АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Кирилл Рожков

Две части дня. Изошник. Мой первый котенок. Рассказы

ДВЕ  ЧАСТИ  ДНЯ


Рассказ


 


            Просыпаюсь до восхода солнца в стране больших детей.


            Вчера я неторопливо и верно прошел из конца в конец город, протянутый множеством пляжей и приземистых ресторанов вдоль теплого прибоя.


            Дойдя до первого кафе, я позавтракал и повалялся поодаль на нагреваемом лучиком песке. А потом играл в футбол с первым встречным на пляже семейством. Поиграв, обедал в следующем ресторане, где с полок смотрели черно-бело-бурые огромные фотографии джаз-ансамблей 50-х годов и рядом стояли замершими морскими коньками антикварные саксофоны, отблескивая, как полежалые консервные банки. А под навесом крыши чирикали ласточки в своем уютном гнезде.


            И я выпил кружку пива, и снова лежал на топчане и дремал, закрыв лицо соломенной шляпой. А проснувшись, поспевал на полдник к новой таверне через следующий отрезок дороги, по которой гуляли туда и сюда семейства и обгоняли велосипедные экипажи, электрокары для катания и иногда – даже лошадиные упряжки.


            Я шел от нависающей над зеленью гостиницы с названием «Амелия» к следующей – с именем, кажется, «Камелия», и к третьей – с именем что-то вроде «Эмилии»… По дороге через луна-парк я ловил пластиковых рыбок в пруду-ванне, выигрывая приз, сажал алюминиевые огурцы на брезентовом поле. Затем кидал дюжину мячей в баскетбольную корзину, а потом бродил по магазину между футболок и шорт, ножей и арбалетов, песочных часов и сувенирных не страшных бабок-ёжек в остроконечных высоченных колпачках. А к ужину приближался уже к чему-то, напоминающему хрустальную шкатулку для великана или маленький приземистый дворец с тянущимися балконами и плетеными шезлонгами на них, каминами и фикусами. И, кажется, это тоже был ресторан, там, внутри…


            Когда стемнело, группа мам, пап, братишек-сестричек, дядьев и племянников запустила над огромным куском кварца дворца-ресторана, теплящимся в сумраке, воздушный шар из тверденькой бумаги, зажегши кусочек сала в его проволочной корзине. И второй шар, метр в диаметре, полетел с огромной скоростью, по диагонали, в космос, оставляя светящуюся косую трассу рядом с Млечным путем, уже различимым в низковатом небе над морем.


            Вдали виднелся заповедник с диковинными растениями, на пологих ступенях отрогов. Там я встретил загорелого, седого и доброго болгарина, который доверчиво поведал мне о речке, местной Лимпопо, текущей через заповедник, спросив, откуда родом аз. Справа от нас поднималась загадочная деревянная вышка, ростом почти с высокую голубую ель, на которую вела такая же деревянная лестница, но вход туда был закрыт и запрещен. Висела табличка, поясняющая по-болгарски и по-английски, что конструкция может обвалиться.


            Этот простой и ясный, солнечный край ложился потихоньку спать. И вокруг обступали протянувшиеся горные цепи, на которых гасли маленькие-маленькие огни. А за горами лежала недалекая отсюда Варна с брусчатой мостовой, с веселыми песиками, с обсерваторией, похожей на серебристую мечеть, с музеем истории медицины, собравшим всё от бронзовых скальпелей Гиппократа до первой установки УЗИ. И там, так же как и здесь, всё было покрыто выросшими, словно грибы после дождя, домиками кафе, забегаловок, пивных солнечных баров и рюмочных с прохладным виски. Над головой качалась блестящая длинная ширма, сделанная из тысячи кругляшков старых компьютерных дисков. Дорога сначала поднималась, а потом, через парк, спускалась к морю, над которым стоял на постаменте серый заслуженный торпедный катер. И я хлопнул поднятой рукой по основанию огромного стального бакена, вдвое выше моего роста, и, подмигнув его зеленому прожекторному глазу, вдохновенно произнес:


            – Здоро?во, буй!


            А еще дальше, за волнами и золотыми песками, зоревала София, куда улетали трещащие стрекозы самолетов.


            Я сидел на балконе под теплым зефиром и сжимал в руках маленькую сувенирную гитару. И вспоминал, как одна моя знакомая пожилая профессорша говорила о том, что, видимо, – в восточных и южных народах задуман Господом некий новый резерв человечества, который не даст ему пропасть. Они теперь работают со своим особым энтузиазмом на уставших господ Запада, и собирают им многие машины. И остаются своего рода детьми – наивными и радостными, готовыми выполнять и самые неблагодарные работы, и в то же время – уже эгоистичными, хитроватыми, и даже агрессивными, но опять же так – как страшны в своей еще не осознающей саму себя жестокости бывают именно дети… В отличие от хитрованов белого Запада, в белых перчатках и со слоем сладкого елея на губах обводящих друг друга кольцом вокруг изящного пальца с шикарным жестом. Они бывают смешны, и бывают реально же страшны – дети современной цивилизации, люди Востока, спускающиеся из аулов. Новый резерв? Или – новое искушение, испытание миру? А может – и то, и другое вместе?


            Но лучшими из современных взрослых детей я бы посчитал этих южных славян, живущих у моря.


            Они трогательны, у них широкие улыбки, звонкий чуть застенчивый смех. Таковы они все, встречающиеся здесь – и молодые мамы, любовно и так забавно катящие колясочки с маленькими своими няшками, и молодые мужчины, жилистые, белозубые и с художественными узорами татуировок. И пенсионеры с аккуратными бородами клинышком, элегантно, со вкусом, с умильной важностью расположившиеся на скамейках парка. И певица, вдохновенно выбегающая навстречу слушателям на эстраде под открытым небом. И даже «жучки» таксисты, сразу старающиеся показать туристу что-нибудь там, и здесь, и тут, – пока щелкает счетчик! – а еще предлагающие ему отдых со жрицами любви – у каждого местного водителя, поди ты, всегда имеются связи и здесь, и там… Они, крутя с лукавым прищуром баранку, – тоже точно такие же: большие мальчишки, и хитрость их всё равно напоминает хитрость подростка, сочиняющего историю, оправдывающую прогул школьного дня. И откровенные открыточки в магазинах, и немного шокирующее обилие сувениров на фаллическую тему – даже это здесь не смотрится той вульгарной пошлостью, как на заокеанском Западе, а – будто такая же часть этой естественной жизни от сотворения мира, – просто когда в какой-то момент каждый в детстве своем наконец узнаёт, откуда появляются дети… Что-то вроде трогательной северной Кукушки из одноименного фильма. Нечто подобное индианкам, нежно и доверчиво подходящим с открытыми, благодарными ласками к прибывшему Колумбу.


            Немного смешно, немного шокирующе, и никогда при этом не грубо – вот суть этого края, открывающегося за песчаными косами, и здесь море – главная стихия, главная мифологема. Моряки и смешные пираты – всё то же самое – что страшно и одновременно забавно – на календарях и в виде безделушек, в антураже ресторанов и клубов. Рыбаки, русалки, парусники – части целого коллективного бессознательного, частица моря в крови народа, йода в его плоти.


            Болгарочки идут и смеются, покачивая бедрышками, и трогательно это слово «булка» по-болгарски, невольно так оправдывающее себя. Почти все местные девушки – именно булки – мягкие, теплые, с формами и округлостями.


            Под каждым листом – стол и дом. Под каждым зонтом. На пляже, на лавочке, у табачного киоска или корабля-монумента – возможно и отдохнуть, и съесть что-нибудь, и выпить пива. И шагать дальше. Просто так. Слыша историческую память о первопроходцах и мореходах, о солдатах Болгарии и России, помогших друг другу в войнах девятнадцатого и двадцатого столетия.


            И наступает вечер, и мир над морем прячет свои тайны. Играют оркестры на мандолинах, и можно приобнять музыкантшу-булочку в золотистых позументах, и сверкнут ваши обоюдные улыбки блицем фотографа. Продавец сладкой ваты делает из нее зайца. А поодаль можно присесть под навес и, участвуя в особом мастер-классе, самостоятельно, под руководством местного художника расписать веселого желтого слоника кисточкой по еще совершенно белой его керамической фигуре-болванке.


            Вечер теплый и пустынный. Фосфоресцируют научные суда у самого горизонта, почти неподвижно. Быстро засыпаешь.


            И просыпаешься очень рано. До восхода солнца в стране больших детей.


            И тогда аз встает и покидает гостиничный номер. Спускаюсь в холл.


            Там горит свет. И кроме меня проснулась еще утренняя уборщица. Мы здороваемся. Она молча провожает взглядом меня, в такую рань зачем-то уходящего из гостиницы куда глаза глядят.


Сотни неправдоподобно точных рядов пляжных огромных зонтов от одного конца города до другого, теряющегося на фоне дальних утесов, сложены и смотрят в небо мягкими остриями.


            Зыбь раз в минуту плещет, чуть-чуть шипит, и в тиши, поднимающейся к космосу от гор до гор, заставляет ухо чуть вздрогнуть. Я иду навстречу восходящему солнцу, в сторону и своей страны, и невидных пока еще отсюда утесов, и дороги на соседний город Балчик.


            Спит земля. Позевывает темнота. И первые просветы чуть разливаются там, впереди, куда я иду, над спящей горой и домиками на ней.


            Меня манят тайны. Дорога ныряет в почти неизведанное – между закрытым на ночь кафе «Рыбарска хижа» и обочиной, где днем продавали красочные хозяйственные фартуки и рабочие спиливали сухие ветки. Дремлет, как желе, вода в детских бассейнах. Это всё уже позади.


            Пройдя сквозь сень ветвей, я поднимаю голову и вижу слева нависшую скалу, колкий дрок, покачивающийся на первом робком верховом ветру. А справа – хаос, гряды камней и рукотворных каменных сооружений в виде мощнейшей трехлапой стойки. Косо свисают они у моря. А вот – ровная и длинная плита, протянутая, как далеко высунутый язык.


            Я взбираюсь на нее и стою над морем, под муссоном, дующим с берега.


            За спутанными зарослями виден брезент палатки. Расщелина. Журчит низвергающийся маленький водопад, плоско расстилающийся над глинистой землицей шириной метра в три. С вершины горы он уходит под землю. С другой стороны – слегка отвалившиеся, просевшие набок куски асфальтированной тропы.


            До Балчика отсюда – километров восемь, и вполне можно попасть туда часа через два, если чесать непрерывно дальше, туда, где путь выныривает из-за угла одной скалы, и перед ней – уже другая, интригующе загораживающая новый поворот. И всё – над прибоем, который шелестит внизу, за прохладным абсолютно пустым на километры вокруг галечным пляжем, и в студенистой волне студенистые медузы – словно ею порожденные застывшие частицы.


            За поворотом оказывается общепитовский зонтик над столиком и скамейкой. Почти как новыми. Но сам домик кафе давно заброшен, заколочены ставни, виднеется ржавое железо и стенка, разрисованная кривым подобием граффити.


            Однако я сижу под грибком зонта, и удивляюсь, что скамейка почти теплая и надо мной – такой чистый и приветливый матерчатый купол. Хотя всё это оставлено давно, и за щитом заколоченной ставни – будто скопившийся там, налитый и осевший густой чернильный мрак.


            Встаю и двигаюсь дальше – к миниатюрным бухтам лагун. Свет вдали сильнее, от востока продвигается он на запад, примерно с такой же скоростью, как я иду к нему.


            Спит мир. Только пробуждается море. И далекие точки рыбацких шхун вяло маячат там, где растекается клубничный йогурт восхода.


            Спускаюсь, хрустя по камушкам, к лагуне. Рядом лежит кверху днищем длинная лодка.


            Вот-вот должно появиться солнце – его самая верхняя долька – в той точке, где скалы, тянущиеся к Балчику, сливаются с самым краем горизонта. Как два луча координат – морская горизонталь и вертикальный – поднимающиеся скалы; и сейчас покатится жаркий огромный клубок с шерстяной ниткой графика – тянущимся путем небесной колесницы. И я стою у плещущей легкой зыби. Между востоком и западом – я, русский.


            Скидываю кроссовки и носки, снимаю джинсы, рубашку и трусы. Всё это аккуратно кладу под большой валун и спускаюсь в лагуну.


            Вода теплее обдувающего тело ветра, и поскорее спешу в нее, чуть оскальзываюсь на камушках, ступни немного колет галька. И я плыву на животе, покачиваясь на набегающей зыби, и абсолютно голое тело приятно щекочут покачивающиеся такие крепкие и в то же время такие нежные подводные растения. Они отливают цветом карего глаза, а вода в лагуне исчерна-синяя.


            Я вижу в открытом море, своими глазами, не в фокусе аппарата или экрана и даже не в окне – тот миг, когда край солнца отчетливо всплыл над краем земли и разлил свет вправо и влево, по всему лучу морских координат – своим лучом, и темнота неба отступает.


            Щурясь и дрожа от радости увиденного – здесь, по-настоящему, первым среди еще не пробудившихся царств Нептуна и Цереры, – плыву к берегу.


            Снова встаю на ноги и ступаю по колено в воде, лицом к скалам, немного ссутулившись, выпрыгиваю на прохладную твердь. Энергично вытираюсь, укутавшись махровым полотенцем, и одеваюсь. Рубашка толстая, байковая и быстро согревает тело, попавшее из неправдоподобного тепла обширной приветливой лагуны в холодок семи часов утра.


            Уже спокойно стою и завязываю шнурок кроссовки, и вспоминаю, что? еще у меня есть в кармане. Достаю карманную фляжку и делаю из нее с удовольствием пару глотков виски с кедровым медом, закусываю галетой.


            Бросаю взгляд из-под ладони туда – на восход, и вижу уже почти половину встающего солнца.


            Хрущу по уже хорошо видному галечному нерукотворному покрытию. Ветер свистит сильнее, разрезаемый килем лежащей вверх дном лодчонки.


            Я шагаю по дороге назад. Мимо загадочной заброшки со странно сохранившимся столиком, мимо реденьких каменных обвалов. Мимо довольно тихого водопада, притаившегося между двух скал. Мимо палатки, спрятавшейся среди зарослей почти на склоне, похоже, тоже уже просыпающейся.


            Снова отпиваю глоток-другой из фляжки. Внутри тепло. Приятно, и накатывает очень легкая усталость.


            Уже почти совсем светло, когда я выхожу к «Рыбарске хиже», возвращаясь из царства тени в царство света, такое уже привычное и ласковое. Навстречу мимо меня проносится к дороге на Балчик болгарин, с утра занявшийся пробежкой.


            И я знаю, что скоро буду в гостинице, и от выпитого виски захочется сладко доспать остаток восхода. И засну сразу, как только лягу под одеяло, ни о чем не думая. И проснусь, когда уже будет светить жаркое солнце. И тогда начнется новый день в этой стране больших детей – нежных, чуть озорных, таких непосредственных, даже хитрость и грех в которых еще столь настоящие, столь первородные – что даже они кажутся проще и легче, чем те же невеселые, усталые, брюзгливые грехи иных стран модерновой Европы и Нового Света. Здесь – живут без знакового томного скептицизма, снобски следящего в самом себе прежде всего за тем, как бы в нём не продешевить. И потому – здесь рассвет мира, а не закат. Это чувствует каждая клетка тела.


            Так проходит день за днем, когда я путешествую по этому раздолью, встречая румяных белотелых «булок» с черными косами между высоких экзотических растений и каменных колонок с питьевой водой. Странствую по биллиардным, по дорожкам боулинга и смотрю на небо, где нависает гостиница-небоскреб, на самом верху которой – высотное кафе. В СПА-корпусе теплится светец комками голубой глины. Там можно снять с кронштейнов не работающую в пляжный сезон чугунную прошловековую батарейку отопления МС-140, секций эдак на шесть, и поднять ее на руки, с удовольствием демонстрируя самому себе и фотопамяти так и играющие силы молодые. А потом снова гулять понемногу до дальнего конца курорта, где вечером вдохновенно негромко запоет артист с мандолиной и микрофоном. Выпить очередную кружечку пенного пива, и не поскупиться на чаевые круглолицему официанту в длинном фартуке цвета невинности.


            И знаю, что уже которое утро тут я проснусь опять в шесть или семь. Покину гостиницу и направлюсь туда – к дороге на Балчик. Снова дойду до лагуны, и сниму всё с себя, и опять так приятно будет, открытому морям и ветрам, погрузиться в почти тихую заводь. И снова погреться из фляжки и доспать в номере, так же деля новый день на две части двух миров.


            Одна страна Булгария – страна детства человечества, девочек-матерей и юных глаз седых пенсионеров. И она – в объятиях Морфея. И одно море без конца и края, с мигающими точками. И меж двух этих сфер, между которыми и просыпается наше светило – один я. Купаюсь в лагуне, и иду обратно по ней к могучим и ласковым камням выше моего роста.


            Всё это происходит уже несколько дней подряд, в один и тот же час. И нет еще ни одного огня в домиках, прикорнувших на склонах гор, с видящими сны семьями больших и маленьких людей с черными кудрями.


            И вдруг я, уже возвращаясь на дорогу, ведущую назад, к гостинице, думаю: а может, еще кто-то не спит? Второй – во всем этом многокилометровом пространстве?.. А вдруг?


            Уже заприметив среди своей юной бессонницы те часы, когда я прихожу сюда между ночью и утром, бесшумно спускаются с ложа босые ноги и бесшумно ступают по половицам. Весь дом окутан дрёмой, и только одна пара ног подкрадывается к окну, выходящему со склона горы на море. И пара рук, подрагивая, настраивает приготовленный на подоконнике капитанский дальнобойный бинокль, и шумит сдерживаемое дыхание. Два хлопающих глаза прильнули к окулярам.


            Одна болгарская «булочка» – женщина, девушка, девочка – втайне от всех, включая и собственный дом, затаившись в его уютном сумраке, второй не спящий человек – с быстро-быстро стучащим сердцем и немного краснея, но при этом – не в силах оторваться, – смотрит на меня в мощный бинокль: как я купаюсь там и потом иду по отмели, раздеваюсь и одеваюсь, – совершенно неведомый одинокий мужчина, но в то же самое время уже в таких подробностях ставший знакомым ей!..


            Как только я отправлюсь в путь обратный – тогда болгарочка, такая же неведомая для грешного аза, как и я для нее, – не менее проворно и бесшумно спрячет свою оптику и так же неслышно прохладными стопочками прокрадется от окошка обратно к своей кровати. Юркнет под одеяло и сделает правдоподобный вид, что спит, как все, и, конечно, не думала просыпаться зачем-то на самом рассвете.


            И она уверена, что и я, конечно, не знаю об этом ее наблюдении, а знает только она одна…


 


ИЗОШНИК


Рассказ


 


            Мы уже, кажется, знали тогда, что к нам придет новый учитель рисования. Вернее, рисованием этот предмет назывался у мам, пап и дедушек. У нас он уже назывался «изо». И это порой приятно шокировало наших мам, бабушек и пап.


            Итак, на дворе была примерно середка 80-х, и мы – в каком-нибудь четвертом или пятом классе. Старую учительницу изо я уже совсем не помню – вероятно, просто за отсутствием чего-либо примечательного. Ну, рисовали. «Срисовывали с бюстов» – как в бессмертном «Обрыве», в весьма стёбной его главе.


            Подозреваю, что изошница была пофигисткой, да и администрация школы не очень уделяла внимание кабинету, в котором у нас проходило изо (рисование). Этот кабинетик находился на пятом этаже, между черным ходом актового зала, обычно забитым фанерным щитом, и – такой же вечно запертой дверью школьного радиоузла. Который тоже, наверное, включался эдак раз в пять лет.


            Короче, это было самое верхнее и тесное крыло школы, такой, по сути, местный медвежий угол, с низким плиточным потолком, выше которого – чердак и ветер свищет. А не менее тесный кабинет вообще был сарай. Все остальные кабинеты на всех этажах смотрелись как нормальные классы, а этот… В нижних «этажах» шкафов валялись картонные колпаки, оставшиеся от новогодних маскарадов, какие-то облезлые доски. Вверху, за стеклом, вид напоминал знаменитую считалку-балладу про рассеянного Юрдана, не обнаружившего себя на собственном диване. Того самого, у которого – на книжной полке лежали «щетка и вчерашняя селедка», а в буфете – «хлеба белого кусок, блюдце, веник и носок». Там стояли кубики, пирамидки, шары, катушки, запылившиеся подрамники… Невооруженный глаз улавливал сразу: во всё это хозяйство рука человека не запускалась лет несколько.


            Только диковато и невольно стёбно среди всей этой ненужной рухляди, очевидно, некогда предназначенной для срисовывания «с бюстов» (ну, с геометрических фигур), стояла… фигурка Мурзилки. Но не такого – желтого, как цыпленок, из одноименного журнала, а – мультяшного, из премилых, как сейчас сказали бы, аниме с огромной бородой. Мурзилка был слеплен из папье-маше или специальной цветной резины. На животе он держал фотоаппарат, который издали выглядел вполне компактной «Сменой», однако вблизи оказывалось, что это, скорее, вообще допотопная громоздкая «камера для дагерротипов». Мурзилка улыбался, но его улыбка невольно казалась жалкой. Ростом он был чуть выше современной музколонки для компьютера. А мы еще спорили – натуральная ли это величина? – ну, вспоминая мультик. И пришли к выводу, что масштаб увеличен. Ибо если отталкиваться от мультяшного кадра, где Мурзилку-спецкора бьет по ягодицам пятнадцатикопеечная монета, на которую он наступает и которую затем несет в обеих руках, как крышку от колодца рабочий-колодцелаз, «натуральная величина Мурзилки», как с видом знатока объявил Максим Каюра, равнялась бы приблизительно высоте чуть надкуренной сигареты…


            Итак, под изо нам дали «дыру» и свалку. И там мы, как юный Райский у Гончарова, срисовывали с бюстов. Впрочем, даже не срисовывали, а набрасывали нечто на тему. «Весна», там, «зима»… Или – «человек у окна». Или это – уже позже и в другом классе? Повторяю – не особо помню; и это, наверное, характерно…


            Но вот началось новое полугодие. Мы притопали в наш «овин», с альбомами, акварелями и кисточками. И увидели нового учителя.


            Вроде ничего особенного. Аккуратный, бритый, рыжеватый дяденька лет сорока, в костюмчике. Немного застенчивый. Ну, впрочем, он ведь тоже видел нас впервые.


            Он дал нам, как положено, задание. Что-нибудь на тему сказок Андерсена. Чем опять же не сильно удивил. Удивил больше тем (но обратно не слишком), что сказал: рисуйте кто как хочет – можно красками, можно – карандашами.


            И мы принялись… выдумывать. И в основном карябали карандашом: краски мы все не очень любили. Потому что когда ты еще не настоящий художник, то ими как пить дать можно всё дело испортить.


            Мы сидели друг против друга рядами, за партами, сдвинутыми эдаким составным бесконечным столом. Парты были шершавые, со стершимся за много годков лаком. Помню, у меня кто-то попросил ластик, но его не оказалось; зато имелась резинка, которой крепилась крышка к ученическому набору красок. Но ничего – не стушевавшись, взяли эту резинку; она пошла по рукам, и ею ловко стирали, все равно как настоящим ластиком.


            Затем наступила очередь приколов. Все близсидящие глазели на Костю Дона – самого здорового верзилу в классе. Он чрезмерно фантазировал на тему северных земель Лапландии… Набросал летящую дымку… Затем – снежные заносы потянулись во все стороны… Костик вошел в раж, а мы хихикали. Коська покрыл уже пол-листа сплошными завитками и загогулинами, напоминающими то ли дым, то ли воду, то ли вихри, и, кажется, собирался махнуть еще дальше вширь…


            Иван Иванович подошел и поинтересовался. Кто-то, хохоча, заявил, чтобы показаться хватом, что это, мол, Снежная королева канализацию прорвала. Что ж, мы были современные дети...


            Иван Иванович не расточал особо улыбки, но и ни на кого не кричал. Он направлялся по рядам дальше и смотрел наши мазни.


            Однако вскоре шокированные ребята стали шушукаться. Выяснилось, что Иван Иванович, когда обращается к нам поодиночке, называет всех на «вы».


            Такого мы еще не видали. Разве что в шутку… А всерьез… Наверное, это и могло прозвучать в кабинетах у старшеклассников – «дядек и теток», но в четвертом…


            К концу учебного дня классная поинтересовалась, как нам новый. Впечатления явно скопились. В основном – вокруг того, что он, Валерия Михайловна, на «вы» нас называет, во как!


            – Нет, а ко мне подошел и сказал: «О юноша, у вас хорошо получается!»


            Класс грохнул. Это прозвучало признание Севика Пахомова по прозвищу «Главбух». Такое прозвище ему дали за то, что он смотрелся ужасно смешным с круглой мордахой, эдакой начальнической стрижкой под полубокс и пиджачком «маленького джентльмена». А может, он «заработал» эту кликуху потому, что занимался прыжками с вышки.


            Еще многим запомнилось, что Иван Иванович сразу продиктовал список, что следует купить для работы на его уроках. И в частности включил в него… рисовальные угли. А в ответ на тут же возникшие вопросы пояснил: коробочку оных можно приобрести в магазине «Худсалон». Это тоже заинтриговало: неужели мы будем рисовать углями? Прямо как настоящие художники вроде, да-а…


            Вскорости мы дежурили по школе в паре с Максиком Каюрой. По этому самому классу изо.


            Неожиданно забежали две «тетки» из десятого. Тогда было время акселерации, и старшеклассники смотрелись зрелыми мужланами и барышнями. Впрочем, может, только для нас, которым еще и двенадцати не стукнуло? Однако, говорят, акселерация действительно объективно идет «по синусоиде» – через поколение…


            Две девки в синих (еще форменных…) юбках шумели, галдели, чуть не дрались в полушутку. Одна забралась на стремянку и снимала старый экран для показа слайдов, зацепив его ножкой от старой парты. И вульгарно базарно хохотала, пухлая и растрепанная…


            А потом появился Иван Иванович. Такой же, как на первом занятии. В пиджаке, скромный, без «телевизионной» улыбки.


            Он сам полез на стремянку. И укрепил новый экран. Так хорошенько, что мы тотчас поняли: он планирует показать нечто новое.


            Нас с Максом он мирно попросил подержать лестницу, а сам стоял наверху, высоко-высоко. И поблагодарил, сказав, что шатучая стремянка явно требовала поддержки – иначе мы могли бы экран не повесить, если бы она обвалилась… «Потому что некому уже было бы его вешать», – добавил он. Так же тихонько, простенько, чуть ухмыльнувшись углом рта этой своей, столь милой, шутке…


            Проходя мимо кабинета изо, мы уже не уставали удивляться: Иван Иванович проводил теперь там все перемены. Словно переселился на постоянное жительство. Он выносил мусор из шкафов, снова карабкался на стремянку и отмыкал верхние полки. Передвигал и протирал занесенные вековой пылягой конусы и додекаэдры из пластика… Только Мурзилка по-прежнему стоял внизу, одиноко.


            Короче, Иван Иванович, такой же немногословный, решил вплотную заняться кабинетом-сараем, поднимая местную «целину». Он трудился практически один – как плотник, рационализатор, дизайнер, уборщик…


            На следующем занятии он задвинул затемнение, опустил тот самый новый экран и повернулся к нам:


            – Мы отправляемся в путешествие на машине времени. Как видите, люки задраены; переборки, отделяющие столетия друг от друга, тоже уже опущены. Мне остается только завести главный фотонный двигатель (он указал на волшебный фонарь для слайдов) и включить центральный временной монитор (и он кивнул на девственно белый экран).


            Затем Иван Иваныч объявил, что кораблю требуется охранный патруль. В случае нарушения дисциплины он катапультирует виновника обратно в двадцатый век на Землю – и Иван Иванович легонько показал на дверь в коридор.


            Всё это он произнес почти без улыбки, сосредоточенно, торжественно, но одновременно – спокойно и деловито.


            Конечно, верзила Костя Дон и местный («классный») чемпион по кулачному бою Котковский стали дежурным патрулем. Иван Иванович щелкнул тумблером волшебного фонаря…


            Кругом простерся таинственный, захватывающий полумрак. Небольшой класс словно стал обширнее. Казалось, будто и в самом деле в уютной шторной темноте шумят двигатели корабля, пронзающего время.


            Весь урок мы смотрели слайды – ведь мы попали в эпоху, когда жил и творил Рембрандт.


            – А сейчас я покажу вам портреты его кисти.


            Тут с волшебным фонарем произошла заминка, но затем сфокусировалось нечто.


            – Вот, – объявил Иван Иванович. – Это – портрет Рембрандта.


            Я немного удивился. И по темноте вокруг тоже покатились хихишки. Эдакие удивленно-вопросительные. Неужели Рембрандт был такой женоподобный и носил красный капор?! – читалось в наших изумленных смешках без слов.


            Иван Иванович тоже понял причину случившегося и осознал, что не очень удачно выразился, вот и поняли ребятушки кувырком.


            – Нет-нет! – пояснил он. – Это не автопортрет!


            Смешки затихли. А Иван Иванович сказал, что перед нами – портрет старушки. Просто старушки… Кисти Рембрандта.


            Когда наша ракета вернулась в точку отправления, переборки отодвинулись и зажегся земной свет, то Иван Иванович рассказал, что если мы будем вести себя хорошо, – как сегодня, – в следующий раз опять состоится путешествие. Вы не против?


            Ясно-понятно, ни противников, ни даже воздержавшихся не нашлось.


            Потом я болел и долго не ходил в школу. И узнал, что без меня по творчеству Рембрандта Иван Иванович дал контрольную. Судя по всему, рассказав еще нечто по биографии великого мастера.


            Когда я уже был в форме (в обоих смыслах слова – форму тогда носили школьную советскую: с солнышком на шевроне у младшеклашек и мирным атомом – у старших) и сидел на его занятии вновь, Иван Иваныч как раз докладывал о результатах «контроши». Общий смысл был, что он доволен: все в основном неплохо запомнили картины, да только вот…


            – Бедный Рембрандт! – обронил Иван Иванович прежним голосом: тихим, жалостным, вроде бы совершенно серьезным, выразительным в своей деловитости и – тем и ошеломляющим. – Как только вы ни коверкали его доброе имя! В одних работах его назвали «Ребрандом», в других – «Рембратом»… А жена его – так вообще стала женой РебУрда! (Иван Иваныч поставил ударение именно на «у».)


            Затем мы узнали новую информацию. В самом конце года – не раньше, но – готовьтесь! – у нас состоится урок УГАДАЙКА.


            Пока он рассказывал, в чем будет суть этого грядущего, интригующего и немного пугающего мероприятия, я раздумывал, как вообще понимать сию урочную «кликуху». Что – урок носит название-слоган: «Угадай-ка!» – как вроде в КВН или лотерее? Или же тут лучше поставить тире: «урок-угадайка», как бывают, там, всякие «хваталки», «пихалки», «запевайки»; а где угадывают, то, значит, – «угадайки»?..


            Но додумать я не успел… Оказалось, нам, зеленым юнцам, и дальше предстоит увидать уйму слайдов самых разных эпох и стран. И все эти сотни картин надо запомнить. И тогда – тогда Иван Иванович заключительно пропустит перед нами всю полную «галерею», а мы – должны будем правильно написать название каждой картины и ее автора…


            Вот, оказывается, какая работа столь небрежно и нарочито немного цинически, специально для нас, поросят, несла название урока-угадайки…


            Но пока до угадайки было еще далеко. И мы отправились в новый полет. Помню, трусливо-нахальный Вова Раканов делал доклад о полотнах нашего старого приятеля Рембрандта… Шептал про все тот же портрет старушки, что, вот, в лице персонажа художник запечатлел целую жизнь. Долгую и очень непростую… И на предложение о другом докладе откликнулся Тоша Носорогов – странноватый белобрысый мальчик с непростыми отношениями в семье. Он тоже пролепетал примерно так же, припоминая объяснения Иван Иваныча о переходе от Средневековья – к Возрождению.


            – Вы говорите, – «средневековые художники рисовали плохо»? – вскинул чуть брови Иваныч. – Нет-нет, нельзя сказать, что они рисовали прямо-таки плохо!.. – заверил он.


            – «Плоско»! – повторил громче сипло лепечущий застенчивый Носорогов. – Я сказал не «рисовали плохо», а – «рисовали плоско».


            – А-а, тогда извините, – кивнул наш рыжеватый машинист времени и одобрительно слушал дальше…


            Вскоре к нам выступила сама Весна Боттичелли. Иван Иванович рассказал нам, где какой персонаж, чтобы мы не путали здесь фигуру Весны с фигурой богини Флоры.


            Потом встретились с нашими, русскими художниками. Пролетели над вечным покоем вместе с Левитаном… И долго смотрели на полотно, запечатлевшее момент в природе, когда с минуты на минуту грянет гроза, и вокруг – тревожно и ни души.


            Тут Иван Иванович, по-прежнему называющий каждого из нас на «вы», вдруг произнес совсем новую речь. Голос его местами дрожал, хотя и нигде не сорвался в наигранную театральность. Вот чем Иваныч подкупал давно: он столь легко вещал в такой манере и о таких вещах, как никто вокруг в быту не выражался, и – словно никогда не стеснялся перед самим собой в этих маленьких спичах…


            – Художники спорят, – заговорил он, – можно ли изобразить такой пейзаж – где черные тучи нависают над горизонтом, а молния вот-вот сверкнет, – на веранде, сидя под теплым удобным навесом? Или – из окна проезжающей машины? Или – по-настоящему правильно написать подобное можно только под открытым небом? Когда шквальный предгрозовой ветер может опрокинуть мольберт, раскидать краски!!..


            И что-то еще он добавил по этому поводу. А мы молчали…


            Космическому патрулю в виде Котковского и Костяна приходилось иногда отправлять правонарушителей через шлюз.


            Что греха таить, вскоре и я оказался в их числе. Просто – захотелось испытать и этот опыт – быть «катапультированным»…


            Родя Нехлюдов как раз в темноте стащил от доски тряпку и кинул ее по классу. И я тоже ее швырнул, причем весьма по-хамски. Нас выставили.


            Но мы с Родькой и еще одним пацаном-возмутителем спокойствия не очень-то дрейфили. И даже начали шутковать, что вот – теперь мы болтаемся в открытом космосе…


            Открытым космосом оказалась гулкая школа, где везде шли уроки.


            Мы заскучали в пустом коридоре и стали бегать по лестницам, пока снизу не донеслись приближающиеся грозные шаги. Стало ясно, что сейчас нас поймает какой-то другой учитель, услышавший шум и решивший наводить порядок. За две секунды мы импровизированно сговорились: сделаем вид, что ревем.


            Через минуту он и в самом деле словил нас троих и сурово призвал к ответу, в чем дело?!


            Мы ответствовали, что нас выгнали с урока Иван Иваныча. Затем, как договорились, все трое заревели. Как быки. Особенно постарался я – я был неплохим актером. Мы сочно гундели в три баса, изо всех сил корчились и растирали кулаками по нарочито перекошенным лицам артистические слезы. Честно говоря, бедного чужого учителя мы прилично этим неожиданным тройным ревом перепугали, – так что он на время лишился дара речи и прилип ботинками к ступенькам. И остекленело взирал, как три пацана ничтоже сумняшеся нечленораздельно, отпустив все тормоза, воют, никого, включая себя, не стесняясь… Кажется, он даже стал нас успокаивать – типа: ну да ладно вам, хватит, нельзя уж так… И вроде попытался утешить тем, что сейчас подключит нас к работе.


            И подключил. Послал в полуподвал перетаскивать стенды. Мы принялись за дело, и, как только он скрылся, смеялись и обменивались жестами, как, ишь ты, поди ж ты, здорово разыграли дружный ревище.


            На следующих занятиях по рисованию мы снова ничего не рисовали, а смотрели. Однако теперь – архитектуру.


            Иван Иванович поведал, что многие из этих слайдов он снял сам, – когда странствовал по русскому северу. Да-да, Кижи, Соловки, остров Валаам…


            Мы глазели на старые храмы, ободранные фрески.


            – Сейчас я покажу вам ансамбль трех церквей, – потянулся Иван Иванович за новым кадром.


            Снова зашелестели легкие хихики. А мой сосед по парте Андрюха Колёсин куражно произнес: «Ансамбль!» – после чего куражно изобразил игру музыкальной группы – с помощью надутых щек, бубукающего рта и кулаков, которыми вместо колотушек ритмично отстукал по барабанам собственных колен. Так мы осмысляли впервые узнанное совершенно новое значение вроде бы старого и знакомого слова, которое сегодня прозвучало чрезвычайно неожиданно.


            А Иван Иванович тем временем снова толкнул спич, – который опять заставил забыть о смешках. Переливался тихий, но четкий голос только его, этого рыжеватого человека, и – аж мурашки по спинам…


            – Когда люди не живут в доме и он стоит пустым – он всегда разрушается. Постепенно, но разрушается. И это зачастую ужасно видеть – медленное, но верное, ежедневное умирание здания. Таковы сейчас северные церкви, которые ведь, если вдуматься, – уникальные памятники нашей древности. Я сам был свидетелем – у одной из них – страшное дело – отвалился купол!..


            Вернувшись на нашу грешную землю и привыкая к включенному свету, я потом долго размышлял, как следовало понимать последнюю фразу. Что – Иваныч видел эту церковь уже без главы и ему рассказали историю про ее потерю? Или – неужели? – купол оторвался и упал с крыши храма как раз когда он, наш учитель, стоял рядом??!


            Однако я опять не успел додумать – четверть кончилась, начинались каникулы, и… наконец наступила пора аттестации – за четверть. По всем наукам, включая изо.


            Один-другой раз в минувшей четверти мы все-таки рисовали сами. Правда, Иван Иванович великодушно разрешил нам доработать рисунки дома. Что все охотно и сделали. А тема была – Великая отечественная война.


            Я притащил свою детскую гуашь. Солдат, которого я пытался запечатлеть, невольно получился юным «сыном полка». Подросток в зеленой гимнастерке, с гранатой, готовой к броску, бежал по полю, изрытому черными корявыми кругами воронок.


            Мужлан и циник Серега Ахманов тут же, бесцеремонно посмотрев, нарочито, как обычно, принялся ржать: ну блин ты ему и касочку надел – эт не каска, а панамка какая-то…


            Но когда я дал рисунок Ивану Ивановичу, он лаконично сказал:


            – Я ставлю вам «пять»!


            Ахмановские смешки затихли… И я вспомнил изумленного на самом первом занятии Главбуха Севика Пахомова, услышавшего почти небрежно брошенную фразу: «О юноша, у вас хорошо получается!»


            Еще на одном уроке Иваныч снова разрешил нам рисовать, чем хотим. И тогда-то многие вскрыли коробочки с углями, некогда приобретенные по его же велению. И – заинтригованно смотрели туда, протягивая руки к содержимому… Как сим рисовать?! На поверку угли оказались набором длинных и тонких, вроде кубинских сигарет, черных ломких палочек. Вот чем, оказывается, пользуются настоящие художники, ух ты…


            А слухи о новом изошнике ползли и шумели. Представляете, говорили мы еще некоторым своим новым учителям, уроки изо – а мы практически не рисуем вообще!


            Да, такого еще не случалось в наших жизнях с привычным укладом, – когда нам всем натикало целых десять, а то и одиннадцать годков…


            Но особенно поражались мы теперь, входя в кабинет изо. Мы не узнавали его. Это теперь стало нечто вроде маленького музея. Всё было чисто убрано, полки блестели, с них смотрели уже настоящие гипсовые бюсты, фотографии, тканевые картины. Да, Иван Иванович, вкалывающий как энтузиаст до смены школьных сторожей, собственными руками обустроил свой кабинет (и наш тоже…).


            Когда же он добился у завуча разрешения открыть и складик возле радиоузла и перенес туда еще гипсовые фигурки, то мы уже окончательно поняли, что теперь интереснее нашего класса нет во всей школе. Из сарая возродился маленький дворец с сияющими окнами. Единственно только – на маленьком складе, принадлежавшем теперь изошной «территории», плохо проветривалось и было влажно, а потому пахло там довольно затхло.


            Итак, нас аттестовали за четверть. У меня по изо красовалось «пять». У Андрюшки Колёсина, моего соседа – тоже. И у Коськи Дона… Вскоре выяснилось, что пятерки заработали и Главбух, и Котковский… И Егор Ефимов… И даже Наташа Оловая, застенчиво тупящаяся в дальнем углу… Таня Лужникова – тоже…


            В общем, через день стало ясно: пять баллов получил весь класс. А ведь четверть прошла почти исключительно в нашем завороженном (и не очень…) просмотре слайдов. Нет, не слайдов, а в открытии окна в другие времена и пространства… Так что побывали мы от русского Севера до родины Возрождения – Италии…


            После каникул Иван Иванович выступил немного новый. Он отпустил бороду. Шелковистую эспаньолку клинышком. А во всем остальном он не изменился. Даже когда катапультировал нас за нарушение дисциплины, он только бледнел и голос его дрожал и гремел, но не повышался даже тогда… И оттого нам, поросятам, становилось особенно неудобно именно перед ним.


            Он бросил пару слов о том, что вот уже и четверть наша с вами миновала… И тут неожиданно, робко так, прокатились вопросы об оценках…


            Иван Иванович понял. И объяснил. Будто речь шла о простом, как апельсин, и обыкновенном.


            – Да, пятерки у меня получили все. Потому что вы смотрели картины, слушали урок, работали и так или иначе хотели узнать новое. За одно это – все достойны пятерки.


            Затем Иван Иванович еще раз напомнил об угадайке. Пояснил, что кто «отгадает» на ней, вот в конце новой четверти, из продемонстрированных нескольких сот знакомых диапозитивов от семидесяти пяти до ста процентов – получит пятерку. Кто – от пятидесяти до семидесяти пяти процентов – «четыре». От двадцати пяти до половины – тройку… А меньше четвертьсотни – уж сами понимаете, что…


            – Но можете делать шпаргалки, – продолжил он. – Шпаргалки, – не менее деловито принялся объяснять Иваныч, – пишутся на маленьких листках и кладутся в рукав – вот сюда. Можно также писать на руке – тут, на ладони, – вовсю обучал он этому виду искусства. – Однако учтите: если я увижу вашу шпаргалку – я ее отберу, – предупредил он, закончив этим монолог о «шпорах».


            Когда мы наконец «отвисли», снова потухли люминесцентные лампы и завращался волшебный фонарь. Но что-то снова засбоило, и вместо слайдов на экран один за другим принялись, щелкая, вылезать чередой пустые белые квадраты. Белые квадраты…


            – Какие красивые картины! – раздался фальцетом прикол с задних рядов.


            Про дальнейшее трудно было сказать, ошарашивало ли оно… Потому что Иван Иванович в который раз не менялся – словно ничего слишком удивительного не заключалось в том, что он рассказывал теперь. Ничего особенного…


            «Рождество Марии» – вот эта репродукция стояла перед глазами. А Иван Иваныч как все равно сказку говорил, нигде не ссылаясь на ее источники. О том, что жила-поживала супружеская чета. Детей у них уже появиться не могло, но очень хотелось ребенка. И сбылась их молитва – у них родилась девочка. Та самая Мария, которой суждено было родить Иисуса Христа.


            На дворе стояла середина 80-х годов. Советская власть. И официальная идеология воинствующего атеизма.


            Трудно было заглянуть в душу сверстникам – что они чувствовали? Но я, кажется, на этот раз даже не успел изумиться… Только понимал одно, теперь уже окончательно: такого учителя точно еще не встречалось мне – нигде и никогда. Было лишь чрезвычайно интересно.


            …Мария вошла во храм подростком.


            А вот – «Рождество» – когда уже родился Христос.


            Иван Иванович рассказал историю, как писец посчитал ошибкой фразу «дева родит сына» и задавался вопросом, что, мол, наверное, следует написать «женщина родит…»? Но нет, всё было верно.


            – Народ израильский ждал Мессию. То есть – Того, Кто спасет людей. Видите, – протянул Иваныч руку к картине Иванова, – этот человек в шкуре и с посохом объявляет: вот он, Мессия. Человек в шкуре – Иоанн Предтеча.


            Это-то полотно я видел и раньше… Но вот только значение слова «спасти» в таком экскурсе в историю погрузило меня, простодушного пионера, в глубочайшую туманную загадочность, аналогичную которой я вспомнить тоже не мог… Да один ли я?.. Спасти народ… От чего же – спасти??!


            Волшебный фонарь переключался дальше – земной путь Христа и апостолов в репродукциях известных художников…


            Когда показался заключительный кадр этой галереи, подобранной Иваном Ивановичем – распятие – то озорники с задних рядов открыли, что в углу экрана можно играть в «театр теней», и, хихикая, принялись тотчас это делать, засовывая туда руки и какие-то щепочки… Кажется, Иван Иваныч ничего им не сказал. Он рассказывал – так же просто и жалостно, но словно печаль была той самой – светлой… Вот – так распяли на кресте Иисуса Христа.


            До воскресения Христова Иваныч не добрался, но – поведал о Туринской плащанице. Эта ткань, объяснил он не менее просто, хранится и по сей день в Италии. А когда ее пытались заснять – произошла сенсация!


            (Честно признаюсь, до этого момента я, искренний советский пионер, и не подозревал, что такой-то артефакт может существовать на нашей Земле совершенно реально…)


            Фотограф, проявляя пленку, посмотрел на нее и едва не лишился навсегда дара речи, – продолжал Иван Иванович, заставляя сильно вздрогнуть. По спине бежали муравьи. – Что он увидел там? Сфотографированного Христа – Его лик и тело, да-да! Как такое могло произойти?.. Ученые искали ответ… И пришли к выводу, что подобное уникальнейшее явление на пленке могло случиться только если тело, завернутое в плащаницу, излучало некую неимоверную энергию, сравнимую только, пожалуй, с атомной; более того – энергия эта поступала несколько секунд и – точно так же быстро поток ее прервался. Но – откуда?!..


            На дворе, повторяю, были 80-е. СССР – эра безбожия, марксизма и – материализма.


            Но ведь – вот парадокс – именно потому и Иван Иванович стал живой сенсацией в эту эпоху. Как будто опять же сказку говорил… Очерк… Жизнеописание… За один урок. В картинках. Ничего больше не добавляя и – даже не комментируя. От рождества – до распятия… Как будто всё так и надо рассказать… В советской школе.  


            В следующей четверти мы уже не все получили пятерки. Не-а, не все. И довольно прозрачно стало понятно, что не без разговора со стороны администрации Ивану Ивановичу все-таки пришлось отступить от собственной стратегии, дать шаг назад… Но никто ничего вслух не сказал.


            Потом состоялась и «Угадайка». И тут, в общем-то, «черт» оказался не таким страшным, как его «малевал» сам Иван Иванович. Мы сидели снова в полумраке и карябали ручками. И – смотрели на слайды полотен Рембрандта. На «Рождество Марии» – тоже… А Иваныч, курсирующий между рядами, вздохнув, обнаружил уже одного «кандидата на двойку», – который не «угадал» почти ни одной картины… Им оказался наш несчастненький блаженный дурачок Тоша Носорогов. Впрочем, мы активно шушукались, и тут особо Иван Иваныч нам сделать ничего не смог. Мы подсказывали друг другу картины, и миновали этот Рубикон с «Угадайкой» нормально.


            И еще один раз даже порисовали. Теперь – на тему фантастики.


            Вначале Иван Иванович произнес, как подобает, маленькую речь, уже в совсем-совсем знакомой манере. Об удивительном и необъяснимом до конца наукой. О том, что некогда запечатлялось в легендах, а теперь – то же самое, значит, – зовется сенсациями. И предложил привести примеры сенсаций, которые мы, дети конца двадцатого века, знаем.


            Рук поднялось немало. Кто-то привел в пример зафиксированный случай абсолютного само-возгорания.


            Поднял руку и я. Я толком, конечно, прессу тогда еще не читал, но уж такая заметка в дедушкиной газете, валяющейся на журнальном столике, привлекла мое внимание. Только ее я в ней и прочел.


            И – поведал классу и Ивану Ивановичу, что на памирском снегу обнаружили человеческие следы около полуметра в длину.


            – Где обнаружили? – резко переспросил Егор Ефимов.


            – В горах, – громче повторил я.


            – Ах, в горах! Так я и думал, – деловито-небрежно отозвался как бы себе под нос Егорка Ефимов – жутко любящий умничать и блистать эрудицией.


            Иван Иванович спокойно и знающе кивнул в ответ и на мой рассказ, и прокомментировал, обращаясь уже ко всем:


            – Да. Это – легенда о снежном человеке.


            Затем руки заинтригованно потянулись к рисовальным орудиям – все мы, как нормальные школьники, конечно же, фантастику любили. Тогда мы знали больше научную фантастику, ибо она в те годы господствовала, – в отличие от нынешнего дня, когда абсолютно доминирует как раз наоборот – фэнтези, а научную – приходится искать днем с фонариками.


            И на этом уроке нам не возбранялось… даже сочинить какую-нибудь свою миниатюру и сдать ее – в письменном виде. Так что рисование прошло в двух формах – еще и словом. Я насочинял про секретные действия в океане вроде как в фильме «Сфера», и в качестве оружия, обращающего в бегство врага, у меня там работал инфразвук. О его влиянии на мозг я знал опять же от деда, видного деятеля русской советской науки. А на бумаге – я набросал иллюстрацию к рассказу Днепрова «Крабы идут по острову». В этой новелле работающий на войну инженер Куклинг был пожран собственным же изобретением – техногенными «крабами». Подошли и рассматривали рисунок флегматичный Саня Ярославов и нервный блаженненький Митя Рыбников. Первый, показывая на Куклинга, в панике улепетывающего от механического гигантского краба, деловито удивленно спросил – тоном знатока «канонов» фантастики:


            – А почему же у него нет лазерного бластера?


            Не менее начитанный Митя Рыбников же отозвался, что знает и помнит этот рассказец про справедливо (как читалось между строк…) наказанного инженера-милитариста.


            Когда я сдавал работку, Иван Иванович снова вынес вердикт – «пять»…


            Помню, он еще дал нам особую контрольную. Где, в частности, значился такой вопрос – «Как вы понимаете, что такое – духовная красота?»


            И если опять предельно честно – я тогда еще вообще никак этого не понимал. Нечто накарябал, бред какой-то, наверное… Впрочем, кажется, и сам Иван Иванович позже поразмышлял вслух, что, конечно, немножко рано задавать вам подобные вопросы. В четвертом-то классе… Но все-таки… 


 


            Через некоторое время я перешел в другую школу.


            Я вообще сменил в жизни три школы, уж так меня бросала судьба туда-сюда, но это уже отдельная и – совсем другая история.


            А про Ивана Ивановича я узнал, что вскоре, – может, даже на следующий год, – он не работал в этой школе – в которой прошли мои младшие классы. Он только оставил после себя новый, отреставрированный кабинет.


            Где он сейчас, тот человек с рыжеватой бородкой? Этот класс, мой первый коллектив, оказался сборищем людей с наиболее сложными дальнейшими судьбами. Потому встреч именно с этим классом почти не происходит. Я ведь, как уже говорил, потом перекочевал в другую школу, а окончил вообще третью. С теми бывшими одноклассниками мы дружим и встречаемся, но вот тот, первый…


            Иван Иванович – самое удивительное воспоминание оттуда. И еще, как говорится, «в квадрате» удивительным представало оно тогда, – в середине 80-х годов. Когда везде висел портрет Ленина и не открылась еще даже первая воскресная школа в России после 1917-го…


            Я сильно подозреваю, что Ивана Ивановича тогда «ушли», и думаю, вы понимаете, почему. И хотя урок его проходил за закрытыми дверями и даже при свете погашенном – кроме белого луча волшебного фонаря, но слухи не удержишь…


            Где он теперь, Иван Иванович, когда вокруг – начало двадцать первого века, а юные пацанята и девочки поют в церковных хорах совершенно свободно? Тогда я был еще слишком мал, чтобы задаваться вопросами вроде: где работал наш командир машины времени раньше и – куда он прибился потом, после увольнения… Однако, это только бессознательно закрепило ощущение, будто пришел он из ниоткуда и – отбыл в никуда. Из загадочного – загадочный Иван Иванович с необычным для тривиального школьного педагога голосом и всеми манерами. Был ли он женат? Есть ли у него дети? Тоже не знаю…


            Каюсь, я даже не помню, как его зовут. «Иван Иванович» – это условно данное имя.


            Самое интересное – что происходило с ним за эти годы, когда столько «всяко-разно» пережили и мы все, и вся наша родина? С ним, который так неподражаемо, изумляюще показал нам, советским пионерам, почти то же самое, что – некогда показали язычнику Владимиру Красное Солнышко «греки» – и в точно таких же простеньких картинках…


            На улице я бы его не узнал – слишком много лет прошло. Ну, не то что слишком, но всё равно – два десятка.


            О чем бы мы говорили сейчас? Но уверен, что молчать бы точно не смогли.


            А вдруг я где-нибудь встречу его?


            Всё может быть…


            Всё – может – быть.


 


МОЙ  ПЕРВЫЙ  КОТЕНОК


Рассказ


 


            Я училась тогда еще в шестом классе. А с Харламом я познакомилась совсем неожиданно – когда мы с Верой ходили в океанариум возле Чистых прудов.


            Вернее, раньше я видела его во дворе. И как-то невольно запомнила – парня высокого роста, худого и немного сутулого, ступающего большими твердыми шагами. Вытянутое лицо у него было бледным, а немного растрепанные волосы – рыжими. 


            И когда мы спустились в полуподвальчик океанариума и уже с восхищением осмотрели немало больших стеклянных бассейнов, в которых неторопливо и деловито плавали фосфоресцирующие рыбы, я увидела Харлама. Тогда я еще не знала, что его так зовут, но приметная рыжина и вообще вся поджарая чуть сгорбленная фигура бросилась в глаза. Видно было – он тоже с интересом прогуливался от аквариума к аквариуму, рассматривая их обитателей.


            Тут как раз Вере на сотовый позвонил ее научный руководитель, она отрулила подальше в уголок зала, чтобы никому из посетителей не мешать, и ворковала там на тему своей диссертации. А рыжеволосый тощий верзила как раз поравнялся со мной. Мы стояли и смотрели на один большой зеленый аквариум, но уже успели взглянуть и друг на друга. Затем прервали молчание и разговорились. Уже даже не помню сейчас, кто первым начал беседу.


            Выяснилось, что его имя – Харлам, живет он через квартал от нас и сейчас уже заканчивает школу. Что ж, эта информация меня совсем не удивила – я и сама догадывалась о его примерном месте жительства и возрасте.


            Харлам рассказал, что тоже решил в субботу отправиться сюда, потому что видел в газете сообщение с красивыми фотографиями – о том, что вот в Москве открылся океанариум и – милости просим. Потом мы поболтали о рыбах, о тайнах водной стихии. Я поведала, как прошлым летом мы с Верунчиком и «предками» отдыхали в Коктебеле и как папа в шутку учил меня не бояться акул. А я всё думала – водятся ли на самом деле акулы в Черном море? Может, где-то далеко-далеко?


            Тут Харлам сообщил, что в Черном море есть один вид акул, но этот вид практически совсем безопасен для человека. И акулка сия такая маленькая – ну вся из себя как будто килька-гигант! Мы это в школе проходили, – важно объяснил он, и глаза его прямо так и горели.


            Мне невольно стал еще интереснее человек не намного старше меня, но, оказывается, уже изучавший столь любопытные подробности жизни морей нашей планеты.


            Тут к нам вернулась Верка, уже переговорившая со своим научным.


            – Верунчик, это Харлам! – представила я ей нового приятеля.


            Верка улыбнулась. Похоже, Харламчик ей тоже понравился.


            До метро шли втроем. Потом, дома, я спросила у сестры, стоит ли мне и дальше дружить с новым старшим товарищем? Вера не возражала, хотя подобного рода знакомств у меня в моей совсем молодой жизни, похоже, еще не было. А теперь я, сопливая шестиклашка, закорешила, поди ты, с видным высоким парнем, уже заканчивающим школу и который, похоже, много знал!


            Мы обменялись с Харламом мобильниками и вскоре, на неделе, уже гуляли вместе в нашем большом зеленом дворе. Смотрели на молодых мам с колясками, вдыхали свежий запах майских цветов. А потом сидели под уютным грибком, и экстравагантный в своей яркой рыжине мой новый приятель пересказал мне содержание целого фильма, который я еще не смотрела.


            Он рассказывал, а я завороженно слушала. Кино было о том, как мальчик-школьник, желающий поскорее стать взрослым, и его папа, усталый от взрослой суетной жизни и озвучивающий вслух несбыточную мечту вернуться снова в «беззаботное» детство, взяли да и поменялись местами. Ну, там имелся волшебно-фантастический момент. И что в результате из такого обмена телами вышло…


            Харлам закончил интересное повествование. Глаза его снова заблестели. Словно он невольно гордился, как много всего помнит, и довольство этим вспыхивало в его небольших очах.


            Потом Харлам заглянул к нам в гости, ко мне и Веруше. Вера работала над диссером и пребывала вся в научной суете, почти ничего не замечая вокруг; папа и мама находились в очередной долгой дипломатической миссии – в Никарагуа. А мы с Харламом играли в лото, в домино, в карты и еще в игру «Идут танки», – где по броскам кубика требовалось провести свои малюсенькие пластмассовые танки по картонному плану местности на территорию противника. К новомодным компьютерным игрушкам мы оба были равнодушны, предпочитали старые добрые настольные, и это тоже невольно сблизило нас.


            Играли и балагурили за жизнь, Харлам рассказывал про свою школу, – что они там проходят, а я – про свою. Брали прямо в комнату вкусные йогурты и лопали их на па?ру. Харлам оказался парнем довольно прожорливым.


            И мы снова резались в подкидного и в пятки?, и казалось, что у нас такая майская идиллия…


            Но иногда… Нет, наверное, мне это только чудилось. Как-то странно вдруг смотрел Харлам. Будто нечто метафизически темное порой, всего на пару секунд, мелькало в его глазах. От его взгляда у меня неожиданно что-то дергалось внутри. А затем, спустя миг-другой, я уже ничего такого не чувствовала, и Харлам смотрел вроде совершенно обыкновенно, и мы снова гуляли с ним вдоль тополиной улицы. И я думала, что это – так, наваждение, и всё на самом деле нормально. Да и, честно говоря, вряд ли тогда я бы сумела связно объяснить это – насчет того, что именно вдруг настораживало меня в Харламе. Даже Вере. Ведь я заканчивала только шестой класс, и еще слишком много было в жизни малопонятных ощущений, на которые и слов-то тогда, в столь «зеленом» возрасте, искренне не находилось. А потому, что не находилось – невольно и казалось: всё подобное – «туман да миражи»...


            Потом в один прекрасный день мы махнули с Харламом на ВДНХ и покатались там на захватывающих дух американских горках. А на обратном пути съели по пирожку за высокими столиками без стульев и смотрели, как мимо нас идет семейство с двумя собаками на поводках.     Ветерок трепал рыжую Харламову шевелюру.


            Неожиданно Харлам рассказал мне об одном своем однокласснике. У него – Харламова однокашника – значит, живет кошка. Но он над ней измывается. В основном одним и тем же способом: берет кису на руки, а потом с силой дергает за хвост. Кошка начинает пронзительно кричать, а он смеется и говорит: «Сирена включилась!»


            – Фу, какой дурак! – с чувством искренне бросила я, перекривившись. Харлам не возражал.


 


            Теплый май плавно перетекал в лето. Харлам всё реже теперь заходил к нам – готовился к ЕГЭ. Правда, однажды я увидела его едущим по двору на велосипеде. Мы радостно поздоровались, я быстро попросила Верунчика выкатить из гаража-сарая нашей лоджии мой старый ве?лик и почистить его от пыли. Вскоре мы вдвоем с Харламом гоняли наперегонки на велосипедах по нашему огромному двору, огибали нависающие арками толстые трубы, запеченные в цемент, неслись по зеленой аллее, а потом возвращались обратно с попутным ветерком по другой стороне. И еще ведать не ведали, что эта велосипедная прогулка окажется нашим последним совместным мероприятием.


            Календарь показывал первые числа июня, солнце светило еще ярче, лишь иногда закрываемое набегающими неверными облаками. Я возвращалась из компьютерного магазина и только вступила в наш обширный двор двух двенадцатиэтажек с пятнадцатью подъездами в каждой, как вдруг увидела Харлама. Я так и не очень поняла, откуда именно он шел – от аллеи? От проспекта? Или наоборот – из укромной сени дальних деревьев? Или – оттуда, издалека, от малолюдной насыпи возле реки Яузы? Всё возможно – в этом месте сходилось несколько дорожек.


            Но самое главное – он был не один. У него на руках был котенок.


            Мы стояли друг перед другом, уже успев поздороваться.


            – Ой! – вырвалось у меня. А дальше на моем умиляющемся лице, наверное, каждому бы прочитался немой вопрос. Ведь у Харлама дома не было кошки, это точно. И Харлам поведал мне в нескольких словах только что случившуюся с ним историю.


            Он возвращался из кино и вдруг встретил здесь вот, рядом, этого котенка. Тот буквально чуть ли не сам подошел. Харлам взял его на руки, а тот ничуть не протестовал, наоборот – даже как будто этого хотел. Во всяком случае, так рассказал Харлам.


            Когда-то у нас жила собака. Но – тогда, когда мои мама с папой были помоложе, а Верочке натикало лишь столько лет, сколько мне сейчас. А меня самой вообще еще не было на белом свете.


            С тех пор мы как-то не заводили животных. Но до чего же умилил меня этот котенок!


            Ему было месяца два от роду (мы с Верой немало читали в интернете про кошечек, а потому кое-что знали). Он был красивой масти – белый снизу и серо-полосатый сверху, гладенькая шерстка лоснилась. И сразу становилось ясно, что он либо по недоразумению потерялся, либо – его выкинули из дома хозяева вместе с другими четвероногими братьями и сестрами, оказавшимися для них непредвиденной обузой. И кто теперь знал, где его остальные братья-сестры… Он был совсем один. И доверчиво бродил по улице, подрагивая от страха перед незнакомым миром, в котором так неожиданно оказался. И наивно подбегал к идущим через двор людям: не они ли отведут его обратно к маме? Не вернут ли его в уютную большую комнату, в его мягкую постельку в фанерном ящике?


            Ах, – вздохнула я где-то внутри себя втайне от Харлама. Не оставалось ни малейших сомнений, что это – бывший домашний котенок, по воле бессердечных людей очутившийся на улице. Дикие котята от бродячих кошек вели бы себя абсолютно по-другому и никогда в жизни не дались бы так запросто в руки.


            – Какой хороший кисенька! – сказала я, взяв малыша у Харлама.


            Я гладила ему спинку, и он не возражал. А потом погладила грудку, однако котенок дернулся и выпустил коготки. Хотя и это он сделал слишком невинно, отнюдь не зло, как будто почти понарошку. Но словно ему не понравилось мое прикосновение непосредственно к грудке.


            А Харлам бросил:


            – Ты за коготь его ухвати! А если попытается кусаться – за зуб! Пусть отучится царапаться!


            – Ну Харлам, – удивилась я такой вроде бы неожиданной с его стороны грубости, – он же еще маленький, зачем с ним так сурово и больно ему делать?


            – Чтоб от плохих манер отучить! – отозвался Харлам.


            Он был сейчас как-то не похож на того, покладистого, много знающего парня. Я невольно посмотрела на его лицо. Или мне опять мнилось? Нет, наверное: то самое – темное, заставляющее дернуться на долю секунды, промелькнуло в его глазах. Будто свинцовая туча, несомая порывом высотного скорого ветра, на полминуты набежала на солнце. Как затмение…


            – Не надо его ни за что хватать! – сказала я, прижимая к груди котенка. – Его надо жалеть! Так мы вдвоем, или, вернее, втроем – с котейкой на руках – шли через наш двор. Стихийно, еще не думая толком, что же будем делать с ним дальше. Становилось не менее ясно, что отпустить одинокого в огромном городе малыша – значит, снова вверить его суровой и слепой фортуне. Подберет ли кто-нибудь его? А если нет – как же он будет дальше, – беззащитный, не ведающий обо всех опасностях и явно не умеющий добыть себе пищу на улице или найти какое-нибудь убежище?


            Я чувствовала, что решение невольно зреет. Мы почти незаметно как раз подошли к моему дому.


            И тут с котенком стало твориться непонятное. Он стал дергаться у меня на руках, хотя до этого сидел так покорно, спокойно и мягко. Дернулся раз, другой, туда, сюда. Он извивался и опять выпустил коготки. Я сжала его немного покрепче, но он снова бился. Всё сильнее, быстрее, судорожней. Словно хотел спрыгнуть, отделаться от меня и куда-то убежать.


            – Кисенька, да не беспокойся, сейчас домой придем! – пыталась я говорить ему.


            Но тот нисколько не слушал, а извивался дальше, вертелся и рвался из рук.


            – Харлам, подержи его ты! – попросила я и попыталась протянуть котенка ему.


            И тут… Тут-то мы наконец всё поняли. И как я раньше не догадалась, чего хотел котенок и почему изо всех сил вырывался! И почему, бедный, так неистово крутился. Но я не успела передать его Харламу и сколь-нибудь далеко отодвинуть от себя…  


            Я стояла, и моя футболка была перемазана желтоватым густым экскрементом. Это смотрелось из серии – «и смех, и грех»…


            Эх, как же мы не сообразили сразу поставить его на травку! И вот – получили результат. А котеночек недотерпел, хотя всеми силами, до последнего, стихийно пытался объяснить нам, что? ему срочно нужно.


            – Ну ничего, – бросила я Харламу, стряхивая наш общий шок от случившегося. – Сейчас я быстренько сбегаю домой и переоденусь!


            Харлам кивнул, а затем сказал:           


            – Иди. А этого маленького засранца я сейчас так выпорю, что он надолго запомнит, как на людей гадить!


            Подошвы моих кроссовок стали немного липкими. Нет, воистину впервые я слышала подобное от Харлама! Сколько я его помнила по всем нашим добрым невинным встречам за конфетами, за игрой в танковые сражения и домино – моя память молчала насчет того, чтобы он хоть раз просто даже повысил голос. Чтобы он – да про что-нибудь или кого-нибудь выпалил в такой-то манере – свирепо, так и сжав зубы от накатывающей ярости?! Представить себе невозможно было подобное в долговязом пацане, двигавшем фишки по игровому полю или сдающем себе и мне карты из колоды. Или – весело пересказывающем фантастический фильм. Сейчас же он напоминал ёрничающего злого Арлекина из венецианского театра – худого, рыжего и циничного. Что произошло с ним?


            И Харлам не шутил. Он тут же отломил от ближайших декоративных кустов тонкий, крепкий и гибкий прут и изо всех сил вытянул им котенка по спинке.


            – Харлам, ну не надо же! – крикнула я.


            Я не была трусливой девочкой, наоборот, – иногда мне говорили, что я уж чрезмерно активная и даже порой веду себя по-мальчишески. Но тут… Как будто дурным сном сделалось происходящее с этой секунды. Я силилась кричать громче, но рот мой заливал некий теплый воск, и крик получался охрипшим и гугнивым. А ноги отяжелели.


            – Засранец! – крикнул Харлам на зверёныша. – Как посмел девочку обосрать!!


            И нахлынула жуть именно потому, что меня самой словно тоже стало две в этот миг… Я мучительно разделилась, неестественно и странно. Ибо одна моя часть готова была отнять котенка у Харлама, а другая – не давала ей это сделать: ведь там жило сознание того, что Харлам, как и не скрывает, за меня, дорогую, значит, его сердцу подругу, мстит котейке. И еще что-то хотелось сказать внутри себя, но мысли не фокусировались, слова не собирались.


            Руки опустились. Я стояла, нелепая. И смотрела, как Харлам, которого я, казалось, так хорошо знала, порол маленького кошачьего ребёнка. А котенок почему-то молчал. И по-моему, чем больше тот молчал, тем больше заводился Харлам – бессознательно желая услышать жалобный крик.


            – Молодой человек! – сказал кто-то.


            Рядом с нами стояла женщина в кожаной куртке. Кажется, она была одна. И, похоже, эти два слова, произнесенные ею, относились к Харламу. А к кому же еще?


            В этих словах не было ни злобы, ни сильного ужаса. В них почти не наблюдалось, до странности, никаких эмоций, – разве только неприятное удивление. Женщина больше ничего к ним не добавила. Только смотрела на Харлама. Уже молча. В воздухе повисло одно это короткое, совершенно вроде бы не страшное и не эмоциональное – «Молодой человек!» – так, как будто она хотела обратиться к Харламу с вопросом, где тут, например, у нас гастроном. Да только вопроса не последовало. Лишь краткое и – потому же столь многозначительное: «Молодой человек!» И всё.


            И я видела, как Харлам явно стушевался от этой пары слов. Он опустил руку с прутом.


            И спустя секунду мне уже казалось, что это тоже было наваждение. Я зыркнула, ища глазами эту женщину в кожаной куртке. Кстати, машинально подумав, что уже вроде жарковато ходить по улице в такой куртёхе. Но дамы уже не было рядом. Я не заметила, когда и куда она ушла. Как не приметила ранее, откуда подошла она к нам. Будто из воздуха.


            Всё было прежним – я, Харлам и кисенька на траве. Даже после того, что сделал с ним Харлам, он не пытался убежать от нас. Какой долготерпеливый и трогательный! Ему же некуда было идти, и он, видимо, был готов даже терпеть побои – лишь бы только люди не бросили его, не покинули! Бедненький…


            А та необычная молодая женщина, которую я уже не могла забыть… Может, у меня случился глюк от шока, когда я увидела перед собой такого Харлама? Вера, мама и папа сильно сомневаются в этом... А вдруг? Или всё было реально? Во всяком случае, девушка смотрелась абсолютно реальной, плотской, точно такой же, как Харлам и я. И даже, может, чем-то была похожа на Веру – мою старшую сестру… Или это уже как раз дорисовывало воображение, как всегда происходит после таких необычных и коротких эпизодов в жизни?


            Я наконец облегченно выдохнула и сказала второй раз Харламу, что сгоняю домой и переоденусь. А ты подожди меня с котенком тут, ладно?


            – Ладно, – кивнул Харлам.


            – Только не мучай его больше! – попросила я. – Пожалуйста!


            – Так он же тебя обгадил! – с чувством ответил Харлам.


            Боже, опять я ощутила этот неверный, предательский разрыв внутри – когда втайне от самой себя сознавала, как мне с одной стороны льстят подобные слова «джентльмена» Харлама, но с другой… Нет, так было нельзя! Кому он мстил, в конце концов?! Маленькому невинному котенку, который и так уже потерял в своей маленькой жизни всё, что имел до этого?! И за что?!


            – Харлам, – выпалила я, уже облегченно чувствуя себя прежней, смелой, взявшей себя в руки, – ты ведь сам, черт возьми, когда был маленький, делал в штаны!


            – Да, – ничтоже сумняшеся согласился Харлам. – Но я же не делал на людей!


            Я не стала больше спорить. Я почти бегом помчалась домой в столь красивом виде.


            Я боялась напугать Верушку, поэтому, ворвавшись в прихожую, попыталась тотчас, за одну минуту, объяснить всё-всё случившееся и с чего всё началось… Вера стояла, приклеившись к половицам. Мне хотелось надеяться, что она – скорее сестринским, родственным чувством, чем улавливанием слов, – меня поняла.


            Вскоре моя футболка, уделанная котейкой, полетела в стиральную машину, а я, надев новую чистую рубашку, стремительно понеслась обратно во двор.


            Когда я выбежала туда, то остановилась в новом шоке. Мне было не столько уже удивительно, что этот рыжий меня не послушался, сколь просто само по себе то, что взбрело в его огненный кумпол теперь.


            Он успел где-то рядом или тоже обломать или подобрать уже не прут, а твердую палочку с заострением на конце на месте слома. И этой палкой истязал котенка. Не буду говорить в подробностях, как именно, но это было ужасно.


            – Харлам, что ты делаешь?! – крикнула я и, снова в бессильном бешенстве мысленно ругая саму себя, чувствовала, каким почему-то жалким опять получается мой вопль. Неужели я так боялась теперь этого рыжего типа, которого раньше считала разумным и покладистым старшим товарищем? Или боялась чего-то иного?


            – Харлам, прекрати немедленно! – заорала я. – Представь, если вот так тебе самому начнут туда палкой тыкать, тебе будет приятно?!!


            Во мне снова проре?залась я настоящая. А Харлам посмотрел на меня, и – я поняла уже четко и твердо, что вижу то самое, во что приходилось поверить окончательно: этот жутковатый блик в его почти всегда внешне спокойных глазах, который я отмечала уже и раньше и от которого как будто пахло серой.


            И я уже запоздало думала, что и не во мне, за которую он вроде как мстил, было дело. Так просто и ужасно, но теперь уже верилось: Харлам, в руки которого попал маленький бедолага, просто воспользовался невольно случившимся поводом, чтобы сорвать на котенке свою злость, словить с того живодерский кайф. Возможно, я это поняла не тогда, а гораздо позже – когда уже была старше. А тогда я особо не думала об этом – словно время в те минуты шло иначе, растянутые мгновения снова бежали будто во сне. Но я еще не знала, что и потом мне невольно придется задуматься о Харламе, встреченном мною сегодня, уже сквозь слезы… И женщина, та, в кожанке, бесследно исчезла. И некому было устыдить рыжего.


            Я даже не очень помнила, что последовало дальше. Нет, я не решилась драться с Харламом. Хотя я слыла отчаянной девчонкой, но во-первых, он был старше и сильнее, а во-вторых… Да, наверное, этот вспыхивающий взор и был тем самым, что могло практически парализовать людей, накатывая на них сгусток липкого страха – необъяснимо, однако – всякий раз. Этот взгляд Удава…


            Но помню, что я все-таки отняла котенка и побежала с ним домой. Я уже не сомневалась, что предприму дальше.


            Вера снова открыла мне дверь. Она уже всё как будто понимала.


            Мы достали из холодильника молоко, налили в чайное блюдечко, поставили на линолеумный кухонный пол. Котенка даже не пришлось специально звать – он умильными прыжочками тотчас кинулся к блюдцу и принялся простодушно и жадно лакать молочко.


            Мы стояли рядом и смотрели. И понимали, какой он голодный, бывший только что бесприютным в огромном равнодушном городе. Только сейчас я вдруг заметила, до чего он был худой. Хотя при этом – с такой чистой и гладкой, лоснящейся породистой шерсткой, с благородным полосато-белым окрасом.


            Кисенька вылакал всё блюдечко, мы, радостно смеясь, взяли его на руки. Пощупали ему животик и умилились вслух, какой он теперь у нас сытый и уже не такой худышка! Правда, когда я снова погладила его по грудке, он опять выпустил коготки. Почему он так делал?


            О Харламе я уже практически забыла. Мы с Верой теперь оборудовали домик для нашего нового члена семьи. Нашли в лоджии старый низкий ящик от рассады, который привез в том году с дачи папа. Почистили его и поставили в уголок моей комнаты, выстелив изнутри старым байковым одеяльцем. Затем я опять сгоняла в наш огромный двор и принесла немного песку из песочницы. Насыпав его в старую большую кювету, мы сделали лоточек. И вовремя, как будто чувствовали!


            Котенок притопал к нам в коридор и сам робко потянулся в тот уголок, где стоял песочный лоток. Я опять взяла его на руки и быстро, по-деловому поставила в лоточек. И он понимающе присел там на задик, хлопая глазками, в которых не поймешь чего было больше – изумления своему новому жилищу или благодарности нам за то, что мы взяли его к себе? Одно было ясно – в хлопающих глазках малыша не наблюдалось ни малейшей злости, а лишь бесконечное всепрощение. Он, наверное, не держал зла даже на Харлама. Он был растерянный, маленький и всем прощающий всё. Как умильно сидел он в лотке «кувшинчиком» – беззащитный, простодушный, так много уже переживший и так мало еще понимающий…


            В лоточек он наложил кучку, и нас с Верой это несколько насторожило: так скоро и – опять «по большому»? Я хотела было посмотреть в интернете, но Вера сказала, что вообще-то уже читала там: найденного на улице котенка надо непременно показать ветеринару, даже если тот и выглядит вроде абсолютно здоровым.


            Сегодня уже поздновато было ехать в ветеринарную поликлинику, но тут Верка вспомнила, что племянник ее научного руководителя – как раз ветеринар. Вот свезло! В отношениях со своим научным, несмотря на немалую разницу возрастов, она держалась почти на дружеской ноге – такой уж особенный характер был у моей сеструхи. Вера тотчас позвонила ему на мобильный, чтобы рассказать о новом и неожиданном в своей жизни.


            И обо всем договорилась, доложив мне: Михаил-племянник завтра обязательно приедет прямо к нам домой.


 


            Никогда не забуду этот день! У нас в доме появилась новая, хоть маленькая, но личность. Она испытывала к нам чувства. Она просила у нас, она выслушивала нас, верила в нас. Она почти разговаривала с нами – маленькая кошачья личность с полосатой спинкой. Она вскоре уже знала, помнила нас как новых друзей и покровителей. Она уже искала нас в квартире – не кого-нибудь, но – именно нас!


            А мы мечтали, как вскоре купим уже настоящий лоток и насыплем туда специальный наполнитель взамен импровизированного песочка. А потом познакомим родителей с нашим новым маленьким членом семейства, и все вместе отправимся на дачу, на травку, где котику будет так прекрасно.


            И мы неотрывно смотрели, как он бежит по ковру за мягким теннисным мячиком, который Вера аккуратно кинула ему, кисеньке.


            Правда, период активности нашего маленького продолжался не очень долго. День стал клониться к закату, и котенок вдруг стал каким-то вялым. Он ходил, волоча ножки. И более того – подолгу странно стоял, как-то необычно глядя вперед немного опущенными большими глазками и расставив передние лапки – словно они скользили в стороны.


            Мы говорили с ним, гладили по спинке, однако он теперь сделался равнодушным к поглаживаниям. Снова отстраненно, нездешними глазёнками смотрел в угол кухни. Что он видел там? А потом так же отрешенно, уже не бегая и не играя, побрел в свой уголок, где мы приготовили ему с такой любовью мягкую постельку в ящике от рассады.


            Мы решили, что котенок просто переполнен впечатлениями и устал. Поспит, и пройдет.


            Но он не спал. В не очень правдоподобной позе, на боку, лежал на байковой импровизированной перинке. И снова – этот взгляд… Я не могла вспомнить, чтобы вот так, столь протяжно, вообще смотрели кошки.


            Мне стало не по себе, и я переспросила Веру, когда придет Миша-ветеринар. Вера заверила меня, что завтра до обеда стопудово. Мой руководитель – человек честный, и родственники его тоже, не беспокойся.


            Но я не могла не беспокоиться. Я чуяла всем сердцем, что с нашим котейкой что-то сильно не так. С подкатывающим к горлу липким ужасом ждала – что-то вскоре произойдет. Но не представляла, что именно, – и от этого становилось еще страшнее.


            Я почти не могла есть в ужин. И наш малыш, словно в солидарность со мной, тоже отказался от молочка.


            Я ощущала шестым чувством приближение беды.


            И вскоре нечто случилось.


            Покинувший было свое спальное место котеночек, все такой же квёлый, равнодушный и отстраненный, каким вдруг стал, брел, слегка волоча заднюю правую лапку, обратно к своей перинке в ящике-домике. И тут опять словно оскользнулся на этот раз задней лапкой, потянул ее сильнее. И припал на нее.


            Я неотрывно смотрела, как он пытается снова опереться на все четыре. Однако задние лапки вторично поскользнулись в стороны и – теперь он припал на обе.


            Я бросилась к котейке. Попыталась ему помочь, – поднять и поставить на все четыре ножки. Но, секунду постояв, он снова осел задними разъехавшимися лапками и в такой неестественной позе остался на полу. Тягостно повернув мордочку, посмотрел на меня. А потом – словно забыл обо мне и попытался двинуться вперед. Только лапки упорно не слушались. Он переступал передними и волок за собой задние, которые тяжело тянулись по половицам и только слегка перебирали и дергались – расслабленные и почти совершенно не управляемые.


            Я крикнула Веру. Она пришла, но тоже не знала, что нам теперь предпринять. Только еще раз заверила, что доктор Михаил обязательно приедет завтра. И я теперь понимала, что он точно необходим.


            Котик дополз, волоча задние лапки, до своей перинки, лег на нее на бочок. Потом вдруг дернулся, перевернулся мордочкой вниз. И снова заворочался. Его бока механически задрожали. И в этом тоже виделось что-то нехорошее. Но я верила назло всему, что дядя Миша поможет завтра, вылечит нашего страдальца, столько испытавшего за один лишь день.


            А для нас этот день был как два долгих дня. Нет, даже три: первый – когда всё началось с неожиданной встречи с Харламом и котенком; второй – когда котенок уже осваивался в нашем доме и мы общались с ним, знакомясь окончательно; и третий – когда малыш заболел и ему стало хуже к ночи.


            Котенок, похоже, спал. Он больше не вылезал из ящика и уютно лежал там. И мы с Верой тоже попытались спать. Я долго не могла заснуть, а потом забылась.


            А посреди ночи отчего-то проснулась. Было еще темно и тихо. Я не понимала, что разбудило меня. Как будто разорвалась басовая струна звуком, который могла слышать только я, – и не в ушах, а где-то в подсознании. И я почти сразу опять провалилась в сон, но это пробуждение снова и снова звенело в мутных грезах почти до рассвета.


            Я встала первая, кажется. Откинув одеяло, тотчас, босиком, направилась к ящику с кисенькой. Сердце стучало. Я хотела проведать его, посмотреть, как он там.


            Котенок всё так же лежал на одеяльце. Только лапки по-прежнему не очень естественно выгнулись. И еще что-то было в нем странное.


            Не помню, кажется, я кричала… Я просто звала Веру. И она вбежала в комнату в ночнушке.


            Я долго не забуду эту сцену – как, полуголая, я сидела на стуле и плакала, плакала, отпустив все тормоза и полностью отдавшись слезам. А добрая, любящая меня старшая сестрица стояла надо мной, обнимала, гладила по голове. А я ревела в ее ночную рубашку, как душ в ванной комнате, не слабее, наверное.


            Потом я дотронулась до маленького мертвого тельца, и с новым ужасом осознала, аккуратно, капая слезой, переворачивая уснувшего навсегда котенка, что, оказывается, было тем странным, бросившимся сразу в глаза. На грудке – как раз там, где я дважды вчера пыталась его погладить и на что он выпускал коготки – вырос бугорок. Будто внутри там что-то раздулось, выгнув гладенькую шкурку.


            Я валялась на кровати лицом вниз. Я не хотела завтракать. Но Вера не стала особенно меня заставлять. Лишь потом пришла ко мне и попросила выпить успокоительное лекарство.


            Раздался звонок в дверь. А я уж даже почти забыла, что к нам обещался Михаил, племянник Верушиного научного руководителя. Ведь он уже ничем не мог помочь. Он невольно пришел лишь засвидетельствовать конец маленькой недолгой жизни.


            Михаил оказался мужчиной лет сорока, в котором с первого взгляда чувствовались черты медика по призванию: крепкие нервы, хладнокровие и в то же время никакой грубости и бестактности в манерах. Спокойная готовность видеть и страдание, и смерть, оставшись почти невозмутимым и не менее же покладистым и понимающим.


            По всей науке он аккуратно осмотрел трупик и сообщил нам, что умер котенок, скорее всего, где-то ближе к рассвету. Судя по бугорку в области груди, у него был отек легких, вызванный травмой или сильным ушибом ребрышек. Мы рассказали ему про то, как вчера у маленького отказали задние лапки. Михаил присвистнул. И тут же сообщил, что, следовательно, еще у животного имелось и повреждение позвоночника – тоже «свежее».


            Так что, вздохнул Михаил, вряд ли даже мы, ветеринары, смогли бы спасти вашего котеночка. Это еще при том, что я так и не рассказала, – какой теперь был смысл? – что делал с котенком рыжий ублюдок у меня на глазах. Маленький страдалец был обречен уже вчера, пересекая порог нашей квартиры.


            Михаил высказал нам, опять по-докторски спокойно, слова соболезнования и упомянул что-то насчет кремации, но мы отказались от предлагаемых им от лица ветклиники услуг. Мы решили сами похоронить котенка.


            Михаил пожал нам руки и отбыл, еще раз желая всего доброго и дружески попросив держаться.


            …Мы вдвоем с Верой долго сидели на диване. Рядом, почти неподвижно, глядя в стену комнаты, и молчали. Нам не требовалось говорить вслух – мы и так обоюдно понимали мысли друг друга.


            Слезы уже были выплаканы. И невольно за ними, за водопадами горя над неоправданной надеждой, лишь на день засветившейся у нас, тихонько проступили иные слезы – странного умиления. По крайней мере, вдруг осознали мы, сейчас, в тишине – все-таки огонек света зажегся вчера, хотя и был вынужден погаснуть под надвигающейся тучей. Ведь хоть и несколько часов, но котенок был счастлив! И он снова почувствовал человеческие руки, вернулся в теплый дом с улицы, где бродил один на свете, совершенно потерянный. Ведь мы с Верой стали для него друзьями, и с нами он явно ощутил частичку тепла. Он нашел друзей, да! И даже когда произошло неизбежное, это случилось всё же не на улице, в космическом одиночестве, в равнодушной и холодной ночной тьме, а – возле наших ласковых рук, на мягкой перинке. Он заснул, познав маленькую, короткую радость бытия, и не проснулся, но – все-таки коротенькое счастье наступило и – сопроводило его в безвозвратный путь. Ведь было оно после череды страданий и ужаса.


            И больше не хотелось плакать хотя бы поэтому.


 


            Мы с Верой сделали для котика маленький гробик из картонной коробки. И осторожно шли с этим гробиком к дальней насыпи у Яузы, где всегда было мало людей.


            Никто не обращал внимания на нас, машины мчали мимо, за нешироким автобаном текли себе воды реки. Дачной лопатой с укороченной ручкой мы выкопали ямку, погрузили в нее коробку. Хотели было уже засы?пать, но остановились. Сняли крышечку и в последний раз посмотрели на котенка.


            Он лежал на спинке, протянув передние лапки вдоль так и оставшейся вздутой грудки. Такой же тихий, каким был еще живым, и простивший всем всё, что сделали с ним вчера.


            Пусть земля будет тебе пухом, маленький, ласковый!


            Мы засы?пали могилку, тщательно затрамбовали ее и брели обратно вдоль реки. Мы снова молчали. А мне вдруг неожиданно подумалось: ведь мы вчера даже не успели придумать ему имя. Он так навсегда и останется теперь в наших сердцах просто котенком.


            Но я невольно думала о Харламе. Я знала, что теперь уже никогда в жизни не подойду к этому человеку. И я вновь и вновь вспоминала вчерашний день, когда всё началось. Откуда явился он с котенком? Где его подобрал? Может, даже где-то здесь, возле Яузы? Возможно…


            Мне не очень хотелось размышлять об этом, но я невольно опять и опять думала: откуда были у киски те травмы, о которых рассказал доктор? И снова некая часть меня пыталась встать в позу адвоката и убедить меня же, что на свете, увы, есть немало моральных уродов и сделать такое котеночку могли вполне и до того, как он подошел, чистый и наивный, к Харламу. Но я тотчас же вспоминала и другое – происшедшее вчера возле нашего подъезда, – и мой «адвокат», мое второе «я» замолкало.


            Уже дома, весь вечер, а потом и бессонную ночь, я все равно думала про Харлама. Вспоминала тот вспыхивающий темным взгляд, который вдруг нет-нет да мелькал на его лице. За этой постоянно, как оказалось, носимой маской тихого умницы-разумника, – непроницаемой, почти приросшей к лицу. И столько дней мы гоняли на великах, ходили на ВДНХ, резались в карты… Я тогда доверяла ему и никогда не боялась его, бледного тощего верзилу.


            И мне вдруг втайне от себя… становилось чуть-чуть жаль и его, Харлама. Этого странного, раздвоенного и, наверное, как казалось теперь, неприкаянного типа. Он мне почти не рассказывал про свои отношения с родителями… И про своих одноклассников. И, став чуть постарше, я потом снова вспоминала о нем и думала, что наверняка он был жалок и несчастен, – ибо, видно, что-то было сильно не слава Богу в его отношениях с родичами. Ведь просто так не доходят люди до того, чтобы мучить котят и получать с того извращенное удовольствие. Это не может случиться так просто.


            Возможно, как стала я подозревать, о, как пить дать был изгоем и в своем классе, где, наверное, дразнили и били этого рыжего, а он боялся отвечать. И бежал от сверстников в мир книг и фильмов. И потому-то стал вдруг дружить со мной, гораздо моложе себя. Потому, что не обрел никаких друзей среди ровесников. Раньше я как-то не задумывалась, что в этом возрасте такая вот «неравная» дружба так или иначе ведь выглядела подозрительно необычно.


            Теперь мне многое стало понятно. Как безупречно прятал он просыпающийся в нем садизм за выверенной маской. Каким он был скромным, почти застенчивым… Потому что был труслив и жесток. Жесток и труслив. И – очень несчастен.


            И тогда судьба послала ему, изгою, книжному малому, но с зачерненной душой, еще одно искушение, которого он не выдержал. Линии фортуны пересеклись так, что именно он шагал по аллее тогда, когда на нее же вышел растерянный, испуганно рыщущий в чужом бескрайнем мире домашний котенок. И наивно попросился к нему в руки. И Харлам взял его на руки.


            Да, взял потому, что все-таки в его искореженной душе оставалось и его истинное, человеческое «я», – настоящее. Чувствами которого были любовь и нежность к маленькому ласковому зверьку. Я все же верила в это – я ведь знала Харлама уже довольно давно, и понимала теперь: он действительно был с одной стороны неплохим и даже интересным человеком; однако другая его сторона побеждала, потому что, увы, он был слаб. Он был слаб и сдался. И сделал самое отвратительное – выплеснул стихийную мглу забитой души на беззащитное существо, на беду попавшее к нему во власть…


            Возможно, совесть почти сразу вгрызлась в Харлама. Он сам, наверное, не сразу даже понял, как мог ни за что ни про что избить доверившегося ему котенка. Тайная серная часть души затравленного изгоя насладилась жестокостью. А другая часть так же громко взывала: одумайся! И Харлам поднял бедного малыша с земли, вторично взял на руки и нес, и черные порывы вновь вытеснило человеческое, – интерес к маленькому живому существу. Только, увы, ненадолго…


            Но может, все-таки было не так?.. Я помнила лицо Харлама, когда нежданно-негаданно встретила его с котенком. Как хотите, но тогда – у него было нормальное лицо. Вот потому и не верю я, что с самого начала он взял в руки котенка лишь для того, чтобы мучить. И все-таки иногда мне не хочется еще и думать, что нечто безобразное случилось ранее. Допустим, он нашел котенка и приласкал, – и тут встретил меня. И был человеком до тех пор, пока злосчастный котейка так неудачно не опачкался на мою рубашку. И только тут-то взыграла в Арлекине его личная бездна. И подвернулся символический повод, и каким на вид благородным казался оный – ведь из-за меня…


            Поэтому порой мне хотелось верить, что не один только Харлам был виноват в смерти котенка. Но я знала, что в любом случае уже не заговорю с ним. Между нами в тот день пролегла пропасть. Раз и навсегда.


           


            Сейчас я учусь в университете имени Грибоедова. А Верушка стала очень солидной, носит очки, кандидат наук и подумывает уже и о докторской диссертации. Мама и папа снова по долгу службы странствуют по миру. А мы в это время живем дома впятером.


            Самая старшая из наших четвероногих членов семьи – трехлетняя рыжая пушистая Муся с большими малахитовыми глазами. Грациозная и тихонько важно мурлыкающая. Чуть помоложе – ее полосатенький шустрый сынуля Чардаш. Всех остальных Мусиных деток мы в свое время раздали, но – не хотели разлучить заботливую маму хотя бы с одним ребенком и оставили Чардашика у нас. И Чардашик, и Муся очень дружат с Рысей, даже иногда уступают ей свои миски с едой. Рыся – моложе всех, а масть у нее особенная – трехцветная. Досталась она нам волею судеб тогда, когда ей было лишь три недели от роду. До сих пор мы с Верой любим вспоминать, как по очереди некогда поили ее молочком из шприца без иглы, как она забавно пряталась от нас под диван. А потом перестала прятаться и сама всегда бежала в прихожую, когда я возвращалась с лекций, а Вера – с работы. Скоро ласковой Рысе уже исполнится годик.


            А вы говорите, что счастье на Земле невозможно!


            Что еще рассказать?


            Тогда, когда я уже перешла в седьмой класс, я, конечно, раз-другой встречала в нашем районе рыжего Харлама. Кажется, я с ним не здоровалась.


            В последнем классе школы за мной закрепилась репутация девушки сложной и с характером. Я любила пить пиво и носила кожаную куртку. Но, слава Богу, этот вычурный период жизни миновал и растворился в прошлом.


            Иногда я думаю, что, наверное, тогда, хорохорясь и не боясь потасовок, я словно глушила этим что-то. Нечто на самом деле раненое, покрывающееся корочкой…


            Но рана, кажется, зажила. И теперь у нас – Рыся, Муся и Чардаш. Вот такая компания. И – добрый мамин или папин голос по спутниковой связи, из далеких стран, чуть приглушенный шуршащими магнитными бурями. Интересующийся, как мы там, на другой стороне Земли – все пятеро?..


            Всё зажило в душе настолько, что я поинтересовалась и судьбой Харлама, которого что-то уже давно не видела – не мелькало больше у нас в районе рыжее лохматое приметное волосьё.


            Удалось кое-что узнать. Каким способом и у кого – это уж не существенно. Но мне рассказали, что Харлам после школы никуда не поступил, а пошел в армию и погиб в бою где-то в Чечне.


            А потом неожиданно всплыла иная инфа. Что Харлам жив, в армии вовсе не служил, а неожиданно заболел туберкулезом и долго лежал в спецклинике. А потом его семья переехала.


            Так что не знаю, какой информации больше доверять.


            Иногда думаю, немного уже, конечно, отбросив горячие детские обеты, – спрошу ли я о чем-нибудь Харлама, если вдруг всё-таки когда-нибудь (без разницы, когда, пусть и очень нескоро) увижу его? Втайне от себя я, конечно, понимаю, о чем бы мне хотелось спросить его. Напрямую. Если вдруг мы встретимся – неважно где и при каких обстоятельствах.


            Я уже давно не имею никаких сильных чувств к Харламу – ни ненависти, ни симпатии. И если даже он жив – то и он получил свое сполна: чахотка – дело, как известно, очень серьезное. А тяжелая болезнь, наверное, тоже не случается просто так – с ее помощью у человека бывает шанс глубоко задуматься о собственной душе и постараться измениться. Поэтому я не вцеплюсь в его рыжие волосы и не скажу ему никаких бранных слов и проклятий, какую бы правду от него ни узнала. Небо ему судья.


            И потому я думаю: а тогда – может, и не надо вообще спрашивать о том? У меня новая жизнь. Мой первый котенок всегда будет в нашей семейной памяти, и его всё равно не вернешь. Но его заменили наши дорогие и любимые Рыся, Чардашик и Мусенька.


            А поэтому – стоит ли узнавать всё до конца – что произошло в тот день до того, как мы встретились? Может, лучше перевернуть эту страницу и ни о чем никого не спрашивать? И опустить над тайной завесу молчания?..

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера