидметы, Стугария,

Каранида или же Селеменчик.

 

 

XXXVII

 

Если б кто-нибудь что-то помнил,

но не сказал, это было бы еще объяснимо –

«кто-нибудь», кто, лелея нежность

к небылицам, в Великую Отечественную либо помер

 

от ран в Померании, либо снедомый бессонницею ленд-лиза

воскрес о ту пору в Архангельске.Вероятней

последнее.Привезенные из Америки пересмешники

                                                                          в предрассветных

пакгаузах передразнивали срывавшееся с языка

«Лизавета», «Лиза»

 

вместо песенки жаворонка – множимое, по-русски

звучавшее, видимо, как «надежда»,

«серебристая судорога рассвета»,

«глаза, слипавшиеся в моллюски».

 

 

XXXVIII

 

Истина существует. Тыква

в фамильных гнездах, как всегда, норовит снести

                                                       свои терракотовые шедевры.

Ей же пристало быть улетевшим пернатым змеем

огородных джунглей. Мазанка год как уже отвыкла

 

отзываться эхом на мысль о доме – о заиндевелой герани

в оконных бельмах, подсвеченных копоткою лампадкой.

Посередине комнаты муравейник.

На стенах – лютик. Не за горами

 

зима. Бестолковая с виду тяга

согреться, несмотря на тщетность продлить мгновенья

даже кустику клевера. Вена – как изотерма. И на флагштоке

прошлогоднего пугала рубище вместо стяга.

 

 

XXXIX

 

Как бы ни относилось

к бытию истекшее, то есть взятое в единицах речи время,

в этом прошлом уже выпадает первый

за зиму снег, с низин наползает сырость,

 

вакуум блекнет, готовый сказаться на плодородьи

пашен, линялых под шерстку мыши.

                                Очевиднейший принцип пейзажа в том, что

человек в нем один. В точности как ты его запомнил:

с пухлой вязанкою дров, в ушанке, на полдороге

 

к весне. Впереди горицвета.

                                               А дальше частят закаты.

Безъязыкое пламя которых уже само по себе

                                                           способно обречь на сумму

нечленораздельных звуков: неизбывной доныне дали,

                                                                                            мошки,

просыпающейся цикады.

 

 

XL

 

Покрываемая призрачною глазурью

обожженная зноем глина повыцветших расстояний

                                                                       медленно остывает,

смещаясь из зоны сумерек в сторону фазы полной

луны, когда она являет свою циклопическую глазунью.

 

Девяносто вращений Земли открывают свойства

птолемеева хоровода светил, пустопорожнего

перелицовывания дня и ночи,

игры освещения, калейдоскопических изменений

в судьбе, превращающих зиму в область «тартарофобства».

 

Тулово мерзнет, кутаясь в завтрашние отрепья.

Ворона вам чистит зубы.В четвертый месяц

голосовые связки, поскольку далее молвить нечего,

                                                      атрофируются в эолову арфу,

ориентируясь как бы по ветру. За скобками остается время.

 

 

XLI

 

Как всегда, остающиеся в наследство реликвии:

                                                                                  Вопросы

(что-нибудь вроде «Почему она поступила хуже?»

или, точнее, – «Почему с ней случилось

худшее?»).Траченная разноцветной

плесенью ткань недочитанного романа – образчик прозы.

 

Песочные часы с семенами осенних трав.Лупа –

 небо в миниатюре,

увеличивающее особенно по краям, сокращающее тем самым

классические расстояния.Абсолютно

верноподданнические рецепты тюри.

 

Неизменно образующее культурный слой последнего

                                                                                       отраженья

зеркало(вместо портрета в рост).Алхимическая смесь

                                                                            из воспоминаний

и четок.Зеленый огонь крапивы в виде гербария.

                                                                         Календарь, по сути,

служивший таблицею умноженья.

 

 

XLII

 

Со временем стало возможным даже

объяснять перемены одной и той же

вещью тысячеименной

реальности. Ящерица она же –

 

щиколотка, эволюция мускульного рельефа

как сбежавшей татуировки. Луна и солнце

друг другу споспешествуют, рифмуясь. Поползновения

параллельны,

равно направленья влево,

 

вправо, вверх, вниз плюс понятия о далеком

и близком. Как бы в силу отсутствия перспективы.

Лучше усваивать сказанное, вплетая

в волосы ливень, позволяя вьюнку пробиваться в локон.

 

 

XLIII

 

Гнутое в поступь тело, заржавое ростепелью веснушек.

Всходы солнца, разрастающиеся в сплошную

пусторосль, лучась, прозябают из-под земли, как всходы

безымянных тружеников, вышедших их прореживать

                                                                                   и уснувших.

 

Так, занимаясь, день выбирает в клубящейся синьке корни

цивилизации – две каланчи церквушки

в захолустном селе накануне Пасхи.

Вероятно, если взглянуть с означенной колокольни,

 

неподвижно растущей с неба,

можно увидеть дальше примерно на два,

на три времени года: поднимающиеся в стенную карту

отлогости;

      листопадные перелески, превращающиеся в сморчки;

поозерья сопревшего к югу снега.

К списку номеров журнала «НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ» | К содержанию номера