Тамара Жирмунская

Всадник на розовой лошади

    Скоро будет 34 года, как, отболев душой ещё больше, чем плотью, безвременно ушёл из мира сего писатель Юрий Казаков, талантливый продолжатель бунинской традиции русской прозы, автор хрестоматийных рассказов: «Арктур — гончий пёс», «Тедди», «Манька», «Трали-вали», «Осень в дубовых лесах». Некоторые из них легли в основу кинофильмов,  самому же автору посвящён художественный фильм, с Алексеем Петренко в главной роли, «Послушай, не идёт ли дождь». Трагизм тонкой неординарной личности, для которой  быстротечность красоты, разлучение близких душ, несвершение судеб и есть главная боль жизни, — выдающийся артист передал с таким мастерством, что никакого актёрства не чувствуешь. Поразительно даже внешнее сходство...

        Юрий Казаков переведён на многие иностранные языки. Он единственный русский писатель, награждённый Золотой медалью Данте.

 

         Однокурсник попросил меня послушать по радио литературно-музыкальную передачу на Америку. Да не попросил — нарочито небрежным голосом, слегка заикаясь, сказал, что сегодня вечером будут передавать его рассказ. О любви. «Голубое и зелёное». С хорошей музыкой. «Ты же понимаешь по-английски!» Я выразила сомнение. «Эх, ты!.. Тогда держи!» Он вручил мне тонкую пачку бумажных листов. С тем самым рассказом, набранным на «Колибри» мелким шрифтом. Назвал радиоволну. И — привет.

        Дома я нашарила искомое (это Америку на СССР глушили, а наоборот — внимайте, сколько влезет) и, заглядывая в шпаргалку, стала слушать.

        «— Лиля, — говорит она глубоким грудным голосом и подаёт мне горячую маленькую руку. Я осторожно беру её руку, пожимаю и отпускаю. Я бормочу при этом своё имя. Кажется, я не сразу даже сообразил, что нужно назвать своё имя. Рука, которую я только что отпустил, нежно белеет в темноте...»

         Неужели это он написал? Высокий лысоватый парень, с которым я на скучных лекциях перекидываюсь записками. Часто нахмурен, неразговорчив, отъединен от других. Близорук, но очков не носит — презрительно щурится на доску, точно за ней должна открыться, но никак не открывается морская даль. Один из немногих москвичей на нашем пёстром по географическому и национальному составу курсе. Кажется, с Арбата. Кажется, музыкант по первой профессии. Это уже потом я побываю, и не раз, в его арбатской коммуналке. Увижу рабочий «кабинет», отгороженный шкафом от материнской кровати. Познакомлюсь со златоусткой Устиньей Андреевной, услышу её распевную речь. Догадаюсь об её всепоглощающей ревнивой любви к сыну и... испугаюсь за него и за себя.

 

                                   ...У многих на виду

                        пересекаю двор, как по канату.

                        Кому какое дело — я иду,

                        быть может, не к любимому, а к брату,

                        к подруге-однокурснице, к врачу...

                        Кому какое дело — зуб лечу!..

 

         Далёкие теперь пятидесятые. В Москве выставка Пабло Пикассо. Шум, споры, крики. Самые продвинутые из наших студентов выпускают стенгазету «Где гостит Пегас». Автор одной из заметок, Юрий Казаков, отстаивает право искусства на эксперимент и в полемическом задоре утверждает, что прекрасное в искусстве так же редко, как лошадь розовой масти. Наши ортодоксы (не только преподаватели, но и слушатели Литинститута) возмущены. Что он имеет в виду? Не тянет ли здоровый творческий коллектив в болото декаданса? Не собирается ли подорвать основы соцреализма? Кто-то с издёвкой окрестил его «всадником на розовой лошади». За дипломную работу — великолепные рассказы — экзаменационная комиссия влепила Юрию Казакову «три». Позор для горьковского вуза!

         Приближался выпускной вечер, и, расставаясь с институтом, с нашим пятым курсом, на котором всего-то тридцать человек, Юра пел незнакомую мне доселе  песню:

                                    Купи на прощанье мне билет

                                    На поезд куда-нибудь.

                                    И мне всё равно, куда он пойдёт, —

                                    Лишь бы отправился в путь.

                                    Скажи на прощанье мне несколько фраз,

                                    Несколько фраз.

                                    И мне всё равно, о чём и зачем,

                                    Лишь бы в последний раз...

 

         Только недавно узнала: это Александр Галич по стихам Ленгстона Хьюза. Песенка стала «народной» и поётся по-разному.

         Голос у Юры был небольшой, но слух замечательный, говорили даже —абсолютный. И тут не обошлось без насмешек: «Лучший музыкант среди писателей и лучший писатель среди музыкантов» — это о Юрии Казакове.

         А каким рыком были встречены его первые  книги! Седьмого апреля 1959 года он мне писал из дома творчества «Дубулты»: «Ты знаешь, меня-таки раздолбали уже в Архангельске. Статья называется „Тени прошлого“ — а? Тон и содержание этой поносной статьи я не стану тебе цитировать, только конец, а он вот каков: “На наш взгляд, выход в свет книги рассказов Ю. Казакова, грубо искажающей нашу действительность, облик наших современников — строителей коммунизма, — ошибка архангельского издательства“. И, желая подбодрить меня (а может, и себя), добавлял с горьким юмором: «А сама статья такова, что пусть меня повесят, если архангельские аборигены уже не расхватали мою книжку, чтобы постараться узнать, что же за собака этот Казаков».

И всё-таки его книги выходили. Спасибо архангельскому издательству,  выпустившему сначала «Тэдди» (историю циркового медведя), потом сборник рассказов «Манька». В том же 59-м, после горячей поддержки молодого таланта со стороны Паустовского и Пановой, раскачался и «Советский писатель». Заключение договора — сладкий миг для вчерашнего «посредственного» студента. Обычно уверенный в себе, Юра казался взволнованным, советовался с товарищами по поводу названия московской книги «На полустанке». А не скажут ли его недруги, что он намеренно отдалился от магистральной линии советской литературы, застрял, так сказать, на полустанке?.. Бесспорность его прозы, благородно-сдержанной, но от сердца к сердцу, с богатой словесной палитрой, со щемящей и всегда узнаваемой казаковской интонацией, заставила замолчать злопыхателей. Рядом с ним взошло целое созвездие новых имен: Виктор Конецкий, Георгий Семёнов, Глеб Горышин, Эдуард Шим, Ричи Достян... Умнейшие из критиков упасли их от упрёков в «безыдейности». И, главное, плеяду прозаиков поздних пятидесятых сразу полюбили читатели. И теперь любят, охотятся за их редкими изданиями. Рассказы Юрия Казакова о  красоте звёзд и лесов, азарте охоты, братьях наших меньших, тёмных инстинктах, врождённых человеку, и малой толике света, способной победить даже глубокий мрак, нисколько не устарели почти за полвека с лишним. 

         Ещё в «Голубом и зелёном» возникла у писателя тема Севера. Юный герой, по существу его аlter еgo, едет с матерью в неведомый край на каникулы, и Север завораживает его... Так оно и было, но в лирическом произведении, чистом и горьком, как вздох об ушедшей молодости, не названа истинная причина поездки. На Севере отбывал наказание за несуществующие грехи отец Юрия, Павел Гаврилович Казаков.

         Смоленский крестьянин, прибившийся к городу, не был он ни партийным деятелем, ни орденоносным военным, ни передовым производственником, но карающая десница 30-х и его не миновала. Безотцовщину знал Казаков не понаслышке. Если бы не большой дар, не колоссальная тяга к знаниям, не своевременная смерть тирана, не видать бы  литературе такого писателя. Он и так оказался  на восемь лет старше нашего литинститутского молодняка.

         Архангельск, Мурманск, Мезень, Кимжа, Пинега — весь русский Север Казаков объездил, обплавал, исходил пешком. Его «Северный дневник» — сочинение нежное и суровое, не по-советски трезвое, тревожащее своей правдой жизни. На природу, на людей, на их ломаные характеры, на их «общественно-полезный», адски тяжёлый труд он умеет посмотреть «глазами духа» (тут уместно это выражение Данте). Но душой и плотью неизменно остаётся со своими героями, какими бы монстрами («Нестор и Кир») они порой ни казались. «Какие же мы посторонние» — в заглавии этого рассказа  его писательская позиция.

        Когда-то мы с Юрой много говорили и спорили о поэзии. Что она такое и какова её роль, например, в полном фактов и цифр очерке. В «Северном дневнике» я нашла отзвуки тех студенческих разговоров. «Что толку в поэзии, если не понимать великой важности всего, к чему прикоснулся?» — как бы наставляет он меня из тумана небытия. А вот и образец чистейшей поэзии, призыв к тому, чтобы ценила земную красоту, пока жива и зряча: «Солнце, едва склонившись за горизонт, тотчас выходило с обновлённой страстью». Речь идёт о белых северных ночах, о коротком, но жарком северном лете.

        Очеркист, сценарист, бытописатель... И всё-таки для меня и, полагаю, не только для меня, он прежде всего лирик, знавший о любви что-то такое, о чём иные даже не догадываются. Гражданин, сумевший переступить через личные обиды, нанесённые ему родной землёй, и запечатлевший её так подробно и так свежо, как под силу только крупным художникам. Человек, знавший и любивший её людей, боготворивший её женщин. Охотник, провидевший душу в каждой живой твари (в мужчинах это непостижимым образом уживается). Шестидесятник, работавший для вечности.

 

 

 


Стихотворения Тамары Жирмунской, посвящённые Юрию Казакову


 


СКАЗКИ


Юрию Казакову


В немецких сказках


чёрт с рогами


Распоряжается страной.


По грязи тонкими ногами


Шагает маленький портной.


В английских —


                    мальчик бледнолицый,


Камин, харчевня и сверчок.


А во французских —


страстный рыцарь


                   Подносит даме башмачок.


А в русских —


нежится детина,


Отдавшись лесу, солнцу, сну.


Откроет глаз, почешет спину —


И с корнем выдернет сосну!


 


ШАГИ


Покрыть твои шаги чужими


И сделать вид, что не с тобой,


Как заведённые, кружили


Мы по вечерней мостовой.


Застлать твои шаги другими,


Как войлочным половиком,


Твои звенящие — глухими,


С тяжёлым плоским каблуком.


С другим стоять в подъездах гулких.


С другим выписывать круги.


Теряться в тех же переулках.


Стереть (сберечь!) твои шаги.


 


***


Молчи, район моей любви —


Четырнадцать кварталов счастья!


Меня за локоть не лови —


Я не хочу с тобой встречаться


Ни утром, ни в разгаре дня


(А вечера теперь короче!).


Ты не разыгрывай меня


И не разгуливай до ночи.


Не засекай, район любви,


Меня на каждом перекрёстке,


В пролёты лестниц не зови,


Не пачкай в краске и извёстке,


Не отводи оконных глаз


И не топи в тени скамеек...


Ты это делал тыщи раз —


Ты не откроешь мне америк!


 


КРЫЛЬЯ


Грузный, обрюзгший мужчина в летах — 


Ты ли?


Ты же, когда мы встречались, летал.


Где твои крылья?


Ты говорил, что влачиться — позор,


Пешие — пешки.


Я понимала, что ты не позёр,


Молча глотала насмешки.


Как ты боялся любого манка:


Женщины или


Девочки — предполагалось, меня, —


Вяжущей крылья.


Как ты страшился домашних оков,


Взвешивал, медлил...


Всё-таки несколько острых глотков


Ты мне отмерил.


Осточертело тебе, что бескрыл


Гадкий утенок.


Два укороченных мне подарил,


Два уценённых.


Всё же, когда я попала впросак,


Подал мне руку,


Растолковал, что летают не  т а к...


Благодарю за науку.


 


АБРАМЦЕВО


Юрию Казакову


Я не знала муки твоей,


А была она велика:


То, что было всего милей,


Рассыпа?ла твоя рука.


Не держались в ней ни добро,


Ни валюта, в чеках и без,


А держалось только перо,


И на то покушался бес.


Всё рассы?палось, но взошли


Цвет за цветом — лугов краса,


Древней Радонежской земли


Дальнозоркие очеса.


 

ДРУГУ

 

А твой большой дубовый крест

перечеркнул мою обиду,

и тот скупой прощальный жест,

и поступь, твёрдую для виду.

 

Забылось всё, что нас тогда

замучило, разъединило

на год, казалось, или два,

а оказалось, до могилы.

 

К той пачке писем я боюсь

притронуться, как будто к мине,

хоть все их знаю наизусть —

как прежде жгли, так жгут и ныне.

 

Вернуть бы пятьдесят восьмой,

любить и жить начать по новой,

взойти на крест вдвоём с тобой,

чтоб отвести другой — дубовый.


 

***

Я тебе поставлю столько свечек,

сколько будет в ящике свечном.

Где мне думать о вопросах вечных —

думаю лишь о тебе одном.

 

В сумерках, где души — только тени,

как мудрёно их ни назови,

ты увидишь свет: овеществленье

чьей-то нераскрывшейся любви.

 

И уйдёшь горящим коридором,

отрешённый от забот и дел,

даже не взглянув на мир, в котором

мне поверить ты не захотел.


 

ПАМЯТИ ЮРИЯ КАЗАКОВА

 

Сколько нужно домов человеку?

Один. Чтобы в нём родился и дожил до седин.

Хорошо, если розовый куст под окном.

Но бетонный утёс тоже домом зовём.

Ты кочевником не был,

вымогать не умел,

но четыре приюта за полвека имел...

Первый твой родовой многолетний приют —

от метро по Арбату двенадцать минут:

старый дом, перекрытья подгнили давно,

и в колодец двора выходило окно.

Отгороженный шкафом от спящей семьи,

здесь писал ты нежнейшие вещи свои...

Был второй твой приют непрестижен и мал,

но зато ты ответственным съёмщиком стал.

Ты жену сюда ввёл и младенца привёз,

ты любил эту позднюю радость до слёз.

Не теснит кубатура,

не гнетёт потолок —

дар твой вышиб его

и по свету потёк...

Вот о третьем приюте немного скажу —

только раз приходила и шла по ножу,

ты стоял в отдаленье на конце острия.

Где уют, где работа, где сын, где друзья?..

Новоселью (дождался!)

уж как ты был рад

ты вернулся к себе, в прежний мир, на Арбат.

Вот та школа, куда ты ходил без души:

по подсказке считай,

под диктовку пиши.

Вот училище Гнесиных — музыку фраз,

может быть, подсказал тебе твой контрабас.

Вот Тверской, где когда-то мы вместе с тобой...

Только жженье внутри

и в конечностях боль.

Над тобою, как в детстве, склоняется мать.

— Расчехлю две машинки и буду стучать!.. —

А твой пятый приют...

Твой последний приют...

На Ваганькове листья по осени жгут.