АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Александр Петрушкин

«ОКРАIНА» и др. стихи

ОКРАIНА

 

О, Господи, помилуй мя,

как зренье, нить мне в глаз вдевая,

где берега сшиваю я

меж этой станцией и раем,

 

меж всех нечётных берегов,

где влит в чернила текст о жизни,

где прах мой без меня живёт

из благодарности к отчизне,

 

где по мозаике из луж

шагают на параде куры –

пока стоим мы меж берёз

с тобой в фаршмачном перекуре.

 

О, Господи, помилуй их –

нет, не меня, а их и – третьих,

которым дал ты проклинать

меня возможность – в понедельник.

 

 

ТОТАЛИТАРНЫЙ ДИКТАНТ

 

Медь сосны шлифует сторож.

Ты кого узнал здесь? – спросишь.

Тёмный профиль скомкан, сброшен

в угол зренья, как экзамен, и пловец бликует в Каме,

обращая лик и душу

в чайки кованый гекзаметр.

 

Тот, что внутрь, а не наружу,

катакомбами народа пробирается на стужу,

в поиск вбив тоску к искусству,

дождь голодный разговора,

где на грунта корж дешёвый

гвоздь крошится словно рёва.

 

Рыжий или конопатый

ангел пятку в полвторого

чешет водостоком: справа

кровь и слякоть наизнанку

сочиняют свету тело

и укладывают в мамку.

 

Только стук дождя сферичен,

и огромный снег в усталом

насекомом накренился в два мгновенья, как овала,

где тотально, но вторично

смерть, как свет,  в лицо ложится

и шуршит ребёнком справа.

 

 

ABLATIO RETINAE / ОТСЛОЕНИЕ СЕТЧАТКИ

 

Продолжать быть скорлупой

этого того ли? мира –

что ещё сщебечет лира –

с тошноты до тишины

человек стоит в конверте,

слепленном говном и смертью –

никому не верит. Двери

хлопают – до слепоты

 

в паузах улитки чёрной

слышны голоса негромкой

и невнятной роговицы

отслоившейся земли.

 

Смотришь в почву и обратно

гробовые её пятна

тянутся к тебе и – рук их

вишня галит и болит.

 

 

***

 

Поскольку был полураспада

период нами разрешён –

у мельницы воды нам надо

бежать оленем и огнём,

поскольку яростные слепни,

в ручье петлявших, облаков

полны то светом отражённым,

как виноградины дождём,

то принципами одичанья,

как зрение кротов землёй,

веди меня меж лопастями

под дождевой своей дугой,

где я, такспятившийнанежной,

как Маша, пятке у земли

стою в покинутом мной месте

в любом соседстве от зимы.

 

 

ХАРИУС

 

Опухшая и вязкая звезда

вспугнула стаю ангелов, и тихо

стоит, как омут – сам в себе, верста

и птица Господа лежит внутри у психа

 

и лижет, будто пёс, ему живот,

уравновесив небо с облаками,

и край непуганый как всякий идиот

выходит на дорогу. Перед нами,

 

в колоколах развёрстанных озёр –

икон отвесный звук, и сеть хватает,

как тени, ангелов, лежащих поперёк

паденью вод, сгорая под холмами,

 

гляди – здесь  псих лежит, вторым в ряду

его лежит Господь и дышит между

берёз, как медный хариус, из уст

своих ему дыханье дарит между.

 

 

ОБУЧЕНИЕ ЛЕММИНГОВ

 

Алексею Миронову

 

Иная кожа леммингов в воде,

шифр пенья птиц в пересечённом эхе

листвы дубовой белых наводнений,

из сумерек, где женщина плывёт

(читай: живёт в любом читай мужчине –

он перевёрнут). В полуоборот

 

к нему стоит татуировка звука.

На выдохе он из коры пустой,

как колокольчик, вытянул разлуку

и слушает не пенье, а покой

поэтому они взошли, как смыслы,

над линией его береговой.

 

Асфальт. Светло. И липовый фонарь.

Браслет соломы в окиси отца.

И лемминги бегут, как бы вода

меж пальцев вверх, и йодом смерть полна,

повёрнута как фомка воровская

исчерпана и сломана у дна.

 

И паутиной день скользит в зенит –

одновременно, искоса и вниз,

паук в зрачке у дерева жиреет

и если ты, как карп, плывёшь в груди

у амальгамы, то она созреет

в тринадцать лет и женщиной падёт

 

осоке этой мягкой на живот.

И леммингов кленовых жирный дым

почти живой но мёртвой всё ж воды

вплывает, как сквозняк, в пролом. Утрою

изображенье это – колесо

и бабочек коллекция, как воздух,

 

но сунься и получишь до-ми-соль

и контур холода, как замысел. Короче –

там лемминги скользят в большой воде

и сбрасывают шкурки, где в помине

нет длинной памяти, и – очевидно – не

в том их вино и стыд, что не-

 

до-истребимы, что эпидермис плавится, едва

они достигнут роста в две ладони,

что треугольная, как призма, их слеза

ни шкуры, ни агонии не тронет,

когда они почувствуют, что их

слепое мясо чешуёй и жаброй

 

накроет этот девичий родник

татуировки женщины в мужчине,

и поплывёт стог мяса – по реке

не по теченью, с плавником, в невинность.

 

 

***

 

Там, где сон не опасен и сумма небес,

как и суффиксы птицы в силках травы,

будто – свиток поля скрутил Гомер

в слепоту, что сводится до двух дыр,

ты заходишь в чаши незримой лес,

словно в смерть, симметричную свету, Ахилл.

 

Ни ответа здесь, ни иных жильцов,

сохранявших точность пейзажу их –

раскачает млечный как колесо

акробат, что в сетчатке твоей стоит,

в поцарапанный смотрит контур отцов

и прядёт им саван за птичий цвирк.

 

Там, где свет рассекает зренье в два,

и руно крошится на знак и слог,

чья остра, как бритва и речь, листва

и гола как ветвь или эпилог

пораженья нашего речь – права

до вины тяжёлой, где свил ожог

 

оперенье себе, чтоб пустой воды

замедлённый в стрекозах скосить полёт,

щёлкать клювом в побеги света и

в дирижабли мятные тьмы войдет,

как в пасть церберов назывных – в дары

принесённую греком из тех краёв,

 

где и сон неопасен, и свиток спит

на боках овечьих, как некий шифр,

и пейзаж, как свет в слепоте стоит

и кроит из спартанцев свинцовых цвирк.

 

 

НАВОДНЕНИЕ

 

Пересчитаешь жажду соли,

что проще (согласись со мной),

где кислород несимметричный

под легковесною водой

соединяет водомерок

своей пчелиною слюдой,

 

где над графитовой как летом

парное мясо нить в иглу

вдевает эту земляную

хотя не вспомнит почему

и, в сумерки свои не глядя,

предчувствует, как зренье, тьму,

 

как наводненье круговое

и ножницы в хребте щегла,

свистящий признак разговора.

Цитат делимая дуга

соединяет диалоги –

в ребро из страшного стекла

 

сочтёшь ли жажду, как ракушку,

как полынью дыханья в ночь,

пытаешься сдержать второе.

А дальше – дождь.

 

 

СОБРАНЬЕ ВЕЩЕЙ В

 

Насколько же плотен зрачок, что питаем собраньем вещей,

по краю полощется тьма из неназванных их

ещё только тени и тени от этих теней,

свернувшихся в полую нить нефтяную воды.

 

И так исцелимы точки касания взгляд

включает их в узел своих капилляров – порвать

посмеет их только ребёнок возможно ещё гиацинт,

мерцающий в жирную пыль из холмов золотых.

 

Нисколько не плотен наш круг что и вовсе не жаль,

и жар из руки не пожат словом, в угли отчаль –

послышишь в ответ скрипу вёсел, как дождь прозвучит

оторванных взглядом вещей и силков ниспадающих в них.

 

Прости тавтологию зренью моей нищеты

и это двоенье, что мыслит голодный тростник

он изгнан посчитан неплотен, как соль у Протея в губах,

не следует мне доверять только это не страх

 

проснулся и в ушко игольное вдетый зрачка сшивает

и жатву, и небо где дальше – не я.

 

Собранье проточного эха вещей,

обожжённых, как глина, в краях.

 

Что вынет отсюда нам зренье? – свою слепоту,

озноб, возвращённый ключом из упругой воды

в ту тень, за которою нам невозможно взглянуть.

– Ну что ж, – отвечаю себе – так значит = смотри…

 

 

К списку номеров журнала «ВАСИЛИСК» | К содержанию номера