Юлия Кокошко

Уже поют огонь

По слуху
Внакладку к восточной стене, затянувшей во взорах  
бегущее лето, мелькание пят и позоров,    
фамилии Флоры в крестах и рогатом венце,    
сложенье ветвей с начертанием траурных лент,  
набавлены хлыст, полуптица — и где-то в низовьях  
безвестная дверь запускает котовый фальцет.    


Гуляка бомонд, верхоглядки — лощеные кроны,  
засохнув от жажды, ссыпаются в погреб,  
сгружают картавую бронзу —  
за клекот кувшинов, разливы и взбалмошный плеск,  
нарост пузырей или ведьминских клейм.  
Проскок по камням, парапетам, вихляющим клячам,  
по дроби, чечеткам и звонким орлянкам,    
по званым столам и кудрявой золе…  


Скорее — в отложенном в южную дымку крыле,  
где с пятого дня квартирует былой беспризорник —  
надломлен сценичностью — или изогнут  
сквозь медные бубны насечек и после опознан  
как братец шиповник,  
натянут на сотни колков и испятнан,  
распятый.  


Накинуты чавканье ветра и своры препятствий…  
Сливают из длинного горна, а может, из гарпий  
кому-то за ворот, в потеху и в ухо,  
в рокады, кюветы, в разбитые галсы —  
непомнящую мостовую…  
Паденье и волоки полной халдейством баклаги…  
Безвидная дверь оголяет охрипшие плачи,  
впускает по шмату собачьи рулады,  
и слышится: бьется кузнечик в горсти циферблата…  

***  
Пора распутать птиц,    
сложившихся в большак летящей ночи,    
листаж их крыльев — тьма,  
и в каждом клюве спеет репетир…  
Расстричь на мак, тысячелистник, мак —    
усач-веретено и крылья ножниц,    
смешение витий,    
чьи башни — дым и дым, двойничество, кумар,  
спустить на ладан, золото и смирну,  
земные, как полмира.  


Разъять на буквы, перья, остановки  
кочующей на ком-нибудь треноги    
и окрылившей пеших стаи флагов,    
не то иной гарцующий штатив  
вменил себе полетный коллектив,    
а может, штуки клади —  
лишь пара наспех сбитых перекладин  
и кто-то резонёр.  


Уже поют огонь или разносчик,  
сбывающий дорогу под огнем,  
возможен пироман,  
возможна ночь — как темнота письма  
и зыбкий курс по нити паутин,    
по южным стенам, бликам, экивокам...  
В граненом перелеске верхних окон  
горит бенедиктин.  

***  
Какие клондайки, бадейки, лотки и везенье,  
какая награблена скученность точек,  
с которых старатель и ловкий лоточник,    
рожденный в препоны, попоны,  
в среду ротозеев,  
случает мгновенье отправить заветные почты —  
с полей баскетбола,  
покрывших круги и низины,  
и только ли в среду? Но явлены трижды и больше —  
сегодня, а также возможны вчера и в субботу.  
Шмальнуть бандерольку из самых отборных,  
поскольку с высот, несомненно, протянут корзину —    
светла и округла, бесстыдна и топлес,  
опустится луза —  
мотовка  
в одежде-малютке, в набедренной мини-авоське,  
в бездонной зевоте…  
Закинуть на вышку друзьям караула —  
шалунью голубку, свою конфидентку  
в сиянии тучности или в лучах чистогана,  
канопу, точней – котелок и примкнувшую урну.  
Такой беспримерный загашник  
почтового места, намет отправления, дебри,  
в очках неохоты уступят  
высокое первенство разве что горным котурнам,  
уступам,  
с которых дано низвергаться.  

***  
Стой, окруженный со скомканным списком растрат    
между посеянных в утренний звон отречений,    
или начитанный ветром, слоист и вихраст,  
при переправе летучих и пеших вечерних  
из разгуляя притрушенных краской пейзажей  
(в тихом зазоре одежд или шляпе — мерзавчик),  
взявших уклончивость улиц, мишеней и залпов,    
на переложенный облаком старый витраж:    
преображение площади в латах вокзала.  


Будем волынить под вянущей розой гонений    
и помечать на подвохе осадной линейки  
полуотверстые царства и русла небес,    
подступы, въезды, вхожденья — с победой и без,  
много ли сих голубейших и их голубей —  
в мелкой посуде, на тачке и прочей арбе  
братства вечернего шатких и неугомонных,  
припорошенных подорванной сенью сравнений,    
как далеко отлучился надсмотрщик,  
и в перепалке юлящих печалей и рек  
кем филигранно протянут исход, а возможно —  
в дельтах деревьев накаркан побег.  

***  
В ракурсе смутных пакгаузов, крепостей на суглинке    
рыжекудрой или ржавой палитры,    
приживших с ней двери острога —  
по луковку в золотушной коросте:    
твердозубые пломбы, печати, беруши    
и прочие прикорнувшие трутни,  
подати и отсрочки,  
крыж берцовый и надверные кличи,  
ссылающие с маршрута…  
Подперты изнутри и снаружи —    
жерновами натиска и непрухи…  


В технике перекрученных линий —  
долгошеей грудастой шлейки  
и растянутой жилы скаред  
или змеиной усмешки прорвы,    
заплетенных в нерасторопность,  
в кума Шлагбаума, цербера, в скалы…    
На развилке подкопов и подкатов,  
что никак не дотянутся до коллекций    
этих дверей-волынок  
и не выцепят их простывшую роскошь…  


Что-то все дороги под старыми облаками  
то пустые бахвальши и случаются — лишь наплывом,  
недозаполнены или склизки,  
зазеваешься — и свернут в холеру,  
лучше б им провалиться…  
Да и всякий путник слишком залистан.  
Видит полдень: истинные ослицы!  

***  
Не дальше короны идущих:    
наряженных в листья, порыв, вертишейку и сойку,  
впихнув меж незримым и выспренним — гнезда и дупла,  
частицы креста, и верей винтовых, краснорогих,    
подвязанных треском и скрипами сосен,  
на плечи которым навешена летняя роща,    
ступивших во всю обветшалую россыпь —  
на воды, на плавни,  
в прошитую швами меж твердью и хлябями полночь,    
на связи, на спайки и склейки    
стального с текучим, потопа со сном избавленья,  
в горбатые нефы, притертые между стволами    
бегущего мимо Москвы и Венеции лета…    


Не далее ночи, что рвется на дальнюю сторону леса,    
от первых к последним,    
роняя ермолку-луну и обшарпав свой полог    
во рвенье к исподу.    


Не дальше полночной веранды,  
в опор устремившейся к рою и личному раю,  
в походе окручена гаем и граем  
слегка деревянных, изрядно подмоченных франтов,    
но все же в серебряных бантах и звонах,  
в густых аксельбантах — в искрящей проводке…  


К каким ослепительным вехам    
поспеет скорее, к каким непомерным раздачам —  
к усладам, не знающим памяти, или к забвенью?  
И что же мне дальше?  

***  
Здесь тени крыл и промельки удравших    
четвертого и пятого лица,  
отпетых и обутых за оградой,  
по случаю роняют на дорогу    
тень прошлеца.  
Он не обрезан краткостью и роком,  
но отполощет горло дикой розой  
и скличет к месту крика — тень печали,    
сосватает ей чад и домочадцев,  
носивших этот ветреный приют —  
согласно представленью или розно:    
от замысла и смятого волчца    
до красной черепицы на водице,  
до ржавого надверного кольца,  
чтоб зацвело, и пело и плодилось  
в доходах или в бочках и смотринах —  
эй, capte diem!  
Скорей пошли им, мамочка весна,    
скатившимся, отвинченным и сбритым  
в объятья снега или в вязкий юг —  
не прядь травы, но шорохи и скрипы,  
но мнущиеся блики: шерсть и юфть,  
веселый запах хлеба и вина  
и сытную свинью,  
и вслед за всей стволистой камарильей  
воспламени увядший их союз.  

***  
На позднем портрете улицы Люксембург,  
родившей каденции лучшего мира,    
два мешка битых фокусов и лотерею,    
тетя Роза, доалевшая до фламинго  
в фокусе пентаграмм числом — симург,  
передернув аптечную склянку на рюмку,  
а не то прихлопнув каналью реку,  
подается хлопать и цыкать,  
щедро метит носатым штиблетом — поскакавшие трюки  
и, ввалившись в новые экзорцистки,  
вытрясает из башмаков и цирлов,    
гонит из собственных левых и правых миссий  
вожделение к цирку,  
и сипачки паника с заварухой сверкают и реют  
вкруг своей ненаглядной эгретки  
и вдоль сдвинутой на голодный пай Мнемозины,  
цепляя днищем — лазурь, а лазурью — чертополохи,  
но, не в силах содрать с себя превращенья и преломленья,  
пресуществляют головы — в пушку, которая глохнет,  
барабаны — в золу и сплетают из линии крыши — корзины,  
а собаки и белки бьются за верный кусок резины…  

***  
Кто-то многоголосый в озвучивших перечисленье    
от вечернего часа июля в такой же проточный —  
круга полных имен, отыменных и прочих бесследных,  
состояний, разметки и пойманной инструментовки,    
инструментов затора, точнее, повторов —  
то числа и вестей, то садящегося колорита,    
то отпавших ступеней развеянных лестниц,    
по которым вознесся картограф,  
пилигримов-домов, обведенных костром габаритов…    
Перепасы рингтонов,  
недопасы интриг, потирающих рукава,  
и приставшего к тыльной стене воровства,  
наконец — перехват…  


Он ли слышен — на стрелке, стреноженной под астериском,    
отводящей к минутным хористам,    
вдохновенно галдящим, кукующим, вьющим виденья,  
распустившимся в птичьих регистрах —  
или в вечных студентах,  
прикрывающих лирой прорехи  
в детях смеха,  
и, не выспросив, кто адресат,    
тянут гром за крылатый, примятый глиссадами сад,  
что спикировал в стойла деревьев и мельниц,  
в мужики, в земледельцы…    


Или голос в слипающихся параллелях,  
в том слепом отдаленье —    
мерный говор начетников, перечисление перечисленья?  

* * *  
Как вписано в штаты квартала, в оплату и лист  
в обломках корон и монархий — подшивке кленовых,    
что вытянут в титул, в парение, в пурпур…    
как вдето на две неотесанных — в графы забора,  
и мы здесь якшались с толпой веселящих субботу —  
не то между парой нашкуренных пламенем линз,  
в которых горит наш единственный друг реализм,  
тугой Аполлон, хорошавчик от пуза до пуза —  
и вширь или всласть расправляет свое многопудье,    
не то меж четой стерегущих налет дьяволиц:  
закрашенной тьмы и уже очерняющей фланги —    
престолонаследной голубки, шалавы,  
вдевающей в улицы ветер, кресты и закладки:  
то вервие дыма, багровый галун каланчи,  
трезвон лазарета — расхлюпан и неизлечим,  
то грохнет над ухом тетери хлопушку,    
над плитами тайны — огласку,  
закрутит по горлышко хрипы испуга,  
то бросит под кроны — лиловую тень саранчи,  
сгрызающей город от въезда до шпиля и чести…  
И здесь мне был выставлен спутник —  
двуликий, сквозящий, чтоб в первой цезуре исчезнуть,  
с гримасой захожих и с профилями отреченья.  

К списку номеров журнала «ГВИДЕОН» | К содержанию номера