Марина Некрасова

Аллора, осень, аллора! Рассказ

Foto3


 


 


Родилась в Чите. Окончила музыкальное училище, отделение журналистики и аспирантуру по теории и истории русского языка на филологическом факультете Забайкальского госуниверситета. Кандидат филологических наук. Работала учителем в музыкальной школе, журналистом, преподавателем русского языка в госуниверситете Китая. Рассказы печатались в литературных журналах «Встречи»,  «Дальний Восток», «Другой берег», «Сибирские огни», «Слово Забайкалья»,  «Сура», «Парус». Живет в Чите.


 


 


АЛЛОРА, ОСЕНЬ… АЛЛОРА!


 


                                                                              Подсолнух, в некотором смысле, – мой.


 


 


 


– Жаль, что вы не приехали сюда чуть раньше! Когда эти поля режут глаз сумасшедшей желтизной – на них не насмотреться. Знаете, в августе я старался не замечать их: боялся выпустить руль и улететь в кювет.


Водитель расхохотался, и он тоже засмеялся:


– У вас здесь надо быть внимательным, дружище.


Он перевел ей то, что сказал Маурицио, но она не откликнулась.


Ехали они медленно. Дорога лежала в лощине меж низкими пологими холмами. Бочины холмов сплошь покрыты были свежими пашнями, рыжими лоскутами неубранных подсолнуховых полей, кудрявыми виноградниками. Кое-где на ровном иногда появлялись оливковые рощи – маленькие, из десятка-двух деревьев. Изредка с поля или виноградника выглядывал вдруг старый садовый домик под бурой черепицей, потом другой, страшно похожий на предыдущий – тоже с черепичной крышей, вёдрами на штырях штакетника и штырями садовых инструментов, прислоненных к стене.


За ближними холмами шли другие, их поля и рощи видны были не так отчётливо, но смотрелись так же цветасто и весело. Людей видно не было. Даже в городке на вершине дальнего холма, казалось, не было жителей. Казалось, городская башня-звонница, будто процарапанная чёрным по синему, давно уже была не настоящей башней, а гравюрой или книжной иллюстрацией. Возможно, башня городка, и правда, давно не слышала колокольного перепева, городские улицы за каменными стенами запылились и поросли травой, а в домах жили теперь одни только мыши.


Маурицио вёз их по узкой асфальтовой дороге, и если бы не этот выцветший, потрескавшийся, залатанный тут и там асфальт, и не глянцево-чёрный Peugeot Маурицио, можно бы подумать, что едут они здесь пару веков назад. Вряд ли многое изменилось в этих местах за столетия. Сельский пейзаж за окном будто проступал из другой эпохи. Его хотелось немедленно вставить в рамку – так, чтобы вошло в неё больше синего неба с пухлыми и свежими облачками, а по центру оказался бы один из садовых домиков или упёртая в облака колокольня – и выдать за работу кого-то из флорентийцев прошлого.


– Ты не сможешь не рисовать здесь, – сказал он, легонько толкнув плечом ее плечо.


Она не ответила. Она сидела, отвернувшись от него, и смотрела в окно – в ту сторону, где торчал на холме старый городок-крепость. «Наверное, она тоже хочет вставить в рамку пейзаж за окном», –  подумал он и представил себе, как, держа обеими руками рамку и не сводя глаз с полотна, она плавно перемещает картину слева направо.  И привычно перестроил мысль на писательский манер: «Руками и взглядом удерживая картину напряжённо-бережно, будто стараясь не стряхнуть с неё налета тишины и мягкого предзакатного солнца, не нарушить прозрачности воздуха, густоты теней под оливами, не обронить запаха недавно скошенных трав и листьев – пока ещё не упавших, сочных, полных сил уходящего лета».


Маурицио что-то рассказывал о своей Абадибе, о соседних с ней селениях и ближних городках. По салону сквозил тёплый ветер, он отдувал назад длинные седые локоны Маурицио, и тогда итальянец становился летящим. Иногда Маурицио чуть оборачивался к нему, о чём-то спрашивая. Тогда он коротко отвечал, не отрывая глаз от пасторалей за окном. Когда что-то спрашивал он, Маурицио отвечал совсем иначе. С особым удовольствием Маурицио сначала восклицал «Аллора!» и потом только принимался рассказывать: не спеша, охотно и живо.


Итальянец был словоохотлив. Не вызывало сомнения: если бы не нужда держать руль, восклицая своё «Аллора!», он с аппетитом потёр бы ладони.


– Сеньора, наверное, устала? – спросил Маурицио.


– Мы оба немного устали, – ответил он.


Маурицио хотел спросить о чём-то ещё, но не стал.


Он посмотрел на сутулую спину старого итальянца, приметил потную красную шею,  несвежий шерстяной жилет на чистой голубой сорочке и сразу вспомнил усталый вздох Маурицио, с каким он рассказывал о своей жене, о её долгом отъезде и со дня на день ожидаемом возвращении. «Он знает, что такое усталость», – подумал он про Маурицио и почувствовал ещё большее расположение и к нему, и ко всему, что их окружало. Судя по сухой красной шее и бледному лицу, итальянец частенько трудился на солнце. «Может, этот старый симпатяга просто работает в своём саду, пряча лицо под соломенной шляпой, которую тоже прихватил из другой эпохи», –  подумал он.


– Он спросил, устала ли сеньора, – сказал он вслух, взяв её за руку с тем же невесть откуда пришедшим чувством приязни ко всем и вся.


Она снова не обернулась, и рука её никак не отозвалась.


– И ты, конечно, поспешил ответить, что сеньора просто валится с ног от усталости.


Её голос прозвучал неуместно жёстко, как внезапная пушечная пальба в разгар сельского праздника. Кажется, даже Маурицио это понял и теперь держал руль с чуть большим напряжением.


Он тут же почувствовал неприятное  жжение в спине и затылке, но попытался овладеть собой:


– Я сказал, что мы оба немного устали.


Он старался говорить спокойно и равнодушно, но это ему не удалось. «Ничего, это пройдёт, и всё будет хорошо», – подумал он и снова стал рассматривать холмы вдоль дороги.


Они ехали теперь вдоль долгого поля с пожухлыми подсолнухами.  Поле тянулось вдоль той стороны дороги, где сидели она и Маурицио. Цветы почти все были сухими, но они ещё хранили в себе остатки летних красок. «Она права в том, что они чертовски красивы, – подумал он, успокоившись.  – Хотя вряд ли и теперь она думает об этом». Он отвернулся, чтобы не растерять солнечного настроения, которое вдувал в него этот тёплый ветер и вселяли бесконечные акварели за окном.


«Как хорошо, что он их не видит, – подумала она. – И хорошо, что меня он тоже не видит. И лучше бы нам пока не разговаривать».


Теперь она смотрела на эти цветы нехотя, почти не понимая того, что видит. Подсолнухи были в той самой поре – граница жизни и смерти. И даже не глядя на них, даже закрыв глаза, она представляла ржавые подтёки и дикую желтизну всё ещё нежных лепестков; вполовину высохшие, полуживые стебли и сникшие листья. Она так устала, что не могла удивляться. Выпуклости на шершавых подсохших стеблях, мелкие белесые лепестки между чёрными точками семечек, сморщенные кончики лепестков, – всё это мелькало в её глазах без малого полдня. А теперь, когда цветы, живые и настоящие, были так близко, она не могла и не хотела на них смотреть и ничуть не удивлялась этому.


Она снова вспомнила, как утром подошла к той самой картине под трижды проклятым стеклом. Стекло бликовало. Она всегда боялась смотреть картины под стеклом, оно часто сбивало с толку. Но сегодня утром стекло сыграло с ней и вовсе дурную шутку: на кричащую грусть болотно-ржавого букета под стеклом наложилось собственное её отражение – её давно не крашенные, с проседью волосы, её морщины у рта и глаз, усталая бледная кожа, поникшие губы, спрятанные под дешёвый грунт модной кирпичной помады. Ей никогда не хватило бы духу написать такое. «А ведь это было бы сильно. Это могло бы быть очень сильно. Из этого мог бы выйти недурной автопортрет», –  подумала она. И злобно добавила: «Только ты его никогда не напишешь, сеньора».


Когда утром они входили в музей на Paulus Potterstraat, всё было иначе. Утром она ещё не знала, что в этом здании с двумя сотнями картин на трёх этажах она переступит эту самую границу – между тем и другим, и что будет это так больно, хотя до конца ещё, может быть, также далеко, как от начала. Она ведь знала почти всё, что там увидит. Все картины, висевшие там, она помнила по именам, как давних одноклассников. Она не должна была попасть в этот капкан, но попала. Добрых две сотни картин, и лишь одна из них караулила именно её, выжидала, выслеживала и поймала. Она вспомнила, как сразу увидела её быстрый и точный взгляд –  чей-то опытный прицел.


«Взгляд, – подумала она и про себя усмехнулась. – Да здорова ли ты, сеньора? И всё же у иных картин, пожалуй, есть и глаза, и даже руки. А в иных руках – и пыточное оружие. Только тебе, сеньора, не надо бы больше думать про это».


Поле кончилось, за окном потянулась свежая пашня, она подумала, что и здесь, может, совсем недавно росли подсолнухи, но теперь их убрали, и чистая земля забыла о них, она отдыхала под тёплым солнцем, с наслаждением дышала праздным бездельем, набирала сил для будущей весны. И земля была здесь красивой: грубо отёсанные комья красновато-чёрного на том же красно-чёрном, но более светлом, с проблесками песочно-жёлтого, с жилками сине-зелёного, с голубоватыми бликами на поверхностях комков земли и мокрыми пятнами тени под ними.


Он тоже заметил, что длинное подсолнуховое поле сменилось пашней. Он подумал было, что неплохо бы остановиться и попросить Маурицио заснять их среди любимых её цветов, но глянул вниз и увидел, как отекли её ноги в неловких босоножках.


«Зачем всегда носить эти дурацкие каблуки? – подумал он раздражённо. – Зачем сидеть в них в самолете? В машине? Дома?»


И, как бывало всегда, когда он на неё злился, шее его стало жарко и тесно в вороте рубашки. «Волна нежной жалости к ней захлестнула его, и сдавило горло», –  подумал он. Он знал, что говорить с ней сейчас не стоило. И он стал расспрашивать Маурицио о дорогах к соседним городкам. Он решил утром же пойти одной из старых дорог до ближайшего города и отыскать где-нибудь на его окраине приятную тихую кофейню. Он представил себе бездельное, одинокое тёплое утро. «Аромат кофе, смешанный с запахом только что упавших листьев и блеск сырой мостовой под тихим солнцем, тень от парусинового зонтика и белую чашку в своей руке», – проговорил он мысленно и невольно улыбнулся.


«Всё это будет, – подумал он. – Всё это будет уже завтра. Завтра всё будет именно так».


– Маурицио, ты купил мольберт, бумагу и всё остальное? – спросил он.


– Конечно, – ответил Маурицио с удовольствием. – Всё, что заказал сеньор, уже стоит в комнате наверху. Я только беспокоюсь о том, не помешает ли вашему сну запах краски.


– Не беспокойся, – ответил он. – Сеньора рисует акварелью. Акварель почти не пахнет. И у нас ведь есть балкон?


– Да, сеньор, очень просторный балкон. Аллора! Балкон выходит прямо из вашей верхней комнаты. И он очень большой. Кстати, с балкона открывается дивный вид.


– Здесь всюду открываются дивные виды.


Маурицио с удовольствием рассмеялся.


– Я думаю, сеньора тоже заметит это – завтра, когда проснётся.


– Не сомневайся, – ответил он и тоже рассмеялся негромко.


Ему снова стало жаль её, он подумал, что, наверное, неприятно не понимать разговора и чувствовать, что он касается тебя. «Она не спросит, над чем мы смеялись, – подумал он. – А если бы она спросила, мне пришлось бы врать, хотя всё это крайне глупо. Но она сама виновата. Хорошо, что она ничего не спросит».


Когда они подъехали к небольшому дому Маурицио, итальянец снова сказал: «Аллора». И он подумал, что это, ничего, в сущности, не значащее слово носит здесь странно высокий статус. Что бы оно ни значило, оно ему ужасно нравилось. Выйдя из машины, он тоже сказал «Аллора», и стал выгружать из машины чемоданы, чтобы занять себя  делом, пока Маурицио отпирает калитку.


 


* * *


Её разбудил солнечный свет. Через балконные двери он бил в комнату лучом мощного прожектора. Едва проснувшись, она оказалась в центре луча и почувствовала себя неуютно. Отворачивая лицо и щурясь, она быстро встала, подошла к балкону и потянула шнур, чтобы опустить шторы. Вверху что-то щёлкнуло, шторы упали, и свет сразу стих: стал кротким, как послушный дрессированный пес. Шторы были голубыми, плотными, с ними комната стала казаться чуть задымлённой или наполненной туманом. Птичий перекрик за балконными дверями тоже немного поутих, и чьи-то голоса вдалеке, и стук молотка или топора по дереву.


Постель казалась теперь приятной и нежной. Она забралась туда, чтобы заново проснуться так, как ей хотелось – спокойно, лениво и медленно. Закрыв глаза, она вспомнила вчерашнее утро в Амстердаме – самое его начало, прохладу гостиничного номера и черноту окна. Потом – их весёлые лихорадочные сборы, чтобы не опоздать к завтраку, молниеносный бросок лифта к двадцать третьему этажу, их плохо соображающие головы, смех и горячие тосты в руках, кофе, сливки, джем – всё второпях, чтобы поскорее занять место у нужного им столика. Они успели первыми сесть за тот единственный в зале стол, что стоял у окна, прислонённый ребром к холодной стеклине. 


Окно было во всю стену. Стол – высокий, наподобие барной стойки. Рядом – такие же высокие стулья. Окно, матово-белый пластиковый стол и холодные чёрные стулья они приметили ещё вечером, когда их, прибывших в гостиницу аэропорта в связи с задержкой рейса на Рим, проводил в ресторан симпатичный негр в сером костюме. Но вечером лучший стол зала был занят. Зато утром, довольные, они расположились  именно здесь, пили кофе и ели тосты, сидя плечом к плечу и глядя с двадцать третьего этажа на незнакомый город.


Вначале за окном были две полоски – чёрная и серая. Внизу лежал мёртвый город, а над ним – светлеющее небо. Серая полоска светлела плавно, почти незаметно глазу, будто кто-то медленно вращал ручку, высвечивая экран. А вот нижняя, чёрная, – менялась неожиданными, резкими скачками.


Они смотрели на то, как вдруг возникли редкие чёрные трубы у горизонта. Тут же над трубами появились светлые пятна – столбы дыма или пара. Секунда – и в чёрной полосе прорезались ровные очертания городских кварталов. Зажглись жёлтые и белые мазки окошек. Высветлились поля. Потом на просветлевших полях появились чёрные полосы – кривые и ровные: дороги. Не успела она сказать, что вид Амстердама очень уж индустриален, как от месива тёмного стали отделяться более светлые, с отливом лилового, пятна – парки или аллеи и скверы. Дальше всё пошло ещё быстрее: пропечатывались улицы, фонари на ближних из них, красные и зелёные огоньки светофоров на дорогах, машины с включенными фарами. А небо было уже белесо-голубым, и на нём были тучи – многоцветные и тяжёлые, нанизанные на серебристо-серые солнечные лучи.


В то утро они немного говорили об этом. И сейчас она снова подумала, что интересно было бы подсчитать число выданных рассветом пейзажей. Пусть хотя бы самых удачных. И опять она стала перебирать их в своем воображении, сортируя и выбирая лучшие, но быстро сбилась и вспомнила, что вчера она делала это для того, чтобы потом набросать один из них карандашом.  «В самолёте, – вспомнила она. – Ты хотела зарисовать его в самолёте. А теперь ты ничего уже не хочешь, потому что тем утром в Амстердаме вы съездили в музей, ты увидела там свой портрет и сломалась».


«Интересно, заметил ли он?» – подумала она. Тогда ей казалось, что все редкие посетители, что оказались в тот час в музее в одном зале с ней, заметили то, что видела она. Ей казалось, что все обернулись к картине, что всех шокировало сходство её увядающего лица со знаменитым  букетом за стеклом, что все сочувствовали ей, потому что всем стало жаль её, её увядающей красоты, предавшей её молодости. Ей было так стыдно, ведь все видели и её слезы. Она плакала и не могла остановиться. Это было слишком красиво, чтобы пройти мимо, и это было слишком грустно, слишком неизбежно, слишком явно и даже слишком просто. И ей совсем некуда было отвернуться, потому что отовсюду на неё смотрели. Когда теперь она это вспомнила, в носу снова защипало, и глаза стали мокрыми.


Она вытерла глаза краем пёстрой простыни и, как вчера, разозлилась. «О, Господи, да кому ты нужна со своим букетом? Никто на тебя не смотрел,  а он – так и вовсе – был в другом зале. Он видел, как растеклась под твоими глазами тушь, но разве это что-то значит? Он знает, что ты любишь эти картины и эти краски, эти цветы и этот букет. И даже если бы он застукал тебя перед этим букетом ревущей как последняя дурочка, он подумал бы совсем не то, что думала ты. Вот Маурицио – он показывал вчера фотографию своей жены. Она, явно, моложе его лет на десять, но ему не приходит в голову считать себя из-за этого стариком и реветь над осенними цветами. Да».


Она проснулась всё же не так, как хотела и теперь вверх лицом лежала на постели и вяло и безропотно слушала свои мысли: «Маурицио – мужчина, и ему необязательно быть красивым и не иметь морщин. И потом, десять лет – не пятнадцать. И если ты сама понимаешь это, то понимают это и другие, потому что ты не лучше их, не умнее их, и ты никого не обманешь. А главное – ты не обманешь себя. Может быть, он всё ещё тебя любит. Может быть, он будет любить тебя ещё какое-то время. Может быть, после этого он ещё какое-то время будет делать вид, что всё ещё любит тебя. А, может быть, он уже сейчас делает вид. Может, он всегда делал вид. Может, все вокруг только и делают, что притворяются».


Её мысли её раздражали, она решила, что пора встать и чем-то заняться. Она только мельком подумала, что, наверное, сейчас он бодро шагает по горячему асфальту, вдыхает знойный, настоявшийся на травах, воздух, подставив грудь солнцу, распахнув мокрую рубашку и, может быть, насвистывая. «А вдруг я давно уже стала для него тяжкой ношей? Может, он ждёт возможности сбежать от меня? Может, он остаётся со мной только из жалости. Интересно, думает ли о таком Маурицио. Спросить бы. Можно бы и спросить, но я не говорю по-итальянски, а он по-английски. Интересно, а как его жена? Она, наверное, знает английский. И она знает то, что знает он, и что не знаю я».


 


Стук её сабо по гранитным ступенькам лестницы показался ей слишком гулким, и она сразу поняла, что в доме, кроме неё, никого нет.


– Маурицио? – обратилась она в глубину солнечной гостиной.


Никто не отозвался. Стол был уже прибран после завтрака, но её круассан лежал в блюдце салатного цвета, прикрытый бумажной салфеткой. Она приподняла кувшин-термос. Он был тяжёлым. Горячего кофе ей тоже оставили. Стол был покрыт чистой скатертью с бледными оттисками  приятных сельских видов. Он был сервирован на восьмерых. Она подумала, что в доме могут снимать комнаты ещё четверо, но в это время года у Маурицио вряд ли квартирует много постояльцев. Наливая кофе, она рассматривала скатерть и стоящую на ней посуду. «Всё это выглядит довольно приятно, но краски на блюдцах и чашках забивают пастели на скатерти, а эти бумажные гвоздички в белом кувшинчике просто отвратительны».


Не притронувшись к холодному круассану, она вышла на крыльцо с розовой чашкой кофе. Стоя в дверях, ещё раз окликнула Маурицио и подождала, прислушиваясь, но снова ничего не услышала. Машины хозяина у калитки не было. «Может, он поехал на станцию встречать жену», – подумала она, села на крыльцо, опершись спиной в раскрытую дверь. Доски были тёплыми, солнце грело ласково, а чистая синева неба оглушала своим величием.


Она стала разглядывать сад. Два сливовых дерева, гранатовое с бледными шарами плодов, прочёсанная граблями земля – суховатая, пересыпанная рыжей хвоей, несколько белых астр на вычурной круглой клумбе. Всё было излишне аккуратно и совсем неподвижно, только в глубине крон деревьев невидимые снизу птицы создавали оживление, которое ещё сильнее подчёркивало неуютность маленького сада у линии земли.


«Только чуть-чуть», – разрешила она себе, хлебнула кофе и предалась любимому развлечению. Она стала мысленно приводить крошечный сад в порядок: клумбу сломать, а камни сложить горкой за деревьями, астры убрать ближе к крыльцу, землю посыпать листвой, в стороне от калитки беспорядочно насадить васильков и бледных маков. Вон то цинковое ведро вынуть из-под навеса, из него получится отличная посудина. Или посадить в него белые астры? Будет, пожалуй, ещё лучше. Если потом поставить эти астры в цинковом ведре вот сюда, в полутень гранатового дерева, всё будет смотреться просто отлично. И ещё добавить ткань. Если уж нельзя вписать сюда живого человека, нужно добавить какую-то ткань. Надо сделать пугало или привязать ленты. Ленты послужат подвязками для птичьей кормушки. Например, ярко-зелёные ленты, на гранатовом деревце сразу начнется праздник, особенно чуть позже, когда плоды потемнеют. Можно хотя бы повесить бельё для просушки: яркие кухонные полотенца на грубой верёвке, протянутой сквозь сад. Да».


Поставив пустую чашку рядом с собой, она привычно стала выбирать тот из воображаемых фрагментов, что взялась бы рисовать в первую очередь. «Ведро с астрами, пока оно ещё не слишком ржавое, а листья астр едва тронуты охрой. Нет, лучше гранаты с кормушкой – так, чтобы их багровая спелость пряталась пока где-то внутри», – решила она и тут же расстроилась.  Сад снова показался ей чудовищно безвкусным, а она сама – сумасшедшей старухой, что ведёт долгие разговоры с невидимым собеседником.  Где-то под ключицами заклокотало позабытое раздражение. Чтобы не поддаться ему, она взяла чашку и встала.


«Ты больше не станешь заниматься этим, – зло приказала она сама себе, входя в дом.  – Надо принять ванну, привести себя в порядок и найти здесь какой-нибудь магазин, чтобы купить еды к обеду или хотя бы к ужину». Обдумывая этот план, она поднялась наверх, ещё раз кликнув хозяина и не услышав ответа, вошла в туалетную комнату и открыла воду.  «Глупо думать об Амстердаме, находясь в великолепной Италии, – думала она, глядя в окно. – Никто не стал бы этого делать. Это глупо. И глупо думать о том, о чём я думаю. Если бы я не увидела себя в стекле картины, я была бы прежней. Значит, я могу быть прежней, если забуду Амстердам».


Сквозь окно в ванной комнате тоже било солнце, оттуда открывался вид на долину, окружённую холмами. Всё за окном казалось ослеплённым солнечным светом. Покатые спуски холмов были салатными, на них в беспорядке набросаны небольшие селенья – еле обозначенные тёмным крыши домов над садами, кое-где, проплешинами, намазаны вспаханные поля, а на переднем плане тянутся к синему небу аккуратные фруктовые деревья, и под каждым деревом заботливо положен кружок тёмной тени. Скаты зеленых холмов развернулись двумя птичьими крыльями, а середина провисала, уступив верхнюю часть композиции синеве неба. Небо льётся через край, оно переполняет картину воздухом, и пейзаж делается выпуклым, живым и энергичным.


«Ничего не было», – напомнила она себе и опустила на окно москитную сетку. Пейзаж чуть поблек, небо отстранилось, а тени под фруктовыми деревьями стерлись.


 


* * *


– И ты сразу выбрала улицу, которая ведёт к магазину?


– Я просто не пошла по той, по которой мы ехали сюда. А из двух других выбрала более широкую. Здесь легко заблудиться, ты заметил?


– Да, всё слишком красиво.


– Всё одинаково красиво. Я всю дорогу думала разную чушь об этом. Если две вещи одинаково красивы, каждая из них становится менее привлекательной. А если их десять – становится трудно выбрать лучшую. Но главное не в том: худшая из них понимается как посредственная, а ведь она красива, если видеть её отдельно от других девяти.


– Хочешь сказать, что выгоднее поместить рядом с красивой вещью какое-нибудь уродство? А как же тогда музеи и картинные галереи?


– Не говори мне про музеи и картинные галереи.


– С каких пор ты их не любишь?


– Я их люблю. Просто не говори со мной о них. Это трудно?


– Да нет. Хорошо, я не буду говорить про музеи. Так ты сама нашла магазин и купила в нём виноград?


– Там был супермаркет, но он был закрыт. Здесь всё закрывают на время сиесты. Там была ещё парикмахерская. И почта. И турагентство. И всё было закрыто. А виноград я купила на рынке. Там тоже почти никого не было, может, – пара торговцев. И один из них продавал виноград.


– А виноград здесь вкусный.


– Ага.


– Может, скажешь всё-таки, что с тобой?


– Я уже сказала – ничего. Не будем обо мне. Я ведь не требую невозможного?


– Я подумал, что лучше бы мне всё понимать правильно.


– Ты и так всё правильно понимаешь, просто не надо донимать меня вопросами.


– А ты донимаешь меня своим дурным настроением.


– Вот я и говорю, что ты не должен от меня зависеть.


– И ты совсем ничего не хочешь разделить со мной? Ты не хочешь завтра пройтись до того ресторанчика в Пескаре, который я нашёл для нас? Не хочешь посидеть сегодня с Маурицио в его саду – он приглашал и сказал, что купил отличного вина?


– Я хочу почувствовать себя так, будто я одна. Это так уж странно и возмутительно?


– Это не было бы странно, если бы ты, скажем, сказала, что хочешь писать. Ты ведь собиралась сделать здесь миллион набросков? Но ты второй день не достаёшь из коробки листов.


– Мои планы изменились. С тобой такого не случалось? Разве у меня нет права менять мои собственные планы?


– Есть. Конечно, есть.


– Да. Пусть так будет и дальше.


–  Пусть. Тогда я пойду к Маурицио и выпью с ним. Кстати, его жена задерживается во Франции ещё дня на три. Думаю, сегодня со мной ему будет веселее. Только вот не знаю, как объяснить ему твое отшельничество.


– Скажи, как обычно: старая сеньора устала.


– Я никогда не называл тебя старой сеньорой. Что на тебя нашло?


– Хорошо, тогда просто скажи: сеньора хочет побыть одна.


– Ладно.


– Постой! Извини... И ты ведь можешь сказать Маурицио, что я занята набросками? Я занята целыми днями, я сделала уже сто набросков и собираюсь сделать ещё сотни три. А тебе совершенно нечем себя занять. Вот и всё. Никаких проблем. Да?


– Конечно. Никаких проблем.


Похоже, он припомнил весь их разговор. Это было позавчера. Они сидели на балконе. Немного донимали комары, но виноград был вкусным, а вечер тихим и теплым. Даже неудобное её настроение сегодня виделось ему легкой рябью на водной глади. «В конце концов, она права в том, что ничего такого уж особенного не происходит, – думал он. – Возможно, она, и вправду, устала. Стоит признать, что она вовсю выкладывается, рисуя свои натюрморты. Не то, что я. На свою работу я не трачусь, потому что моя работа не стоит того, чтобы на неё тратиться». Он прибавил шагу и тихо сказал себе: «Ты с этим справишься, приятель».


Он решил поужинать в ресторане, который разведал вчера. «Почему, чёрт возьми, тебя должна терзать совесть? – спрашивал он себя, шагая по обочине.


– Ладно, если она говорит, что ты не при чём, это не значит, что ты не при чём. Но это не значит, что ты должен винить себя в том, в чём ты невиновен. И это не значит, что ты не можешь шататься по окрестностям, ужинать в ресторане и, вообще, делать то, что ты хочешь делать. Чёрт! – он споткнулся и разозлился на себя. – В конце концов, ты должен оставаться мужиком, приятель. И если кому-то не нужна твоя компания, ты запросто проведёшь эти дни наедине с собой.


Ему стало легко как человеку, принявшему решение. «Она изменила свои планы, и я могу изменить свои», – подумал он.


Этот вечер был прохладней вчерашнего, но он всё-таки сел за тот же столик снаружи. Мощёная камнем площадка у ресторана лепилась к склону холма, с вершины которого сползали и другие городские постройки. Фонари над столами были проволокой притянуты к навесу и сейчас покачивались на ветру, позвякивая и размазывая по скатертям и спинкам стульев длинные жёлтые пятна.


Дверь в ресторан осталась за его спиной, оттуда шёл свет и доносилась запись аккордеона, а всё, что было вокруг него впереди, с наступлением темноты спряталось в богатой листве магнолий. Только справа виднелось освещённое окно на втором этаже старого жилого дома.


Всё это он видел и вчера. Постоянство разбросанных кругом рисунков тоже припахивало прошлым. Дом стоял ярусом ниже ресторана, и выходило так, что сидя у столика на площадке можно было чуть сверху разглядывать это не спрятанное листвой окошко. Он видел центр комнаты, который был пуст – освещённый внутренним светом дощатый пол. Мебель, вероятно, расставлена была вдоль стен и с площадки не просматривалась. Но даже и так было видно, что квартира была очень старой – возможно, такой же старой, как дом. Рамы на окне и раскрытые итальянские ставни с поперечными щелками на створках тоже были старыми – чуть косыми и ветхими.


Вчера он заметил окно, потому что увидел в нём старуху. Старуха стояла посреди комнаты, развернувшись к нему боком. Она стояла так довольно долго, совсем не двигаясь, подбоченившись, глядя вперёд себя. Старуха была маленькой, горбатой, страшной. Фигурка старухи в единственном освещённом окне ночью выглядела пугающе ярко. Не развернись она боком, он мог бы увидеть её лицо, которое, возможно, было добрым или хотя бы выглядело  безобидным. Но старуха стояла именно так, как стояла. И он видел её маленькое скрюченное тело в белом тряпье, её горб и ползущие на живот длинные тонкие косы. В её силуэте, широко расставленных ногах и приподнятом подбородке читалось что-то воинственное.


Стоило ему сегодня об этом вспомнить, как кривая старуха снова появилась в освещённом окне и остановилась там во вчерашней своей грозной позе. Что-то трепыхнулось у него внутри, как бывает при внезапной встрече с опасным.


Старуха стояла – застывший уродливый монумент, прикрытый светлой тканью, с ползущими по ней серыми змеями, озарённый жёлтым и отблесками голубовато-белого мерцания.


Он внимательнее пригляделся к окну.


– Дурак! Да она же телевизор смотрит, – догадался он.


Вероятно, он пробормотал это вслух, потому что тут же услышал:


– Простите?


Внутри опять трепыхнулось, но тревога вновь оказалась ложной. Рядом с ним стоял красивый молодой официант в шоколадного цвета униформе. Он машинально уточнил: «Это был великолепный молодой официант в шоколадного цвета униформе, с чёрной папочкой в руке. Он обратился к нему профессионально: услужливо нагнувшись к столику и повернув к клиенту лицо с вопросительно приподнятыми бровями и отработанной полуулыбкой».


Он улыбнулся официанту и сделал заказ. «А ведь у тебя шалят нервы, приятель, – подумал он. – Ладно, ты можешь и впредь обращаться к себе на ты, коли уж тебе это нравится и ты окончательно расслабился в своём отпуске, но изволь не делать этого вслух, иначе тебя быстро сочтут сумасшедшим». Он опять улыбнулся, достал сигареты, вынул одну и закурил.  «А старуха страсть как хороша. И если бы ты не сдрейфил когда-то, ты включил бы её в какой-нибудь безрассудный, страшный и красивый сюжетец. Давненько ты этого не делал, приятель. Давненько ты ничего не придумывал».


Официант принёс белую пепельницу и столовый прибор. Он приподнял над столом локти, давая красавцу-брюнету постелить на стол стильную чёрную салфетку. А когда он снова глянул на окно, старухи там не было. Его настроение вдруг сменилось. Он стал думать о том, что больше десяти лет занимается никчемным писанием спортивных репортажей, строчит подписи к фоторепортажам и к отдельным снимкам «со спортивной арены», снимает с диктофона бесконечные интервью со спортивными звёздами про «путь к победе», что все эти звёзды говорят одно и тоже, говорят одинаковыми  словами и одинаково морщат лбы, осиливая смысл какого-либо, хоть отчасти «неспортивного», вопроса.


«Должно быть, ты страшно деградировал, приятель, – думал он. – И, спроси тебя кто-то о чём-то стоящем, ты, пожалуй, тоже наморщишь свой лоб. А написать стоящий рассказ ты и подавно не можешь». 


Тут старуха снова возникла в окошке. Он снова не сумел поймать взглядом её лица, когда она приближалась. Он видел только голову и две свисающие вперёд косицы, потому что шла старуха сильно скрючившись, повернулась и лишь потом немного разогнулась, опершись в бока руками. Теперь он отчётливо видел голубоватый и мерцающий отсвет, падающий на старуху спереди и подтверждающий его догадку о телевизоре.


Принесли его салат, ветчину, хлеб, вино и дразнящую аппетитным дымком лазанью. Он налил в пустое блюдце оливкового масла и виноградного уксуса, поперчил всё это и макнул в соус кусочек хлеба. Еда была вкусной. Он отпил вина и почти сразу почувствовал, что размяк. Он ел,  рассматривал старуху и наслаждался теплом, тихонько наполнявшим его изнутри с каждым кусочком пищи и глотком вина. «Вот где твоя душа – в желудке», – подумал он о себе теперь уже без досады и с удовольствием.


Старуха ушла. Ветер стих и перестал раскачивать фонари над столиками. Градус его настроения всё поднимался, и он решил прервать ужин ещё одной сигаретой. «А что, слабо? – весело спросил он себя. – И что бы ты такое написал про эту милую бабушку?» Давнишний азарт, почти забытый уже, а потому ещё более желанный, взбодрил его сильнее вина и горячей пищи. «Она – владелица ресторана, в котором я ужинаю», – он вздохнул и стряхнул пепел. «Она заговаривает там кого-то, вот и смотрит в одну точку часами… У неё там пленник… Она мучает пытками своего старого мужа… Нет, её муж давно умер, но она всё держит его в этой комнате, сидящим в кресле». «Да ты извращенец, приятель», – пробормотал он, брезгливо сминая окурок в пепельнице.


– Простите?


«Чёрт возьми, почему он оказывается рядом как раз, когда с моего языка что-то срывается?» – подумал он, раздражённо мотая головой в ответ официанту.


– Впрочем, парень, –  он обернулся к удаляющейся фигуре в шоколадном. – Ещё вина и ещё порцию лазаньи.


«Он с ней заодно. Этот смазливый официант. Всё верно. Почему? Чёрт. Я сижу здесь второй вечер. И я второй вечер сижу здесь один. А кормят вкусно. Тогда почему я один? Тут что-то нечисто. Мой нюх меня пока не подводил. Здесь что-то есть, точно, – он закурил ещё сигарету и заметил, что его пальцы чуть дрожат. – Ни один из клиентов не возвращается отсюда так просто. А что с ними случается?  Уж не сидит ли там, в её кресле, мой бедный предшественник?  В таком случае, завтра там окажешься ты, приятель. Или уже сегодня?» – опять трепыхнулось внутри, и он рассмеялся.


– Приятного аппетита, сеньор, – официант принёс лазанью и вино.


– Спасибо, парень, – ответил он, а про себя подумал, что всё сходится.


Старухи в окошке не было. «Да ты набрался, приятель, – весело заключил он. – А о писательстве тебе лучше забыть. В наше время такие наклонности следует прятать. В отличие, например, от разных там сексуальных отклонений. Да, гомикам в наше время везёт больше, чем нормальным мужикам с литературными пристрастиями».


Он налил ещё вина и взялся за свежую порцию лазаньи. У этой корочка была чуть суше, но начинка оказалась вкусной. Он разделал всю порцию на кусочки, чтобы освободить от ножа руку – для вина и сигареты. «Так, продолжим? Лучше – забыть? А, может быть, лучше вспомнить?» Он подумал о том, что вовсе не хочет отупеть из-за того, что вынужден зарабатывать на хлеб работой спортивного корреспондента. «Но это всё-таки происходит, и твоя башка, возможно, уже никуда не годится. Во всяком случае, твоей башке серьёзно угрожает полное растление. Кстати, если бы не эта женщина, ты давно стал бы тупым, как пробка. И, между прочим, она-то себе не изменяет. И, между прочим, её работы выставил теперь уже третий салон. Правда, кормишь её все-таки ты. Между прочим, она могла бы ценить хотя бы это».


Он вспомнил, как оставил её утром спящей на солнечном пятне белой подушки. Внутри его снова что-то трепыхнулось, но не так, как при сигнале тревоги, по-другому – немного больно. «Она могла хотя бы распаковать вещи», – раздражённо подумал он, вспомнив, как искал и не нашёл утром свой бритвенный прибор. Утром он страшно на неё злился. Он успокоился, только глянув в окно.


Из ванной комнаты открывался красивый вид на чистую зелёную долину меж склонами двух ярко-зелёных холмов. Синего неба в окне было так много, что казалось, вот-вот оно выльется вперед, наружу, запрудит всё кругом, как вода, прорвавшая плотину. Чтобы лучше разглядеть это полное жизнью небо, он поднял москитную сетку. Краски брызнули на него из квадрата окошка и окатили беспричинным весельем, как глоток шампанского.


Вспомнив утрешнее своё настроение, он теперь разозлился ещё больше. «Чего она, в конце концов, хочет? Думает, что я не могу понять то, что понимает она? Считает меня глупым мальчишкой? Ну, да, глупый мальчик, пишущий тупые газетные заметки о тупых качках и выставляющий почтенными меценатами тупых спортивных воротил. А что ещё она должна думать о тебе, приятель?»


Его настроение совсем испортилось, а тело потяжелело. Еда была съедена, а вино выпито. Он обернулся к двери, чтобы попросить у официанта счет, и закурил сигарету.


Расплачиваясь с официантом, он решил обдумать всё по дороге. «Пора возвращаться, а то Маурицио, пожалуй, заподозрит неладное», – подумал он и глянул в окно дома. Ему показалось, что как раз в то мгновение, когда он посмотрел туда, старуха удалялась со своего поста в глубину комнаты. «Только очень уж быстро она шла. Или это мне с вина померещилось? Я вернусь сюда завтра. Я приду сюда, что бы ни решил я о своих делах, и чего бы она не выкинула».


 


* * *


– Мне пришлось дожидаться тебя в саду в компании Маурицио. Я думала, тебя он продержит дольше.


– Он пытался, но я сказал, что напился и хочу спать. Его жена приезжает послезавтра.


– Я поняла. Он говорил. И он опять показывал мне её фотографию.


– На каком языке вы говорили?


– На разных. Но я всё-таки поняла. Он сидел такой уставший. Я предлагала ему пойти к себе, а не кормить комаров понапрасну.


– Вряд ли он это понял.


– Понял! Он всё понял, засмеялся и сказал мне: «Понапрасну?! Взгляни на эти звёзды!»


– А, теперь ясно: вы сидели за столом и размахивали руками. Когда он говорил про звёзды, он возвёл руки к небу и растопорщил их, вот так, – и он изобразил величественный взмах над головой.


Получилось смешно, и они покатились со смеху.


– Да, и у него был восторженный голос, как у плохого проповедника, – сказала она сквозь смех.


– Я рад, что тебе весело.


Они неловко замолчали.


– Послушай, а что всё-таки значит это их «аллора»?


– В сущности – ничего. Вроде «и так», «тогда», «так вот», «ну так вот». Краткое предисловие к чему угодно.


– Как замах дирижёрских рук? Взмах, – она махнула руками, и они опять засмеялись.


– Ну, да. Когда ещё ничего не сказано. Мне тоже бросилось в глаза это словцо. «Бросилось в уши». «Ал-лоо-ра» – с таким долгим двойным «л» и с мощным ударом по круглому «о».


– С тройным «л». АлллОра.


– Ага.


Они принялись на все лады произносить звучное слово и прыскать от смеха.


– Похоже на «Але!» в цирке. После него хочется услышать «Ап!» Кажется, для итальянцев это важно – их монологи, – сказала она.


– Да уж. Общительные люди, любят поговорить.


– А жена Маурицио – красивая, – вдруг сказала она.


– Да?


– Она на десять лет моложе его.


– От меня это ускользнуло.


– Мимо тебя многое проскальзывает.


– Всё-таки ты в чём-то винишь меня. Может, скажешь?


– Я уже сказала – ни в чём. Просто иногда ты не замечаешь мелких деталей.


– Может быть. И всё-таки ты на меня злишься. Тебе не нравится, что я выпил? Хочешь, завтра пойдём в Пескару вместе? Тебе там понравится, обещаю.


Она сразу нахмурилась и сжалась в пружину, как кошка перед прыжком:


– Мы же договорились, – она сказала это жёстко и холодно, по-мужски.


– Ладно, я только спросил. Тогда я могу принести тебе из ресторана то, что завтра буду есть и пить сам. Попрошу упаковать ещё один комплект и возьму его для тебя.


– Не надо. Я чудесно питаюсь. И я ходила на пробежку сегодня. Веду здоровый образ жизни. И я рада тому, что не зря везла сюда спортивную форму.


– И ты презираешь меня за мой нездоровый образ жизни?


– Ты же знаешь, я совсем не против твоих невинных посиделок в компании старухи за окном. Тебе надо как следует отдохнуть.


– Я не устал. Вернее, я устал от безделья. Устал от скучной работы. Но теперь всё будет по-другому. Я уже сказал тебе. Во всяком случае, я попробую.


– У тебя получится. Я всегда это знала. Только сейчас давай спать…


 


Он чувствовал в себе новизну и свежесть. Он чувствовал себя так, будто только что, на рассвете, он вдоволь наплавался в холодном пруду, хотя утром он всего лишь сполоснулся в душе. Теперь он бодро шагал знакомой дорогой к Пескаре. Он подумал про то, какой раз идёт здесь. «Пятый или шестой. Неужели уже шестой?» И каждый раз он идет здесь, думая, что чувствует себя всё лучше.


«Всё-таки она молодец, – думал он. – Мне стоило бы написать про неё хороший рассказ. Но с этим лучше повременить. Для начала надо сделать что-нибудь попроще. Старуха – в самый раз. Ей понравится. Особенно, если я буду замечать детали. Она права, я плохо вижу всё, на что смотрю. Красавчик официант – это неправильно. Это непонятно и невнятно. Он кудрявый, чернявый, и у него большой нос. Но здесь у всех большие носы, и эти носы их совсем не портят. Тогда почему он красавчик? Большой нос уравновешивается чем-то ещё. Чем? Эмоциями? Да, эмоциями. Они в яркости взгляда, например. Во взгляде того официанта было что-то ястребиное. Глаза и нос: здоровенный прямой нос и сильный, мощный взгляд. Но агрессии в нём не было. Почему? Что там ещё? Улыбка? Да, тёплая улыбка. Даже горячая. Женщина бы сказала – соблазнительная. А я? Всё это чертовски трудно, приятель».


Он пришёл раньше обычного, и ресторан оказался закрытым. Он пошёл узкой тенистой улицей вдоль старой городской стены и скоро спустился к дому старухи. Отсюда при свете дня дом выглядел иначе. Дом оказался длинным и был ещё более старым, чем казался сверху, все ставни были сильно поведенные и свисали углами вниз, по жёлтым стенам глубокими морщинами ползли трещины, а из-под скоса черепичной крыши  торчала сухая трава – там были гнезда птиц. Было тихо, окна в доме скучно чернели, на улице никого не было, и только на солнечном пятачке у облезлой стены лежала спящая кошка.


Ему вдруг стало страшно, что старухи он больше не увидит. «Я опоздал. А что, если я везде опоздал? – подумал он. – На работе это было бы ничего, я написал бы репортаж по итогам и снимкам фотографов. Репортаж, конечно,  вышел бы дрянным. Ну, да кто сейчас на это смотрит?» Он прошёл мимо старой базилики с поблекшей фреской на конусе стены под крышей и вышел на угол улицы. Дальше она круто забирала вверх и была ярко освещена солнцем.


Он остановился, осматриваясь. Играя, у его лица пропорхала бабочка. Он успел заметить только лимонно-жёлтый цвет её крыльев. Идти в гору ему не хотелось, он свернул в переулок и увидел крытый пёстрым навесом фруктовый ларёк. Скучающий толстый продавец в белом фартуке возился с собачонкой – нагнувшись, он хватал её нос своей красной ручищей и отдергивал руку, когда собака принималась радостно кусать мясистую ладонь.


Он решил купить корзинку с тёмным виноградом, очень уж аппетитно тот выглядел на прилавке в тени навеса. Продавец обслужил его, болтая ногой, штанину которой терзала теперь собачонка. «Может, зайти к старухе и подарить ей виноград?» – вдруг подумал он, сразу представив, как нелепо всё это будет выглядеть.


Возвращаясь той же улицей и глядя на тёмное старухино окно, он снова  испугался: «А был ли мальчик? В этом доме живут обычные люди. То была обычная старуха. Ничего особенного там нет, и не было». Он медленно шёл всё той же улицей, он разомлел на солнце и подумал другое: «И зачем тебе эта старуха, приятель?»


С этой стороны дома стояла витая чугунная скамейка и с неё видны были широкие просторы с холмами, полями, деревнями и пашнями.  Далеко внизу в распадке между холмами яркой бирюзой блестело на солнце море. Он подумал, что в слове «Адриатика» слышится нечто прекрасное и несуществующее. Он решил посидеть здесь до открытия ресторана и стал перебирать варианты сюжета со старухой в окне.


«Если ты упрёшься в магнолии и птичьи гнезда – вспомнится русский Набоков, если в лазанью и вино – американец Хемингуэй, а в труп в квартире – английская дама. Продолжать можно бесконечно». Он развеселился от таких мыслей и вдруг подумал: «Может, она бесится от того, что её любимый подсолнух уже нарисован? Вряд ли кому под силу  сделать это лучше. Хотя… А почему бы – нет? Ведь можно написать совсем другой подсолнух: весенний, например, незрелый, ранний. Может, стоит сказать ей об этом?»


Он раздумывал довольно долго: о том, что и ему, и ей не нужны ни слава, ни признание; и что, конечно, её не мог вывести из себя чужой успех, даже если бы это был всего лишь успех, а не нечто большее. Он думал, что творчество перестает быть таковым, когда берёшься его анализировать, с чем-то соизмерять и как-то оценивать. Оно становится чем-то другим – смертельно скучным. «Творчество кончается там, где начинается его обсуждение. Эта фраза плоска, но в ней есть правда, потому что оно обязательно иссякнет именно в этой точке. Думать об этом противно и бессмысленно. Лучше предоставь другим заниматься этим, приятель. Или одно, или другое. Придётся выбрать».


Из ресторана послышались пассажи аккордеона, и он поспешил туда, чтобы занять свой столик на каменной площадке. Официант уже махал ему, завидев издали. «Вот что. Он – не просто красавец. Он знает о том, что он – красавец. Он смотрит так, как смотрел бы на меня человек, который на голову выше меня ростом, если бы мы стояли на лестнице, и он был ступенькой ниже», – думал он, здороваясь с официантом.


– Да, то же самое, – кивнул он.


«И, пожалуй, он думает, что у меня не все дома. Я бы и сам думал так, будь я на его месте».


Он поставил на соседний стул корзинку с виноградом и сел за столик.


«Интересно, что бы подумал этот красавец, если бы видел меня там. Чтобы он подумал, если бы застукал меня там? А ведь он запросто мог проезжать той дорогой несколько часов назад. Запросто. Он вполне может жить в Абадибе или другой деревне и ездить сюда на работу. Тогда он видел меня в поле. И тогда он точно думает обо мне чёрт знает что».


Курить не хотелось до тошноты, но он всё-таки закурил, чтобы не выказать своего смущения. Он вспоминал, как бодро дошагал утром до ближнего из подсолнуховых полей. Цветы были скошены все подчистую. Он прошёл дальше – к тому полю, что в прошлый раз было убрано наполовину. Но и там теперь было пусто. Издали увидев последнее поле на подступах к Пескаре он понял, что и там ловить нечего. Он всё же прошёл и туда, обойдя стороной подсохшие ряды виноградника. «И надо же, чтобы чёртовы цветы убрали именно сегодня, когда мне пришло в голову вернуться с полпути и принести ей подсолнух. Пожалуй, затея была дурацкой. Хотя, кто знает. Слишком поздно. А что, собственно, я там искал?  Пожалуй, у меня, и правда, не все дома».


Он вспомнил, как ковылял по ямистому полю – по последнему из трёх, разыскивая там хотя бы одну случайную удачу. Нет, пару подсолнухов он подобрал. Но эти жалкие останки трудно было назвать цветами. Он поднял их у кромки поля, где оно граничило с другим – давно перекопанным и совсем засохшим. Там завалялось несколько жухлых экземплярчиков цветов. Он даже взял их в руку и таскался с ними, старательно прочёсывая поле по периметру, угадав, что найти что-то по краям больше шансов.


«Хорош бы ты был, приятель, заявись ты к ней с этими сухими огрызками стеблей», – он и не думал смеяться, всё это виделось ему теперь чем-то постыдным, а сам он представлялся себе жалким, как немощный старик.  


Официант принёс заказ, и только тогда он заметил, что стемнело. «Ладно тебе, приятель, – попытался он примирить себя с собой, принимаясь за ужин. – Ничего постыдного ты не сделал. Мало ли что может обронить и разыскивать человек в поле? Да и не видел тебя никто. А хоть и видел кто – какая тебе до него забота?» Он поставил на стол корзинку с виноградом, чтобы, уходя, не забыть: «Лучше принесу ей эту милую штуку». «А сейчас надо подкрепиться. День выдался трудным, а впереди – дорога назад».


Он приналег было на лазанью, но тут в доме зажглось окно, и в нём птицей мелькнула чья-то белая тень. И ещё раз, и ещё. Внутри у него трепыхнулось. «Не старуха же это?» Он замер, перестав жевать и подавшись вперёд, как гончая псина. Мелькнула мысль обернуться и проверить, не пялится ли на него официант, но он побоялся упустить бабку. «Или кто там у неё сегодня… летает». Он аккуратно положил вилку и нож на салфетку и приготовился ждать.


 


* * *


Она вздрогнула от прикосновения невесть откуда взявшегося сухого кленового листа и прогнала его словно живую тварь:


– Кыш, проклятый!


Она снова закинула обутые в кроссовки ноги на балконные перила и вернулась к своим мыслям.


«Я всё отлично понимаю. И у меня есть два пути…» Она подумала было –  «вперёд и назад», но потерялась в определениях. «Я уже выбрала, чего теперь. Я просто хочу напоследок поторчать ещё немного здесь, на перепутице. Меня ведь никто не видит, а вечер такой чудный. К тому же, пока ещё я помню, какой я была. А после – могу забыть».


Она поудобнее устроилась в кресле и посмотрела на высокие звёзды: «Аллора. Только чуть-чуть. И никаких эмоций».


«Фон должен быть главным. Конечно, я не нарисую букет так, как нарисовал его он. Но копия получится сносной. За это можно ручаться. А большего и не надо. Важно правильно передать краски и настроение. И надо сделать букет чуть бледнее: совсем немного. И дальше. Лицо. Только лицо и волосы, шея – уже лишнее. Обязательно – те же цвета, только они, и никаких других. Но здесь они должны быть отчётливее. Линии – тоже чётче. Каждый мазок – яснее и чётче. Минимум черт. Только главное, только самое-самое главное».


Мысленно она уже почти сложила картину, но внезапно подумала, что невольно станет рисовать себя красивее, чем есть она на самом деле. А если она будет стараться не поддаться позорной слабости, то начнет изображать себя хуже, чем есть. «Нет. Не смогу. Я себя изуродую. Превращу в отвратительную старую ведьму. Желто-зеленую ведьму. Да».


Она опустила ноги на пол и потёрла голову, почувствовав вдруг усталость, как будто бы она и вправду трудилась над портретом. «Это не под силу ни одной из нас. Сделать такое – женщине не под силу». Она вошла в комнату и глянула на себя в зеркало.


– Говори только за себя, сеньора, – сказала она своему отражению, вздохнула и стала вынимать из шкафа сумку.


 


* * *


«Пришла. Чёрт. Стоит в своей позе урода-завоевателя. Наполеон. Наполеонша».


Бабка удалилась. Он быстро обернулся: официанта не было. Но как только он про это подумал, официант выглянул из-за дверного косяка, услужливо улыбаясь: «Сеньор желает что-то ещё?» Он помотал головой: «Нет, любезный». Освещённая комната оставалась пустой, и он закинул в рот очередной кусок лазаньи, не выпуская окна из виду.


Бабка исчезла в глубине квартиры. «Ей неудобно смотреть телевизор, сидя в кресле, – подумал он. – Или ей неудобно сидеть. Вот она и стоит там руки в боки. Радикулит или что там у них бывает. Как же всё это скучно, приятель». Лазанья, как обычно, была вкусной. Он глотнул вина и нацепил на вилку очередной кусок. Но тут снова появилась бабка.


Она развернулась. Замерла. По светлой её одежде мельтешили голубые, белые, жёлтые блики – отсветы телеэкрана. «Она, наверное, в пижаме», – подумал он, а старуха, тем временем, отвернулась и удалилась.


Официант вышел и стоял у двери, разговаривая с кем-то по телефону. «Хорошо, что мы решили забыть о телефонах на время отпуска, – подумал он. – Хорошо это или плохо?» Он не успел ответить себе, потому что в окне появилась вдруг девушка. Он оторопел и, видимо, совсем перестал думать. Красивая черноволосая итальянка так внезапно появилась в окне, что он не заметил её приближения. Теперь она стояла там, разведя в стороны гибкие тонкие руки, которыми, видимо, уперлась в косяки окна, и, казалось, смотрела прямо на него.


Он непроизвольно отстранился, он сделал это слишком поспешно и ударился о спинку кресла. Лёгкая боль пришлась кстати. Присмотревшись, он понял, что она его не видит. Она смотрела на улицу или, может быть, в чёрную пустоту за окном. Длинные прямые волосы девушки тяжело свисали, стелясь концами по подоконнику, они обрамляли в толстую чёрную раму её портрет. Портрет был восхитительным – слабо освещенный жёлтым светом портрет красивой молодой итальянки, глядящей в никуда. У неё был тонкий длинный нос, который казался почему-то хрупким; яркие губы – не сжатые и не раскрытые, а будто готовые раскрыться и выпустить наружу птичий крик; очень тёмные глаза – он видел их смутно, но видел, что они чёрные, что они полны чёрного, переполнены чёрным, готовым взорваться.


Девушка ушла также внезапно, как появилась: легко опустила руки, скрылась за ворохом чёрных волос и тут же исчезла. «Чёрт», – сказал он и быстро оглянулся. Разумеется, официант его услышал, и он замотал головой, объясняя, что ничего не случилось. «Интересно, он тоже видел её?» Чтобы успокоиться, он стал доедать лазанью, которая теперь совсем остыла. Но еда не шла в горло. Он сделал пару больших глотков вина и закурил. «Она превратилась в молодую красотку. Бред. Но она, действительно, превратилась в молодую красотку. Надо подождать. Если появится бабка – я несу бред. Если молодая… Если молодая – тоже бред, но из него можно состряпать недурной сюжетец».


Это было непривычно – чувствовать себя сбитым с толку. «Нет, даже после долгого дня под солнцем тебе не могло привидеться то, чего не было». Он затянулся, глотнул вина и попытался наблюдать за окном поспокойней. Почему-то это не получалось: плечи поднимались сами собой от внутреннего напряжения, где-то у загривка никак не стихал сигнал тревоги, даже шея вдруг закаменела, устала и не давала расслабиться. Он выпил ещё и постарался отвлечься чем-то обыденным: «Отлично. Это квартира. В ней живут люди. В ней может жить один человек. Например, эта грозная старуха. В ней могут жить двое, твое, четверо или пятеро. Почему тебя это удивляет, приятель?»


Поглядывая в окно, он стал доедать лазанью. Аппетит теперь пропал, но он все-таки запихивал в себя пищу, кусок за куском, и запивал её маленькими глотками вина. Он доел всё до крошки и понял, что это помогло. Мысли пошли легче и стали стройнее. «Тебе нужен сюжет, и ты его получил. Можешь возвращаться с трофеем. Эта старуха иногда обращается в молодую себя. Она выходит в город, сводит с ума какого-нибудь парня, вроде вот этого самоуверенного официанта, а потом исчезает.


Аллора. Она исчезнет. Официант, конечно, помешается от горя, страсти и любви. А старуха будет смотреть на него в окно – неузнанная, счастливая и печальная разом. Когда-то в юности эта старуха настрадалась от неразделенной любви, поклялась отомстить за разорванную свою душу, и с тех пор лунными ночами она ищет и находит свои жертвы, вспоминая былое, лаская старую рану и оживляя чёрствое своё сердце».


«А, может, так оно и есть?» – вдруг подумал он. Внутри опять затрепыхалось: не тревога, что-то другое – опять от псины. «Может, проверить?» Он посмотрел на часы: «Поздновато. Хотя… всё равно ведь уже темно, и мне опять придётся шагать пять километров почти наощупь, шарахаться на обочину от запоздалых машин и жмуриться под их фарами». Он подозвал официанта и заказал ещё вина. «Ровно час. Не больше. Только один час, и я убираюсь отсюда».


 


* * *


 – Спасибо. Я была рада познакомиться с вами.


– Я тоже. Маурицио всю дорогу говорил о наших новых постояльцах.


– Он очень скучал без вас.


 – Я знаю…


Они молчали, пока белокурая жена Маурицио припарковывала машину.


– Надеюсь, вы вернётесь домой раньше, чем приедет он.


– Конечно, так и будет, – белокурая водительница первой вышла из машины, поглядывая, не слишком ли тесно она прижалась к изгороди клумбы. 


Она прошла к заднему капоту и открыла багажник:


– И вы совсем не затруднили меня. Добросить до станции в наших краях – как проводить до порога. Мне только жаль, что я не успела посмотреть ваши рисунки.


– Вы не так уж много потеряли, поверьте.


– Не скромничайте. Надеюсь, вы как-нибудь задержитесь у нас подольше. Здесь кругом так красиво.


– Да, спасибо, нам хотелось бы когда-нибудь вернуться сюда, – она засмеялась и добавила:


– Только не забудьте сказать моему мужу то, что сказали мне.


Блондинка улыбнулась, пожимая ей руку.


 


– Обязательно. Я приглашу и его. И я скажу ему всё, о чём вы просили. Он знает, где найти вас во Флоренции. У вас возникли там срочные дела. После вы всё ему объясните.


– Да. Боюсь, он вернётся поздно, заставит вас ждать. Боюсь, у вас слишком много хлопот с нами.


– Ерунда. Без мелких забот здешняя жизнь была бы слишком скучной. И, кроме того, мне ужасно хочется познакомиться с вашим мужем.


– Он вам понравится.


– Не сомневаюсь. Счастливого пути!


– И вам.


Она улыбалась и махала рукой супруге Маурицио, пока машина той не нырнула в поворот и не исчезла из виду. «Она немногим моложе меня. Но это ничего не меняет. Когда я сказала, что Маурицио скучал, она ответила: «Я знаю». Она не сказала: «Я тоже». А если бы сказала? Не важно. Потому что она не сказала».


 


* * *


Официант наполнил его бокал и ушёл. Звуки аккордеона оборвались, и послышались другие: по телевизору давали трансляцию футбольного матча. «Сегодня «Милан» играет с «Римом», – вспомнил он.


Он успел сделать один глоток. В окне появилась девушка. На этот раз он был спокоен, хотя девушка смотрела на него. Он подумал, что ей, должно быть, хорошо видно его на освещённой фонарями площадке. Потом он подумал, что, похоже, знал, что всё именно так и будет.


Девушка внимательно посмотрела на него, а потом улыбнулась. В его голове пропечаталось готовым текстом: «Он знал, что она посмотрит на него и улыбнётся. И когда она улыбнулась ему, он снова стал гончей, спущенной с поводка. Он оставил для официанта деньги – положил их на стол и придавил пепельницей. Он взял холодную бутылку и корзинку с виноградом. Он махнул официанту и пошёл. Он свернул не к трассе на Абадибу, а к известной уже узкой улочке».


«Я скажу им, что застрял в Пескаре из-за  футбольного матча в баре, а потом было слишком темно, чтобы идти в деревню, даже редкие фонари на улицах не горели, и я побоялся заблудиться»,– думал он. 


 


* * *


 «Она – знает, вот и всё, и ничего больше. Знает», – думала она, опуская спинку кресла в автобусе. Она откинула голову и прикрыла глаза: «Конечно, я не усну. Я никогда бы не уснула, сидя в автобусе. А сейчас – тем более. Ну и чёрт с ним, буду просто смотреть в чёрное окно. Буду десять часов пялиться в тёмное окно. Так даже лучше – смотреть и  ничего не видеть».


Ей припомнились слова Маурицио и первый их день в Италии, и как они ехали старой дорогой мимо отцветающих полей. «В тот день было так много солнца! – думала она. – Лучше не видеть, чтобы не слететь в кювет. Да».


В голову лезли клочки воспоминаний из совсем недавнего прошлого, все они были разорванными и смятыми, читались неразборчиво и беспорядочно. Всплыла тёмная дорога, по которой только что ехали они вдвоём – одна белая, другая чёрная. Как впереди были только огни идущей там машины, а по сторонам смутно угадывались чёрные контуры холмов с горстями мелких огней.


Она слышала, как утром он встал и ушёл из дома раньше обычного. Он ушёл раньше, чем Маурицио вернулся из кондитерской со свежими круассанами. Побренчав внизу посудой, Маурицио тоже уехал – встречать жену. Притихнув под одеялом, она подслушивала чужую жизнь и вдруг подумала, что вовсе не хочет потерять свою. «Никакого спорта, – решила она. – Хочу до одурения валяться в ванной. И чтобы окно было раскрытым настежь: нет там пейзажей, нет ни этюдов, ни набросков, там есть зелёные холмы, рыжие пашни и синее небо.


Припомнилось, как она помчалась в парикмахерскую, не зная, как и что скажет той очкастой итальянке в белом халате, но зная уже, что та поймёт, и видя уже саму себя совсем другой – с короткой стрижкой чернильно-чёрных волос. И как она открыла глаза и увидела себя в зеркале: синяя накидка матрёшкой, а сверху из неё нелепо топорщится тонкая белая шея, а над ней маленькое бледное лицо и чёрный ершик. «Никакой осени»,– подумала она, засмеялась и наугад сказала очкастой сеньоре:  «Аллора. Брависсимо! Грацие!». И как та ответила ей: «Брава! Бамбина!» И как она решила вдруг ехать во Флоренцию…


 


* * *


Он шёл по оживлённой тенями улице. Ночью улица выглядела незнакомой: магнолии бросали крупные и мелкие штрихи на каменный забор, стену дома и булыжник под фонарем. А дом теперь стал казаться желтее. «Он шёл по оживлённой тенями улице и думал, что, похоже, он знает, как это будет.


Она откроет дверь, и он скажет, что официант просил передать виноград для старой сеньоры. «Какой сеньоры?» – притворно удивится она. «А разве не здесь живёт пожилая сеньора, для которой я вызвался принести скромное угощение? – притворно удивится он. Она засмеётся и скажет, что, наверное, он говорит о её бабушке. Он тоже засмеётся и согласится с ней, а потом спросит: «А где же, позвольте узнать, ваша бабушка?» «Бабушка? – задумается она и неуверенно скажет: – Аллора. Сейчас, наверное, подъезжает к Флоренции. Она с севера, из Тосканы, живёт под Пизой. И сейчас едет туда поездом. Вы, наверное, знаете Пизу? Там ещё падающая башня есть. Все о ней знают. Даже приезжие. А я сразу поняла, что вы приезжий. И подумала, что вы – актёр. Это правда? Так чего же мы стоим? Аллора! Проходите! Мне одной не съесть так много винограда». Говоря всё это, она будет живо размахивать руками, отчего её чёрные волосы будут рассыпаться, будто на ветру».


 


* * *


Она всё-таки уснула. А когда она открыла глаза, в автобусе было светло. Они мчались по трассе, длинным мостом прошивающей высокие горы. Небо серело. Туман слался над горами длинными поперечными мазками. Она прищурилась: туман вовсе не был белым; много белил было подмешано, скорее, в  зелень курчавых гор. И туман, и горы выгодно оттеняли серебристые борта трассы.


Она потянулась и потёрла затёкшую руку. Она представила, как будет бродить по залитой солнцем Флоренции, и улыбнулась. «Уже совсем скоро», – подумала она и стала ждать, когда в сером небе покажется солнце. «Наверное, оно будет большим, плоским и белым. А борта трассы засияют ещё ярче».


Она снова провалилась в сон, а когда проснулась – была уже во Флоренции. День оказался не солнечным, а дождливым. Выйдя из автобуса, она достала из сумки свой любимый чёрный плащ. На автовокзале сидели негры, и она подумала, что, наверное, стала теперь немного похожей на них. Она подумала, что этот плащ теперь, наверное, не смотрится на ней, как раньше, когда он так шёл к её золотистым осенним локонам. Но надев его, она почувствовала себя так, как ей хотелось: свободно. Вспомнив это слово, она вспомнила и то, что оставила свой чемодан в багажном отсеке автобуса.


Она не заметила, как всё это случилось: не поняла, где остались те две-три минуты, в которые она успела выглянуть в двери, увидеть, что автобус ушёл, вернуться в зал, сесть на сумку и заплакать. Она заметила только, что, сидя на сумке, утирает слезы и, смеясь и совсем по-итальянски жестикулируя, подает обеспокоенным неграм знаки: «Нет, нет, ничего, всё в порядке». А потом кричит вслух: «У меня всё замечательно, потому что теперь я свободна, понимаете?»


Сумку она оставила в камере хранения. «Плащ не идёт мне, зато, если ему вздумается искать меня здесь, он не найдёт меня, он будет искать ту, у которой длинные рыжие волосы. Он не будет искать  брюнетку с короткой стрижкой. Он не найдёт меня ни здесь, ни в другом месте. Он никогда не найдёт меня. Никто не сможет сказать ему: «Она так скучала без тебя». И он не ответит: «Я знаю». Я здорово всё придумала. Я – молодец. Брависсимо, сеньора!»


Шло к полудню, а дождь не прекращался. В провалах мощёных улиц чернели лужи, туристы шлёпали по ним, обрызгивая друг друга, пестря нелепо яркими зонтиками и разовыми плащами, которые арабы продавали на перекрёстках по пять евро за штуку. Ветер короткими порывами дул то с востока, то с юга, будто вместе с другими он заплутал в этом тесном городе. В ресторанах была толкотня: снаружи под зонтами сидеть было невозможно, а внутри не хватало мест.


По краям мокрых площадей громоздились крытые прилавки с сувенирами. Глядя на пошленькие значки и сумки с Давидом и Человеком Леонардо, она подумала, что вот так – посмеиваясь и поплёвывая, милое бесхитростное человечество защищается от слишком высокого. Она радостно подумала, что принадлежит к этой пёстрой массе с безвкусными плащами и аляпистыми зонтиками, и от этого ей стало теплее и уютней под дождём.


На площади Signori она заказала кофе и уговорила официанта принести чашку на мокрый столик под навес. Она пила кофе и смотрела, как движутся по площади яркие текучие пятна людей, понаехавших сюда со всего мира. Пятна стекались то к одной, то к другой белеющей над ними фигуре, а те всё стояли, замерев в изящных своих позах, поглядывая на людей сверху –  отстранённо, безглазо и мертво.


«Есть что-то уничижительное в этой красоте», – подумала она. Потом улыбнулась: «Только чуть-чуть». И она попыталась представить себе застывших туристов в цветном целлофане и ожившие вдруг мраморные статуи. «Может быть, вся эта классика подавляет нас своим совершенством. Я бы никому и никогда такого не сказала, но я ведь могу думать то, что я думаю?»


Она положила монеты на мокрый столик, махнула официанту, и пошла по площади наперерез толпе. Она не заметила, как перестал лить дождь. Ей хотелось выйти отсюда, выйти за пределы тяжёлой резной рамы, похожей на лепнину окна; хотелось взобраться куда-то повыше, туда, откуда видят город птицы. «Там всё смешается, – думала она. – Жалкие людишки перепутаются с великолепными изваяниями, а дешёвые сувениры – с драгоценными шедеврами. И останется только солнце, земля и небо. Останется только эта осень, вывернувшая меня наизнанку. Аллора… Значит, и она, осень, чего-то стоит?»


 


* * *


– Ты это видел? Адольфо, ты её видел, да?


– Ммм, – парень промычал нечто утвердительное. Зубами он держал кисточку, а в вытянутых руках – лист со свежей акварелью.


Он смотрел на лист так, как смотрят на работы только их авторы: напряжённо вглядываясь в потаённую суть, чуть склоняя голову вправо-влево, чуть приближаясь к изображению и отстраняясь от него.


– И ты говоришь это так спокойно? Это же твоя модель, Адольфо! Слышь, парень, – он похлопал друга по плечу, – ты два года её искал! Хочешь, я догоню её?


Адольфо опустил акварель обратно на крышку этюдника и полез за ветошью. Он не смотрел на друга, который теперь стоял перед ним, возмущённо подняв плечи и разведя в сторону руки.


– Не надо. Не сейчас.


– Но она уходит! – его друг, не опуская возмущённо поднятых плеч, одной рукой показывал в сторону.


– Придёт в другой раз.


– Откуда ты знаешь? – он опять развёл руки. – А если она не местная? – он потряс перед лицом друга протянутой ладонью, будто требуя положить в неё ответ на свой вопрос.


– Она шла слишком быстро для туристки.


– Но местная не стала бы надевать плащ в такой вечер, – он встал прямо и упёрся руками в бока.  Потом опустил руки, снова поднял их и чуть присел, приблизившись лицом к лицу Адольфо:


– Эй, да что с тобой, парень? Она посмотрела на твои рисунки, ты видел?


– Да. И они ей не понравились.


– Откуда тебе знать? – он встал ровно и схватился за свою голову в бандане:


– Мама мия! – он опустил руки. – Может, она просто спешила?


– Они ей не понравились, потому что мне они тоже не нравятся.


– Какой ты нудный сегодня! Аллора. Допустим. Допустим. Ей не понравились твои рисунки. Но из-за этого ты не должен говорить, что она – не твоя модель!


– Моей модели понравились бы мои рисунки.


– Мама мия, да ты просто упёрся в своё, как тупоголовый баран!


Длинноволосый парень в цветной бандане круто развернулся и стремительно отошёл от Адольфо. Сунув руки в карманы и ссутулившись, он торопливо прошагал вдоль моста с десяток метров, пнул на дорогу что-то, лежавшее на тротуаре, резко повернулся и вернулся назад. Он остановился позади Адольфо, облокотился на каменные перила и встал, небрежно закинув ногу за ногу. Теперь его волнение выдавал лишь снующий взад-вперед носок модного ботинка.


– Эта тётка не понимает твоих рисунков, – заговорил он спокойней, – поэтому ты не хочешь, чтобы я догнал её? Ты уверен? Между прочим, не очень-то мне хотелось бегать за ней.


Адольфо ещё раз посмотрел на законченный рисунок и взялся вытирать ветошью кисть. Не прекращая этого занятия, он тоже встал со своего складного стула, потянул уставшую спину, подошёл к другу и прислонился спиной к перилам. Он стоял так и смотрел туда, где к реке спускалось солнце.


– Смотри! – протёртой кисточкой он показал на солнце.


Оба они стали смотреть, как медленно пошло разливаться над рекой розоватое золото предзакатного сияния.


– Не понимаю я тебя, – глядя в небо, сказал его друг.


Голос его стал теперь совсем другим – умиротворенным или безразличным.


Они помолчали немного.


– Аллора, – также мирно и медленно начал Адольфо, всё глядя на краски неба.


– Я не хотел, чтобы ты догонял её, потому что она не остановилась у моих рисунков.


– Хочешь сказать, что она – не твоя модель?


– Хочу сказать, что я пока не умею рисовать. Мне рано браться за неё, я её испорчу, понимаешь? У меня не получится. Если бы я был готов, она остановилась бы. 


– Но теперь она ушла…


– Когда-нибудь я её найду, не волнуйся…


 


* * *


Ровно и спокойно светило сентябрьское солнце. Тихо двигались в высоком небе белые облака, оставляя под собой легко плывущие по реке чёрно-зелёные тени. Дома вдоль набережной выставили свои бока в жёлтых, персиковых, густо-розовых одеяниях, нарядно отделанных белым. Дома красовались на фоне чистой синевы неба и будто пели в одном хоре и с ним, и с солнцем, и с дальними фиолетовыми холмами, и с куполами соборов, с запахом речки и сырого городского камня.


Дождя давно не было. Не было даже ветра. Но ей казалось, что потоки ливня стегают спину. И она всё прибавляла и прибавляла шагу, толкая туристов и смеясь им, смеясь над собой и над ними, радостно подгоняя себя чужим и таким понятным теперь: «Аллора! Аллора, сеньора! Аллора, осень! Аллора!»