Кирияк Кондратович

ТРУДОЛЮБИВАЯ ПЧЕЛА. Ноябрь 1759 года

                              
Представляя читателю поэта, публикатор обычно начинает с вех в биографии. Здесь немного другой случай. Тексты, которые я прошу прочесть в первую очередь, ждали читателя четверть тысячелетия. Они устали ждать. А если вам всё же нужен образ автора, то автор вот он: обмакивает птичье перо в чернильницу, медленно пишет. Сразу набело, он человек небогатый, права на порчу бумаги нет. Строки выходят готовыми сразу из головы.


ПУБЛИЯ ОВИДИЯ НАЗОНА
ЭЛЕГИИ

Из первой книги Печалей (Tristia)


ЭЛЕГИЯ II

Боги моря и небес! (ибо что уже мне, кроме молитв, осталось?) не допустите развалиться частям корабля, волнами поврежденного,
и не соглашайтеся, молю, на гнев великого Кесаря. Часто, когда один бог утесняет, другой подает помощь,
Вулкан ополчался противу Трои, а Аполлон за Трою стоял. Венера была Тевкрам доброжелательна, а Паллада на них враждовала.
Ненавидела Сатурнова дочь, будучи Турну милостива, Энея, однако он, под защищением Венериным, безопасен пребывал.


Часто жестокий Нептун на осторожного нападал Улисса, но неоднократно его Минерва от своего дяди избавляла.
И хотя я себя с ними не равняю, однако что препятствует, чтобы и при мне не присутствовало какое-нибудь божество, когда на меня один из богов прогневался?
Вотще я, бедный, погубляю бесплодные слова, свирепые воды забрызгивают уста мои, сие вещающие,
и ужасный полуденный ветр развеивает мои речи и молитвам моим возбраняет лететь к тем богам, к которым я оные воссылаю.
И так те же ветры, чтоб мне не в одном страдать, неведомо куда и паруса, и моления мои несут.
Ах, бедный я! Коликие горы вод валятся! почти уже до высоты звезд досягают.
Коликие в расступившемся море являются долины! почти уже темного Тартара касаются.
Куда ни посмотришь, нет ничего, кроме моря и воздуха, одно волнами надменно, другой грозен облаками.
Между обоими шумят в ужасных вихрях ветры, морские валы не ведают, которому повиноваться господину.
Ибо то от багряновидного востока Эвр усиливается, то Зефир, от вечерних стран исходящий, дышит,
иногда хладный Борей от непогружающихся в море небесных медведиц свирепствует, иногда сражается с ним Нот противу устремленными силами.
Не знает кормщик, что делать, не ведает, чего беречься и за что приняться, самое искусство в сомнительных бедствиях приходит в изумление.
Конечно погибаем! и нет, кроме суетной надежды, спасения, и, когда я сие говорю, лицо мое заливают волны,
угасят сию душу волны и всуе молящимися устами умерщвляющую проглощу воду.
А любезная моя супруга ни о чем другом, как только о ссылке моей соболезнует. О сей одной моей беде ведает она и воздыхает.
Не ведает, что тело мое по пространному носится морю, не ведает, что оно гонимо ветрами, не ведает, что мне приближается кончина.


Слава богу, что я не дозволил ей со мною на корабль взойти. А то бы поистине мне бедному дважды смерть претерпеть надлежало.
Ныне, хотя я и умру, но для того, что она в безопасности пребывает, то половина жизни моей всеконечно останется еще на земле.
Увы! коль скорым осветились облака пламенем! коликий на воздухе услышали мы треск!
И не меньшею силою волны бьют корабль, как тяжкое бремя таранов городские ударяет стены.
Сия находящая волна превосходит все волны, она идет после девятой, а прежде одиннадцатой.
Я смерти не боюсь, но смерть сия бедна. Не дайте мне утонуть, смерть мне будет вместо дара.
Есть в том некоторое удовольствие: или своею смертью умирающему, или падающему мечом лишающееся чувств тело положить на твердой земле.
Немалая отрада надеяться погребения, завещанного своим родственникам, и не быть в пищу рыбам морским.
Представьте себе, что я такой смерти достоин, но я не один здесь плыву. Почто и неповинных казнь моя постигает?
О, вышние, и вы, лазоревые боги, коим моря подвластны, оба собора, престаньте уже грозить,
и которой жизни гнев кротчайшего Кесаря у меня не отнял – дозвольте мне безсчастному оную довезть до определенного места.
Ежели вы на меня хотите наложить заслуженную мною казнь, то, по рассуждению самого Его, вина моя смерти не достойна.
Ежели бы Кесарь похотел низвергнуть меня в Стигийские воды, не требовал бы в том вашей помощи.
Власть его пролить мою кровь не сделает его ненавистным. И что он мне даровал – сам, когда восхочет, отнимет.
Вы только, боги, никаким моим беззаконием не раздраженные, будьте довольны моими бедами.
Однако хотя бы вы все бедного сохранить восхотели, то уже погибший человек спасенным быть не может.


Хотя бы утихло море, хотя бы мне веяли способные ветры, хотя бы вы мне простили – не буду ли я тем в ссылке?
Не плыву я по пространному морю, имея ненасытное желание ко приобретению безмерного богатства заменою товаров, не еду я, куда прежде ездил учиться в Афины, ни в Азийские города, ни в те места, где я прежде бывал,
и не для того, чтобы, прибыв в славный Александров град, видеть твои, роскошный Нил, увеселения.
На что я способные призываю ветры: кто может поверить? Сарматская та страна, в которую приехать желаю.
Обеты творю, чтобы приплыть к диким берегам свирепого Понта, и приношу жалобы, что я так медленно в ссылку еду из отечества.
И, чтоб увидеть неведомо где в мире обитающих Томитов, сокращаю сей путь моими мольбами.
Ежели вы меня любите, укротите толикие волны и покажите над нашим кораблем свое благоутробие,
а если паче ненавидите, допустите приплыть мне к определенной стране, которую я за часть моей казни почитаю.
Жестокие ветры, что мне здесь делать? несите мои паруса. Зачем мои паруса в виду Авзонских пределов?
Неугодно сие Кесарю. На что вы того удерживаете, которого он изгоняет? Пускай узрит Понтийская страна лицо мое.
Сие и он повелевает, и я то заслужил и почитаю за неправедное и беззаконное дело приносить оправдание в тех преступлениях, за которые он меня осудил.
Но, ежели человеческие дела всегда богам известны, то вы сами ведаете, что вина моя беззаконию непричастна. И воистину так. Вы то ведаете.
Ежели я погрешностью в сию вину впал, и намерение мое безрассудно, а не беззаконно было,
ежели я, хотя из последних, тому дому доброхотствовал, ежели я Августовы повеления довольно свято хранил,
ежели я говорил, что при его владении благополучный век и, как за Кесаря, так и за весь его дом, богам кадило приносил,
ежели я сие имел в сердце – так пощадите меня, боги, а если нет, то да пожрет меня глубина морская.

Не мечту ли я зрю? или начинают исчезать обремененные облака? и укрощенный гнев переменившегося гибнет моря?
Не случай, но вы, обетами призванные сердцеведцы, боги, сию мне подаете помощь.

ЭЛЕГИЯ III.

Когда мне на мысль приходит печальный образ той ночи, которая мне последним временем была во Граде,
когда воспоминаю ту ночь, в которую я столько утех моих оставил, то и теперь еще из очей моих капли слез катятся.
Наступал уже тот день, в который Кесарь велел мне выехать за последние Авзонские пределы.
Ни способных мыслей, ни довольного времени не было ко приуготовлению. Сердце мое было каменно долгое время.
Не имел я попечения ни о избрании рабов, ни спутника, ни приличной изгнанцу одежды, ни припасов.
Не инако я омертвел, как пораженный Юпитеровыми огнями, который жив, однако о жизни своей сам не знает.
Но как сие исступление ума самая печаль истребила и, наконец, чувства мои получили прежнюю силу,
то, в последние отходя, начал я говорить с прискорбными друзьями, из которых множества один только или два были.
Супруга, горя ко мне искреннею любовию, плачущего меня держала, сама рыдая горестнее и дождем слез неповинное свое лицо умывая.
Дочь моя была далече от меня, в Ливийских странах, и не могла ведать о моей судьбине.
Куда ни поглядишь, плач и воздыхания раздавались и вид внутри был зрим истинного погребения.
Женский и мужеский пол и малые отроки скорбели о моем погребении, и не было в доме места, где бы слезы не проливались.
Ежели можно в малом великие употребить примеры, таков был вид Трои при расхищении ее.

И уже гласы людей и псов умолкли и луна потными коньми на высоте управляла.
И на оную я взирая, и, посредством света ее видя Капитолий, вотще смежный с моими Ларами, сказал:
Боги, в соседственных обителях живущие, и храмы, которых больше глаза мои зреть не будут,
и прочие мною оставляемые божества, в высоком граде Квирина пребывающие, приимите от меня последнее сие поклонение.
И, хотя я, уязвлен, поздно щит приемлю, однако изгнание сие избавьте от ненависти
и богоподобному скажите мужу, каким заблуждением я преткнулся, чтоб он вины не почел беззаконием,
и что вы ведаете – знал бы то и виновник моей казни. Умилостивив бога, не могу я быть бедным.
Столько молитв проливал я пред вышними, а жена моя больше. Тяжкие дыхания слова ее пресекали.
Она, с растрепанными волосами ниц падши пред Ларами, трепещущими устами угасшие лобызала жертвенники
и на отвратившихся домашних богов многие произнесла речи, не могущие оплаканному пособить мужу.
И уже стремящаяся к Западу ночь более мне медлить не дозволяла, и Паррасийская медведица от своей оси отвратилась.
Что мне было делать? Любовь дражайшего отечества меня удерживала, но оная ночь была последнею моему отшествию.
Ах ! сколько раз я говорил побуждающему: Что нудишь? Смотри, куда спешишь или откуда?
Ах! сколько раз переменял я час, определенный к предлежащему мне пути.
Трижды я ступал на порог – трижды возвращался, и сами ноги, угождая мыслям, были косны.
Часто я, сказав прости, опять говорил много и, будто отходя, последнее давал целование.
Часто повторял одни повеления и сам забывал оные, воззрев на любезнейших моих.

Наконец сказал я: что спешу? Скифская та страна, в которую посылают; Рим должен я оставить – для обеих причин медление справедливо.
Жена навеки у живого меня живая отъемлется, и дом, и живущие в нем верные мои
и любезные, и друзья, которых я как братьев любил. О, сердца, Тесеевою верностию со мной сопряженные!
когда еще можно, – обниму вас, может быть, уже более никогда не удастся, который мне дан час, тем я пользуюсь.
По сем немедленно оставил я неоконченные разговора речи, предлежащее все объемля мыслию.
Когда я говорил и все мы плакали, то на небесной высоте противная нам звезда взошла пресветлая денница.
Расставался я не инако, как члены свои оставляя, и, казалось, что часть от тела моего отторгнулась.
Тогда разлучающиеся со мною воздвигли вопль и стенания, бия обнаженную грудь от горести руками.
Тогда, при отшествии, жена, бросясь мне на шею, сии печальные слова своими растворяла слезами:
Не разлучишься со мною, купно, ах! купно пойдем! говорила: последую за тобою и изгнанного изгнанная буду женою,
и мне путь уготован, и меня примет отдаленнейшая земля. Весьма малою тягостию буду я идущему в ссылку кораблю.
Тебе повелевает от отечества удалиться гнев Кесарев, а мне - любовь. Сия любовь будет мне вместо Кесаря.
На сие она устремлялась, как и прежде, и едва польза желание ее преодолела.
Вышел я (или то без выносу было погребение) в горестном виде, с распущенными по сетующему лицу волосами,
а она, обременена печалию, покрыта мраком, среди дому, как говорят, пала полумертва.
Но, как пришла в себя и оскверненную гнусным прахом главу и хладные от земли воздвигла члены,
то себя, то оставленных домашних богов оплакивать и похищенного мужа имя часто гласить

и не меньше стенать начала, как бы или дочернее или мое видела тело, на возженном срубе положенное,
и хотела умереть и чувств лишиться смертию, но любовь ее ко мне в том воспрепятствовала.
Пускай живет: и отсутствующему, когда так судьба определила, пускай живет и во все время подает помощь и облегчение.

ЭЛЕГИЯ IV

Уже погрузился в Океане страж Эриманфской медведицы и созвездием своим возмутил морские воды,
однако мы не своею рассекаем Ионийское море волею, но страх принуждает нас быть отважными.
Ах, несчастный я! коль сильными ветрами воздымаются моря и, со дна поднятый, кипит песок!
и не меньше гор валы на нос и искривленную корму наскакивают и ударяют в изображенных богов!
Все строение корабля звучит, и трещат канаты, ветром ударяемые, и само корабельное дно в бедах наших состенает.
Кормщик, бледностию лица оказав хладный страх, не правит корабля искусством, но гонимому следует.
И, как бессильный всадник, тщетно удерживая твердоустую лошадь, наконец попускает узду,
так корабельщик не куда сам хотел, но куда волн стремление несло, ехал.
И ежели б Эол не выпустил других ветров, то принесло б меня к местам, в которых мне век не быть.
Ибо, оставя далеко в левой стороне Иллирические берега, вижу запрещенную Италию.
Престаньте, прошу, ветры, гнать в заказанную землю и великому со мною повинуйтеся богу.
Когда сие говорю и желаю, – купно и боюсь, – удалиться, – коликою силою волна в корабль ударила!

Пощадите, вы, пощадите, лазоревого моря боги, пускай один Юпитеров гнев меня поражает.
Вы томный дух сохраните от жестокой смерти, ежели только погибший погибнуть не может.




Вместо послесловия

Я читаю много стихов, эти особенные. Вообще-то это не совсем стихи. Это перевод стихов прозой. Элегии Овидия, переведённые на русский четверть тысячелетия назад. Автор перевода – Кирияк Кондратович.

В 1986-м году праздновали 400-летие города, в котором я родился и живу. Загодя была издана любопытная книга «Самара-Куйбышев: хроника событий: 1586-1986 гг.» - Куйбышев: Кн. изд-во, 1985. - 364 с. На 28-й странице упомянуты два события, относящихся к нашей теме. 30 ноября 1738 года Татищев высылает из Самары в Академию наук перевод книги «Грамматика», а 28 декабря того же года – перевод «Синтаксиса». Переводчик в обоих случаях тот же, что и у овидиевских элегий.
Вот эта пара упоминаний и виновна в том, что я спустя много лет полез во всемирную паутину с целью узнать побольше об этом Кондратовиче. Есть у меня безобидная страстишка вытаскивать из безвестности разных персонажей.
Любопытность Кондратовича куда увесистей его безвестности. Поэтому продолжаю. Родился он в городе Ахтырка. Городок и посейчас существует под тем же названием, в Украине, в Сумской области. Топоним, бесспорно, тюркского происхождения. Хотя есть и народно-анекдотическая этимология. Якобы императрица Екатерина, проезжая мимо, уронила какую-то драгоценность, вывалившуюся в дырку в полу кареты. После чего воскликнула: «Ах, тырка!» «Тырка» - русское «дырка» с екатерининским немецким акцентом. На самом деле городок задолго до Екатерины, ещё в конце 17-го века, заселён украинцами с западного Поднестровья. Был он войсковой слободой, слобожане исполняли воинскую повинность, из них формировался Ахтырский полк. У сотника этого полка и родился Кирияк. На третий год после того, как Пётр Великий повелел отсчитывать год не с сентября, а с января, и не от сотворения мира, а от рождества Иисусова. То есть в 1703-м году. Дату рождения я, как ни бился, найти не смог.

Ветвь Кондратовичей, в которой родился Кирияк, роскошью не блистала, мелкая шляхта. Как многие другие шляхетские фамилии Речи Посполитой, Кондратовичи рассредоточились по разным этносам. Некоторые стали украинцами, как отец Кирияка, иные поляками, другие белорусами. Среди разноязычных Кондратовичей есть известные литераторы. Родня они нашему Кондратовичу или только однофамильцы – черти знают. А наш герой попробовал обрусеть. Не он один, тогда многие украинцы делали в Империи карьеру, самую удачную, кажется, фавориты Екатерины Великой.
Как часто бывает с ассимилянтами в первых поколениях, Кирияк трагически завис между двумя этносами, украинцем он быть уже перестал, а русским ещё не стал. Вот его собственное изумительное признание:
«По судьбе я знать под такою планетою родился, что не жалуют меня русские, думая, что я малороссиянин, да и не жалуют меня малороссияне, думая, что я русский, и посему подобен я летучей мыши, которая, будучи ни зверь, ни птица, но от обоих своих родов и видов не приемлется…»
Позднейший биограф (Пекарский, 1858) замечает: «Кондратович до старости сохранил свой малороссийский выговор и писал пиль, витр вм<есто> пыль, ветр и т. д. Этому единственно обстоятельству он приписывал нерасположение к себе русских».
Но что это я забегаю вперёд? Пока что Кирияк ещё не покинул своей Ахтырки. Он не достиг семилетнего возраста, когда отец-сотник сложил голову под Полтавой. В знаменитой баталии между шведским королём и российским императором.
Ещё шесть лет спустя Кирияк отправляется в Киев на учёбу. Обучался в Киево-Могилянской академии. Здесь уместно будет опять дать слово самому Кондратовичу:
«…опричь российского письма и кроме вокальной и инструментальной музыки обучался я в Киевской академии латинскому и польскому языкам … и, начавши от грамматики, окончил я на латинском языке поэзию, риторику и философические части: логику, физику, метафизику и богословию, которые учения, по именному указу государя императора Петра I велено зачитать за ранги, как и профессорам зачитается».
Из Киева Кондратович отправляется на первое место работы. Работает в Переяславле Рязанском с сентября 1727 по август 1728 преподавателем латыни. Под руководством своего дяди, архиепископа Рязанского и Муромского Гавриила Бужинского. Дядя знаменитый оратор того времени, дядины проповеди распечатывались сразу после произнесения. Поскольку в них восхвалялась политика и личность императора, ничего странного.
Переяславль Рязанский в 1778 году переименован в Рязань и называется так по сей день. Школа, в которой трудился Кондратович, тоже переименована, сейчас это гимназия № 2. Появилась она после петровского указа 1721 года об учреждении цифирной школы, в 1741-м году стала школой славяно-греко-латинской.
Дядя Кирияка, прибывший в епархию в 1727-м, обнаружил её бездействующей из-за нехватки учителей. Возможно, поэтому спешно вызвал ещё не закончившего полный курс обучения племянника. Потом племянник возвратится в Киев доучиваться.

После полутора десятков лет обучения Кондратович оказывается при дворце. Кажется, выше некуда, ан не тут-то было. Статус Кирияка смутен. В документах он называется то «придворным студентом», то «придворным философом», Татищев позднее назовёт его просто «гуслистом», т.е. шутом. Похоже на правду. Стоило учить на латыни «поэзию, риторику и философические части: логику, физику, метафизику», чтобы, получив в качестве рабочего инструмента гусли, потешать двор императрицы Анны Иоанновны.
Атмосферу корпоративов этой эпохи хорошо описывает классика русской исторической романистики - «Ледяной дом» Лажечникова, к которой я и отсылаю. Лажечников описывает окончание царствования Анны Иоанновны, Кондратович был при дворе в его начале, не столь важно.

В ноябре 1733-го года Кондратович наконец-то получает возможность применить свои знания по прямому назначению. Он поступает в распоряжение Феофана Прокоповича (украинская мафия!) переводчиком при Синоде. Но уже через четыре месяца работодатель меняется, теперь босс нашего героя Татищев. За четыре месяца Кондратович успевает перевести «Изображение сокращения богословского» Я.-Ф. Реймана. Это первый известный перевод Кондратовича. Дальше их будут десятки.

Можно представить радость, с которой молодой переводчик ехал вступать в новую должность из столицы в глубокую провинцию. На Урал.
Нетронутая природа. Аборигены, к тому времени ещё не понимающие своего счастья и посему склонные к бунтам. О бунтах чуть позже.

Пока к месту будет цитата современного екатеринбургского краеведа Николая Корепанова: «Оценка многих личностей меняется с годами и с веками, но о двоих следует говорить, пока стоит город: Кириак Кондратович и… (опустим фамилию, не имеющую отношения к нашей теме) – первые интеллигенты Екатеринбурга».

В Екатеринбурге Кондратович преподаёт церковным и мастеровым детям латынь. Сейчас её вынуждены учить врачи и биологи, раньше никакие науки и производства не могли обойтись без латыни. В 1735-м году Кирияк Кондратович женится на Анне Дейхман. Дейхманы известная в истории России горнорудная династия. Дед Анны с многочисленными сыновьями наняты Петром Великим на Олонецкие заводы. Один из сыновей перебирается на Урал. Дейхманы приехали из Швеции, но вроде бы они не шведы, а саксонцы. У Кирияка родится восемь детей, все ли они будут рождены Анной, не знаю.
   Я упоминал бунты аборигенов, теперь время поговорить о них поподробнее. Аборигенов довольно много. Разных. Кондратович за время пребывания в Екатеринбурге даже берётся составлять словари местных языков. Составляет не менее шести: вотяцкий (удмуртский), остяцкий (хантский), татарский, вагулицкий (мансийский), чувашский и черемисский (марийский). Татищев упоминает даже составленные Кондратовичем и более экзотические словники, например, индийский и армянский. Все они оказались нужны на Урале.
В перечне словарей зияющее отсутствие башкирского. Между тем, если не совсем ясно, где и как Кондратович пообщался с представителями шести народов, чьи словари он составил, то его общение с носителями башкирского языка задокументировано. Точнее, с носительницей. Носительницу звали Кусякбика. Это рабыня, подарок учителю латыни и молодой семье.

Современная Башкирия – скромный остаток от Башкирии тех времён. Та Башкирия начиналась в сорока семи верстах к югу от Екатеринбурга, а на западе почти доходила до Самары. Башкиры служили российским самодержцам. На условиях, которые были чётко оговорены, их содержание башкиры передавали из поколения в поколение. Российские власти не обременяли себя знанием этих условий сотрудничества с башкирами. Сотрудничество время от времени превращалось в бунт с одной стороны и подавление с другой.
Как раз в те времена, когда Кондратович оказался почти на границе с Башкирией, российские власти приступили к окончательному решению башкирского вопроса. Сомнительная честь разработки этого решения и

проведения его в жизнь принадлежит чиновнику Ивану Кириллову. В нынешней справочной литературе его называют географом. Как если бы Чикатило вспоминали в первую очередь как педагога. Соответствует исторической действительности, ага. Кириллов, не успев завершить задуманное злодеяние, умер в Самаре 14 апреля 1737 года. 10 мая того же года указом императрицы Анны Иоанновны должность Кириллова была передана Татищеву, и тот начал собираться из Екатеринбурга в Самару.

Долгое время я считал, что Кондратович проделал путь до Самары вместе с Татищевым. Увы, я ошибся. Кондратович остался в Екатеринбурге. Но для того, чтобы понять дальнейшее, необходимо рассказать о том, что застал Татищев в Самаре. Картина, излагаемая Татищевым, такова.
Чиновник Кириллов залез в немалые долги, отдать которые у него не было никакой возможности. Утопающий хватается за соломинку, Кириллову пришла в голову сумасшедшая авантюра. Кириллов предложил себя в качестве конкистадора, который принесёт российскому самодержавию… Индию. Для начала надо было двинуться в глубь степей, дабы заложить крепость, начальный пункт дороги в Индию. По названию этого отправного пункта и получила название колониальная экспедиция, горячим сторонником которой неожиданно стал всесильный фаворит Анны Иоанновны герцог Бирон.
Итак, в 1734-м году Кириллов во главе Оренбургской экспедиции двинулся в заволжские степи. Для того чтобы оценить всё безумие кирилловской авантюры, остаётся добавить, что попасть в Индию Кириллов намеревался на кораблях. Строить их надлежало на северном побережье Аральского моря. Далее плыть по Амударье и Сырдарье. Для этого в штат экспедиции наняты иностранные специалисты, корабельных дел мастера и моряки.
Все земли, встретившиеся по пути в Индию, Кириллов намеревался покорить и подчинить российской короне. Неудачи у Кириллова начались почти сразу же.

Вторжение в Заволжье, тем более, строительство крепостей, грубо нарушало договорённости с башкирами. Кириллов по этому поводу не заморачивался, но, когда башкиры перерезали подвоз продовольствия к новоотстроенному Оренбургу, забеспокоился. Ничего лучшего, чем начать истребление башкир, Кириллову в голову не пришло. Воинские команды уничтожали зимние жилища, палили стога сена, казнили мужчин, как правило, самыми жестокими способами. Кони, женщины и дети подлежали конфискации. Выживших людей ждало рабство. Тех, кто остался в степи,

смерть от голода и холода. В июле 1735-го года восстание докатилось до Екатеринбурга. Весной 1736-го Кондратович мог видеть в своём городе первые казни повстанцев. Пленная башкирка была подарена ему, очевидно, чуть раньше. Тем временем основному составу экспедиции пришлось временно отступить к Самаре. Там, как мы помним, Кириллов, так и не расплатившись с долгами, умер.
Кашу, им заваренную, пришлось расхлёбывать Татищеву. Забегая вперёд, Татищев будет отстранён от должности руководителя экспедиции и вызван в
столицу с обвинением в превышении полномочий и воровстве. Следующий руководитель Оренбургской экспедиции, переименованной в комиссию, князь Урусов, 22 июля 1941 года умрёт в Самаре. Должность заколдована что ли?
Окончательное решение башкирского вопроса так и не выгорело, они ещё будут бороться за свободу, и не раз. Самарцы захоронения Кириллова и Урусова благополучно затеряют. Лишь при реконструкции собора полтора столетия спустя будут обнаружены кости, по предположению городского головы Алабина, принадлежавшие горе-конкистадорам. Кости тоже будут утеряны.

Несмотря на неудачу плавания в Индию, результатом кирилловской авантюры стало не только частичное истребление башкир, но и присоединение заволжских степей к России. Когда в 1851-м году здесь будет образована степная заволжская губерния с центром в Самаре, официальный представитель императора и совета при министре внутренних дел, сенатор Ф.Л. Переверзев в торжественной речи не преминет напомнить:
«Давно ли назначенная для Самарской губернии страна слыла здесь Уральской степью, небезопасной для мирного путешественника? Давно ли бездомность и дикое кочевье уступили здесь место оседлости, земледелию и домоводству? Давно ли расстояния в сих местах определялись курганами, балками и реками; путешествия на Урал или к Эльтону (соляное озеро на Прикаспийской низменности ) производились не иначе, как в сообществе многих лиц, запасшихся оружием для обороны…? Давно ли все сие было и все изменилось?».

Всё так. Традиционные, складывавшиеся столетиями, если не тысячелетиями, маршруты перекочевок аборигенов со стадами ушли в область преданий. Победили государство, цивилизация, оседлость. Свобода, традиция, номадизм потерпели поражение. Навсегда ли?

30 апреля 1739 года Кондратович, очевидно, был среди екатеринбуржцев, наблюдавших за сожжением его бывшей рабыни Кисякбики. Моде на прилюдное сжигание живьём положил начало Татищев. По его приказанию в Екатеринбурге же 20 апреля 1738 года был зажарен Тойгильда Жуляков.
Бедолагу когда-то заставили креститься под угрозой казни. Вообще Татищев любил приводить к «истинной вере» мусульман и старообрядцев. Справедливо полагая отказ от самого себя неплохим стартапом для вхождения в российское подданство. Предки самого Татищева, уроженцы Великого княжества Литовского, тоже когда-то проделали эту процедуру.
Но не всегда смена идентичности - этнической, конфессиональной ли -  проходит гладко. Вот и Тойгильда, вернувшись домой в степь, «обасурманился». Детей Тойгильды перед отдачей в рабы заставили смотреть на поджаривание отца. Правда, двух младших Татищев приказал прислать к себе в Самару.
Кисякбика, она же Катерина, крещённая в неволе, трижды убегала в родную степь. Как сказано в материалах следствия, «для того что, живучи здесь, по родственникам своим тосковала». В числе прочих преступлений беглянки было упомянуто и следующее: «живучи в Башкире, питалась от них, башкирцев, и ела все с ними вместе…». Обвинение в криминальном питании требует расшифровки. Употребление привычной для степняка еды - конины для крещёных было табуировано. Сейчас это выглядит безумием, но тогда воспринималось вполне серьёзно. За поедание конины – на костёр.

Если живодёр Кириллов вошёл в русскую историю в качестве географа, то Татищев – в качестве историка.
Поскольку Кондратович здесь замешан, поясню. Истории государства, которому служили и Татищев, и наш герой, к этому времени не существовало. То есть история конечно была. Были правители, было покорение новых земель, была необходимость удерживать за собой уже захваченные – но вот Истории, записанной в хронологической последовательности, высочайше утверждённой и напечатанной, не было. Конечно, рано или поздно она появилась бы. У других появилась, почему же русские должны быть исключением? Насколько можно судить, образцом для Татищева были уже созданные исторические хроники. Подневольный Кондратович по приказанию босса переводит с латыни и польского просто в чудовищных количествах.
Но Татищев-то каков? Затеять предприятие такого масштаба в местах, где редко встретишь не только грамотного, но в некоторых случаях, вообще владеющего русским языком человека!


Только в наши времена чиновники сами не пишут себе диссертации и книги. Раньше, разумеется, это было непредставимо.

Степень участия Кондратовича в создании первой Истории российского государства ещё предстоит выяснить. Если оценивать это участие по минимуму, Кондратович – переводчик текстов, послуживших для Татищева источниками и образцами.
Позднее непотопляемый Татищев даёт экс-подчинённому рекомендации отрицательные, почти уничижительные. Правда, хозяин сквозь зубы признал, что тот «весьма неприлежно переводил».
Чего стоит один список «неприлежно переведённых» книг: «О начатии поляков и о делах, от оных соделанных» польского историка XVI в. М. Кромера, «История о славянах» немецкого хрониста XII в. Гельмольда и ее продолжение, написанное Арнольдом Любекским, «О оракулах» А. ван Даля; произведения античных стоиков «Энхиридион» Эпиктета и «Картина» Кебета, плюс ко всему прочему медицинский лечебник, заметим, что его наш герой перевёл с польского, а не с латыни.

По истории Татищева есть дотошная книга Толочко А. П.: «История Российская» Василия Татищева: источники и известия, М.: «Новое литературное обозрение», Киев: «Критика», 2005, 544 с. Серия Historia Rossica.
Вывод исследователя, с которым трудно не согласиться: «История Российская» - самая большая (и судя по продолжительности - самая успешная) мистификация в русской истории».
Каким образом отразились в татищевской истории тексты, переведённые Кондратовичем? В книге Толочко нет ответа на этот вопрос. Но интересны выводы. Значительная часть русской истории в версии Татищева измышлена, видимо, для заполнения хронологических лакун и объяснения летописных неясностей и противоречий.

Любая работа когда-нибудь заканчивается. Рукопись первого экземпляра русской Истории завершена, по стечению обстоятельств, именно тогда, когда наш герой расстаётся с работодателем.
Какое-то время Кондратович продолжает работу в Екатеринбурге.
Отмечу крамольный даже по нынешним представлениям факт. Во время занятий с учениками школы Кондратович сравнивал русскую Библию с латинским переводом древнееврейского оригинала и предложил исправления отдельных мест в книге Бытия. Синод не принял его предложений, «понеже


оное правление, яко с латинской, а не с греческой учиненное, недействительное есть».

Несмотря на ужасы войны и немалые объёмы переводческой работы для Татищева, Кондратович как раз годы, проведённые на Урале, будет считать лучшими в своей жизни. Об этом он позднее напишет графу Строганову «…только те времена за счастливые почитаю, в которые, по окончании богословия, по прошению бабки вашей и дядей и родителя вашего, во своем покое между прочими странными меня содержавшего в доме их, свободно, прохладно, совокупно и равномерно веселился».

Далее Кондратович, безуспешно попытавшись определиться преподавателем духовной семинарии в Тобольск, двинулся в Москву. При переправе через Каму утонул весь нажитый скарб. Однако свои переводы Кондратович спас. С сентября 1743 года Кондратович определился переводчиком в Академию наук, где и проработал до конца жизни без малого полвека.

Жил он бедно, почти в нищете, получая унизительное половинное жалованье. Дважды впадал в психическое расстройство. Отношения с маститыми коллегами-литераторами не сложились: Ломоносов прилюдно подвергал Кондратовича унижениям и оскорблениям, угрожал физической расправой и даже пытался заколоть, Сумароков однажды от слов перешёл к делу, нещадно исколошматив палкой менее дородного коллегу. Двадцать лет Кондратович упрашивал Академию наук издать хоть что-нибудь из более чем сорока переводов.
«Мои книги «в библиотеке кирпичам и моли вверены без пользы», я «переводил для людей, а не для кирпичей библиотечных» - мольбы Кондратовича были услышаны в 1767-м году, пять книг было издано за один присест. На этом издания переводов закончились.
Вышла пара словарей, но главный труд, толковый словарь, так и не был издан. Для оценки фантастической работоспособности Кондратовича достаточно одного факта: только переписывание его словаря заняло два с половиной года непрерывной работы.
«Долгие годы Кондратович трудился над составлением российского словаря. Труд этот остался ненапечатанным, но и в рукописи он сослужил свою службу: Российская Академия, при составлении своего словаря, пользовалась трудом Кондратовича; словарь его был распределен по частям между членами» (Семенников В. П., 1914). Тот же автор в примечании поясняет: «Составление

словарей было страстью Кондратовича; он даже имел желание получить в Академии наук место профессора “к собиранию лексиконов латино-российского и российско-латинского языков”».

Позднейшие исследователи на основании недовольства, высказанного Кондратовичем по поводу печатания Академией наук «Истории Жиль Блаза…», делают опрометчивый вывод о нелюбви Кондратовича к изящной словесности. Это не совсем так. Среди его переводов мы обнаружим «Илиаду» и «Одиссею» Гомера, «Войну мышей и лягушек», стихи Анакреонта, «Труды и дни» Гесиода, два Диалога Лукиана, «Двенадцать отборных речей» Цицерона, Светония, Катона. Да, Кондратович проявлял извинительное тяготение к классике.
Андрей Николаевич Егунов в своей классической монографии «Гомер в русских переводах XVIII-XIX веков» не смог сдержать изумления:
«Остается неизвестным, что побудило Кондратовича предпринять перевод всего Гомера. Поручения или заказа со стороны Академии на это не было.
Тем поразительнее, что человек неимущий, болезненный, обремененный семьей и загнанный судьбой, «прилепился» к Гомеру и довел до конца свое предприятие».
Ещё большее изумление вызывает весь список переводов, если знать то, что почти все они сделаны по личной инициативе, на бумаге и чернилами, купленными за свой счёт, в личное время.
Перевод Гомера, первый в истории русской словесности, не издан по сию пору.
Вот приведённое Егуновым начало «Одиссеи»:
«Скажи мне, муза, о дальновидном человеке, который весьма много скитался по разорении священныя Трои и видел городы и нравы многих людей».

Переводы элегий Овидия были опубликованы в альманахе, издававшемся Сумароковым, “Трудолюбивая пчела” в выпуске за ноябрь 1759 года. Избиение будет чуть позже, в январе 1760-го.
Есть предположение, что в ноябре протекцию Кондратовичу составил его коллега по Академии наук Тредиаковский. Именно тогда отношения между Сумароковым и Тредиаковским на какое-то время нормализовались.

Впрочем, уже в следующем месяце Сумароков в альманахе допустил пренебрежительный выпад против Кондратовича: «Опасно, чтоб Кирейки не умножили в нем русском языке и польских слов».

Знание польского языка входило в традиции украинской шляхты. Украинское происхождение Кондратовича секрета ни для кого не составляло. Кроме того, воспитанникам великорусской речевой стихии понадобится ещё немало времени, чтобы ощутить разницу между полонизмами и украинизмами. Для кого-то эта разница неочевидна и сейчас.
Увы, вкус помора Ломоносова, так же как вкус москвича Сумарокова, малороссийские словечки, проскакивавшие у Кондратовича, не устраивали категорически.

Насколько невнимательно отнеслись к этим переводам современники и потомки, видно хотя бы из того, что никто не определил правильно даже количества переведённых элегий Овидия. Во всей известной мне литературе говорится о двух элегия. На самом деле элегии три. Последние две оказались слеплены вместе. Я не знаток античной литературы, но простого сличения с оригиналом достаточно.
Впрочем, из всякого правила есть исключения. Элегии были прочитаны и высоко оценены в начале XIX века А.С. Шишковым. «Если бы он <Овидий> писал прозою, то бы, прочитав подобный перевод, можно было не иметь желания читать подлинник». Если не ошибаюсь, Д. И. Хвостов тоже ценил этот перевод.
Можно ли считать увлечение Овидием Кондратовича общим для всего круга «Беседы любителей русского слова»? А там, как знать, поискать отзвук Кондратовича в «Горе от ума»? Слишком смелые предположения.

Последние годы нашего героя, а умер Кондратович 14 (25) сентября 1788 года, не были увенчаны заслуженным почётом и признанием. Кондратович опроверг собственной биографией расхожий штамп «в России надо жить долго». Отчасти это его личная заслуга. Ничто не стареет так быстро, как юмор. Шутки предыдущего поколения вызывают недоумение у последующего. Кондратович, издавший к старости несколько книг в легковесном жанре, не только не снискал славы, но стал всеобщим посмешищем и заработал репутацию безнадёжного графомана.

Далее репутация работала уже вместо него: «Плохой писатель» (Брокгауз и Ефрон), «Вся эта беззастенчивая галиматья и после кончины ее автора вызывала насмешки» (Лев Бердников в журнале «Новый Берег»), вплоть до «заслужил репутацию шута в литературе прежде всего в силу своей воинствующей бездарности» (он же, там же). На этом фоне оценочное суждение «тяжеловесная ученая поэзия» из «Словаря русских писателей XVIII века» звучит чуть ли не дифирамбом.

Во времена, когда русская словесность стремилась к ясности слога, вычурный центонный классицизм Кондратовича не интересовал уже никого. Его можно было бы попробовать воскресить во времена, когда эталоном стала проза Пруста и Джойса, да только желающих не нашлось.

В чём магия текста Кондратовича сейчас? А она есть, эта магия. Берусь утверждать, что Овидий Кондратовича – один из самых интересных текстов, читанных мной в последние годы. В архаичности языка позапозапрошлого века, высвечивающего Овидия именно как поэта древности? В незапланированном авангардистском привкусе ошеломительных синтаксических оборотов? В тяжеловесном столкновении слов, шокирующем не менее, чем «встреча зонтика и швейной машинки»?

Тексты, которые я предлагаю, именно версия моего личного прочтения, реконструкция. Я уже упоминал о том, что публикация 1749-го года была настолько экономна, что даже заглавие последней элегии было выброшено. Помимо восстановления заглавия третьей элегии я также взял на себя наглость заменить имена собственные принятыми в наше время.

Пунктуация Кондратовича не поддаётся логическому осмыслению, знаки пунктуации я попытался расставить самостоятельно. В этой части я не силён и заранее приношу извинения за ошибки.
Главное вмешательство, которое, на мой взгляд, придало тексту новое измерение – я внёс в него членение, отсутствовавшее в печатном источнике. Взялось оно вот откуда. При сопоставлении текста с латинским оригиналом обнаружилось, что Кондратович крайне редко, но позволял себе нечётко соблюдать стихоразделы. Это в порядке вещей, если содержание в целом передано верно. Синтаксис русской речи не совпадает с латинским, и порядок слов при переводе может меняться. Слово из последующего стиха может оказаться ранее слова из предыдущего.

В то же время разделы между двустишиями Кондратович не нарушал. Двустишие оказалось минимальной неделимой единицей стиха. В латинском оригинале, кстати, двустишия тоже графически выделены. Я проставил между двустишиями знак абзаца. Сначала просто для удобства параллельного чтения. А потом посмотрел на текст Кондратовича и поразился в очередной раз. В таком виде он оказался близок к поэтике европейских модернистов, настолько, что смотрелся бы органично в любой антологии поэзии последнего столетия.

Ещё раз подчёркиваю: это моя реконструкция перевода. Как всякая реконструкция, она гипотетична и допускает варианты. Тешу себя надеждой, что Кирияк Кондратович, живи он в наше время, не поступил бы со мной так, как поступали с ним Сумароков и Ломоносов.

                              Георгий Квантришвили

К списку номеров журнала «ГРАФИТ» | К содержанию номера