Яков Басин

ТУПИК БУЛГАНИНА, Д. 1. Из книги «На синкопе воспоминаний»


                


Когда дядя Меер (он же – Михаил Ильич) уезжал к себе в Ленинград, уже была поздняя осень. Было дождливо и холодно. За те месяцы, что он жил у нас, мы очень подружились, и я напросился с родителями на вокзал. Купили перронные билеты, вышли к поезду. Папа и дядя Меер отошли от нас с мамой и о чем-то тихо беседовали. Лица у обоих были серьезные, озабоченные. Обычно, когда прощаются на вокзале, обнимаются, целуются, желают друг другу счастья и выражают надежды на новую скорую встречу. Когда прозвучал призывный набат вокзального колокола и все заспешили к вагонам, дядя Меер только кивнул головой и, уже стоя на ступеньках, сказал папе: «Так что думай, Зяма, думай. Наступают очень плохие времена».

1
Пятьдесят второй год заканчивался как обычно – без особого всплеска эмоций и каких-то треволнений. Рогачевская улица жила своей обычной жизнью. Во дворах сушилось белье, и не раз окрест раздавался чей-нибудь крик, типа того, который могла издать наша соседка тетя Роза: «Рива, ты мой “лифик” снимала?». Приходили какие-то тетки, выносившие с фабрики «Спартак» большие толстые плитки очень вкусного шоколада и сбывавшие их наиболее надежным обывателям по сходной цене.
По булыжной мостовой громыхала «благоухающая» телега с огромной бочкой, наполненной содержимым дворовых туалетов, и я каждый раз удивлялся, как можно работать на таком «производстве».
Летом тротуары на нашей улице покрыли асфальтом, и нес-колько мальчишек уже владели собственными самокатами на подшипниковых колесиках. В школьном дворе мальчишки на спор играли в маялку – кто больше подкинет внутренней поверхностью стопы пушистый кусочек меха с прикрепленным снизу свинцом. Очереди за хлебом уже исчезли, но за керосином – все еще оставались. Все ждали, когда закончится зима, и вновь в парке Паскевича на эстраде каждое воскресенье будет играть духовой оркестр, по Сожу пойдут пароходы до Киева, а Вадим Синявский начнет вести по радио репортажи с футбольных матчей.
Мама моей соученицы Майки Рощинской вновь ходила с огромным животом в надежде после пяти девочек произвести на свет наконец хотя бы одного мальчика.
Старуха Меланья, жившая в соседнем доме, через забор незлобиво переругивалась с мужем Розы сапожником Соломоном по поводу последних слухов, принесенных с Рогачевского базара. Все понемногу маялись со своими болезнями, и не раз тетя Роза, у которой болела спина, ложилась у порога своей комнаты и просила меня переступить через нее, чтобы эта боль ее покинула.
В ходу были анекдоты про Моню, которого лелеяли и оберегали от всех придуманных ими самими напастями родители. «Моня, не пей горячий чай: лопнет мочевой пузырь – ошпаришь ножки!». «Моня, не бей эту девочку: вспотеешь и получишь воспаление легких!». А то и вовсе: «Моня, перестань крутить папе нос и вообще отойди от гроба!». Пройдет какое-то время, и место Мони займет легендарный Вовочка: «Вова, домой!» – «А что, я уже проголодался?» Видимо, все Мони за это время успели вырасти и уехать в Израиль, а свято место, как известно, пусто не бывает. Вот только характер ситуаций, связанных со всеми Монями и Вовочками, остается неизменным. Скорее всего потому, что Вовочка был внуком Мони.
Фигурой «вне времени и пространства» была в нашей семье баба Арина. В конце двадцатых она «гадавала» детей тети Розы – Борю и Асю. В конце тридцатых нянчила меня. В конце сороковых – мою сестричку Софочку и асенькиного Вовку, а в середине шестидесятых еще успела поносить на руках моего Вадика. Так что для нас Арина была «палочкой-выручалочкой». Ее муж был классным электромонтером – именно он повесил и заставил работать первый в Гомеле светофор. Но был он мужиком сильно пьющим, и однажды «под градусом» полез на столб. Его оттуда сбросило, и он погиб.
Баба Арина строго стояла на защите прав ребенка, и глядя на воспитательные маневры моей мамы, говорила ей: «Рива, ты чего малых мордуешь?!» Но был у нее один недостаток, с которым безуспешно все воевали: Арина была жуткой матерщинницей. «Арина, ты хоть при детях не выражайся», – умоляла ее мама. «А я ж нічога такого не кажу», – искренне  изумлялась та. Как бы то ни было, но Софочка после общения с Ариной бодро спрашивала у всех родных и близких: «Где твоя мать?», а я в качестве ругательства использовал ее выражение «Едрить твою налево!».
Время было какое-то непонятное. Родители мои, очень, как сказали бы сейчас, демократичные и общительные, вдруг стали мрачными и неразговорчивыми. Раньше строгие и требователь-ные во всем, что касалось моего поведения и успеваемости в школе, теперь они почти не трогали меня своими замечаниями и наставлениями. А все началось с приезда к нам, вроде как в гости, дяди Айзика Письменного из Львова. Но очень скоро я понял, что его затянувшееся пребывание у нас – вынужденное. Добрый, улыбчивый, чрезвычайно тактичный (как говорила моя мама, «теплый»), он как-то сразу стал полноправным членом семьи.
Мне объяснили просто: дядя Айзик работает в кооперации, и он уехал на время ревизии, потому что «под него копают» и хотят все недостачи свалить на него. Много позже папа раскрыл мне секрет: во Львове начались аресты, и дядю Айзика кто-то из друзей предупредил, что на него выписан ордер.
Со своей женой, тетей Фирой, они переписывались через тре-тьих лиц, и мои родители помогали составлять завуалированные тексты, которые могли понять только посвященные. Опыт у папы уже был: во время войны, чтобы дать маме понять, на каком участке фронта он находится, папа писал, например, что «на столе стоит самовар, каких здесь много, и мы пьем крепкий чай», и мама понимала, что он находится где-то в районе Тулы. Если папа писал «слушаем пение соловьев», это означало, что он на Брян-ском фронте.
(Позднее дядя Айзик и тетя Фира со своими сыновьями все-таки были вынуждены уехать в Уфу, подальше от Западной Украины.)
После отъезда дяди Айзика мы недолго жили в одиночестве: вскоре из Ленинграда приехал дядя Меер. Тот был так же радушен, но еще и открыт до наивности. Крупный, очень добрый, он являл образец заботливого, во всем и всем сочувствующего дядюшки. Любую новость, даже ту, которую я приносил со школы, он встречал, высоко подняв брови: «Да? Что ты говоришь?! Это же надо, а?!».
Дядя Меер родился в один год с папой, потому что баба Леля (Рахиль Ильинична), папина мама, была первым ребенком в семье Корищей, а Меер – последним, двенадцатым, и в результате племянник и дядя отказались ровесниками. Родом они были из Погоста, недалеко от Солигорска. Большая часть семьи погибла в оккупации, но те, кто успел выехать на учебу еще до войны, остались живы. Мой отец, например, поступил в минский строительный техникум (где и встретился с мамой), а дядя Меер учился в минском юридическом институте. Из минского гетто дядя Меер бежал. Сильный физически, он оказался в боевой группе еврейского партизанского отряда Шолома Зорина, а после войны уехал к старшему брату Менделю (еще один Михаил Ильич), учительствующему в Ленинграде.
Дядя Меер мне свои секреты выложил сразу же. Оказывается, в 1948 году, когда было создано государство Израиль, он пошел в военкомат, чтобы ехать воевать с арабами за независимость «своего» государства. Но международная обстановка очень быстро изменилась, Израиль так и не стал оплотом большевизма на Ближнем Востоке, и евреи там решили свои проблемы без дяди Меера. Но в 1952 году начались аресты среди тех, кто за четыре года до этого хотел пойти добровольцем на эту войну, и дядя Меер, опасаясь ареста, смылся в Гомель, чтобы как-то отсидеться.
Родители мои жили тогда напряженной жизнью, хотя внешне все было так, как обычно, но «беглецы» – дядя Айзик и дядя Меер, а также «бомба замедленного действия» в лице такой нелегалки, как Рута – жена Эдди Рознера, снимавшая у тети Розы комнату, создавали взрывоопасную обстановку. А тут еще я учудил. Однажды, сидя в актовом зале школы на каком-то мероприятии рядом с огромным портретом Сталина, я увидел на свободном поле внизу холста нарисованного кота и, ничтоже сумняшися, прибавил к нему усы. Началось следствие, меня таскали к директору, родителей тоже (объясняться ходил папа).
Прикованная в те дни к постели после перелома позвоночника мама хваталась за голову: «Хоть бы я уснула летаргическим сном и проснулась через двадцать лет, чтобы уже увидеть тебя устроенным в жизни и не быть свидетелем твоих безобразий!». Папа ходил хмурый и, качая головой, приговаривал: «Только этого нам не хватало!». Но все как-то обошлось, ходу этому инциденту не дали, хотя, как я теперь уже понимаю, все могло закончиться совсем иначе: дело-то касалось портрета вождя.

2
В кино я иногда ходил вместе с родителями. Бывало это, правда, довольно редко, но все же бывало. Так случилось и тогда, когда вышел фильм Сергея Герасимова «Сельский врач» с Тамарой Макаровой в главной роли. То ли название было значащим для папы – работника облздравотдела, то ли по каким-либо другим причинам, но в кино мы пошли всей семьей.
Сегодня об этом фильме вспоминают разве что киноведы. Там была история маленькой больнички, где работают два врача – умная и проницательная женщина (Т.Макарова) и длинный, нескладный, недалекий, с выраженной еврейской внешностью мужчина. Она ставит правильный диагноз, он – ошибочный. Вот и весь сюжет. Ничего особенного, но…
– За что же это его выставили таким идиотом, да еще и с длинным еврейским носом? – спрашивал сам у себя папа, когда мы шли из кино. – Ошибиться может каждый врач, но как раз евреи-то и были всегда хорошими врачами.
Спустя буквально несколько месяцев, когда развернулось «дело врачей», я напомнил отцу этот сеанс и спросил, как он считает: картина была снята специально по заказу, чтобы подготовить людей к процессу кремлевских врачей, или это совпадение? Папа тогда просто пожал плечами, а я долгое время все вынашивал замысел собрать про это сведения. Стало это возможным только сейчас, когда появился интернет. Суммируя все полученные данные, я все с большей уверенностью могу сказать: фильм с таким сюжетом и такими актерами был снят преднамеренно.
Съемки проходили в 1951 году. Премьера состоялась 12 января 1952 г. Роль врача Темкина играл Анатолий Дудоров, он же – Аркадий Дударев, снимавшийся во многих фильмах в пятидесятые годы прошлого столетия. После «дела врачей» фильм как-то быстро сошел с экранов. Еще одна любопытная деталь: у великого советского кинорежиссера Сергея Герасимова, поставившего эту картину, мать – еврейка.  
Новый, 1953 год наша семья встретила как обычно. В углу большой комнаты с кроватью прикованной к постели мамы и «моим» диваном, на котором спал я и каким-то образом устраивающаяся у меня под одеялом любимая кошка Машка, была установлена елка с упирающимся в потолок наконечником. Украшали ее всей семьей, при этом мама клеила из цветной бумаги всякие гирлянды и фонарики, а я высасывал из яиц содержимое через крохотные отверстия, сделанные швейной иглой. Потом на эти, уже пустые яйца мама наклеивала колпаки, приделывала нитки, а я с удовольствием разрисовывал их смешными клоунскими лицами.
В новогоднюю ночь у нас по традиции собрались родные и близкие, а первого января бабушки накрыли стол и ко мне пришли поздравить с днем рождения всякие двоюродные и троюродные братья и сестры. Потом были зимние каникулы, и я мог каждый день бегать на какой-нибудь фильм. «Лайгудрим!» – сказала тогда, глядя на мои походы в кино, мама, что должно было соответ-ствовать русскому: «Гуляй, Ваня!». В общем, все было, как обычно, но как только начались занятия в школе, случился «траурный» день. Это такой день, когда вся семья и самые близкие к ней родные собираются за пустым столом и долго сидят молча, как бы оплакивая самую большую утрату в своей жизни.
Таких дней в школьной юности я запомнил четыре. Глубинный смысл каждой из этих четырех утрат я иногда познавал спустя десятилетия, но в память каждая из них врезалась весьма отчетливо.
Первая случилась примерно через год после возвращения в Гомель из эвакуации. Тогда мы жили с радостным чувством свободы: от нас только-только «ушли» большую семью полицаев, занимавшую дом еще с периода оккупации, и вдруг – вся семья молча сидит у репродуктора и внимательно слушает репортаж с Красной площади о чьих-то похоронах. «Дедушка Калинин умер», – поясняет мне папа. Уже в наши дни я узнал, что Всесоюзный староста был одним из главных защитников интересов еврейского народа во времена сталинской тирании.
Вторая утрата произошла почти одновременно с первой: сына Розы и Соломона, бравого лейтенантика, вернувшегося с войны с ранением и работавшего в каком-то подразделении НКВД в двухэтажном особняке на улице Госпитальной, без объяснения причины отправили в отставку.
Семья была в трансе. Истинную причину происшедшего мне никто из старших тогда не рассказал, и о том, что сразу после войны евреев повсеместно изгоняли из всех силовых ведомств, я узнал тоже гораздо позже. На войну Боря ушел прямо со школьной скамьи, специальности толковой у него не было, и это было другой причиной подавленного настроения родни. Но нет худа без добра: со своей женой красавицей Лилей он уехал в Минск, где оба поступили в юридический институт. А для меня эта история закончилась врезавшимся в память на всю жизнь наставлением матери: «Учти, сынок, еврею, чтобы пробиться в этой жизни, надо все жизненные задания выполнять на “пять”. А чтобы получить “пять”, надо знать, уметь и все делать на “десять”».
Смысл третьей мне стал понятен уже наши дни. Однажды, тоже вскоре после зимних каникул, над нашей семьей очередной раз повис мрак безысходности.  Было видно, что все страшно переживают какое-то известие. Запомнил одну лишь фразу отца: «С обеих сторон были большие сугробы, и когда шла машина, им некуда было деться». И мне, как сейчас помню, представился наш угол Рогачевской и Кирова, трансформаторная будка на углу, огромные сугробы, которыми был в те дни завьюжен Гомель, и кто-то, застигнутый машиной на проезжей части улицы. Теперь-то я уже знаю, что именно в тот день стало известно о гибели в Минске великого Соломона Михоэлса, якобы попавшего под машину.
И вот очередной мрачный день. Все молча сидят за большим круглым столом в нашей гостиной, и – лишь одна фраза Рут: «Это – начало». Да, это было начало «дела» кремлевских врачей, а то, что это еще и начало смертельного преследования евреев, я тогда не понял. Более того, я воспринял сообщение о разоблачении заговора врачей против вождей всего советского народа вполне натурально.

3
Дело в том, что политически я в этом отношении был подготовлен лучше своих одноклассников и даже самых близких друзей: я к этому времени успел прочесть книгу, «раскрывшую» мне глаза на политические процессы тридцатых годов. Я ее подобрал в каком-то дворе: она явно выпала у кого-то из окна и была изрядно подмочена дождями. Название было интригующим: «Тайная война против Советской России». Книгу я высушил, поло-жил под пресс из других книг, отчего она стала выглядеть вполне пристойно, и в один из дней летних каникул, как сейчас помню, сидя на летней эстраде парка Паскевича, за один день «проглотил» ее целиком.
«Заговор послов», Брюс Локкарт, Сидней Рейли, Борис Савинков, дело профессора Рамзина, процесс Промпартии, троцкисты, Генрих Ягода… Голова шла кругом…
Никто ничего никогда ни мне, ни моим друзьям обо все этом не рассказывал. Поразительным было и то, что написали эту книгу два американца – Сайерс и Кан, которые не только были в курсе всех событий в Советской России, но и имели доступ ко всем следственным документам, потому что книга была наполнена самыми подробными цитатами из протоколов допросов и закрытых судебных заседаний.
Самой интригующей главой в этой книге для меня оказалась та, которая называлась «Убийство в Кремле». То, что Кирова убили в результате заговора троцкистов, я, разумеется, не знал. Но наибольшим откровением для меня стало то, что председателя ОГПУ (главу советской контрразведки!) В. Менжинского, одного из кремлевских вождей В.Куйбышева и великого пролетарского писателя Максима Горького вместе с сыном тоже убили, и что сделано это было руками врачей. При чтении книги я как-то не обратил особого внимания на то, что фамилия одного из врачей-убийц была Левин. Фамилию запомнил, но откровенное указание на национальность не зафиксировал.
И вот спустя полтора десятилетия после событий тридцатых годов выяснилось, что еще двух кремлевских вождей – Жданова и Щербакова – тоже убили врачи и тоже методом заведомо неправильного лечения. И что почти все убийцы – евреи. Закономерность стала очевидной. И хотя в газетах таких исторических параллелей не проводили, для меня достоверность дела врачей не вызывала сомнений.
Довоенной поговорки – «Лес рубят – щепки летят» – я тогда еще не знал, но по поведению отца быстро понял, что так просто «дело кремлевских врачей-убийц» для медицинского ведомства, в котором он состоял как главный инженер облздравотдела, не кончится.
Отец стал приходить с работы мрачный, взвинченный. У него от напряжения опять появились боли в животе, хотя язву двенадцатиперстной кишки вместе с тремя четвертями желудка ему удалили за шесть лет до этого. Он уединялся с мамой, и они о чем-то тихо беседовали, замолкая при моем приближении. А однажды я услышал, как мама спросила:
– Он еще сидит?
– Да, – ответил отец.
Когда все кончилось, папа рассказал, что к ним в облздрав-отдел пришел «человек из органов». Он занял отдельный кабинет и, запираясь в нем, целыми днями читал личные дела врачей всей области. Никто ничего не понимал.
Периодически то одного, то другого вызывали к этому человеку на беседу, но никто ни с кем не делился.  А однажды на вопрос мамы: «Ну что?» – папа ответил: «Копают под Басю Исааковну».
Главврач Первосоветской больницы Гомеля Бася Исааковна Каган была очень близка нашей семье. Дружеские отношения с отцом были основаны на том, что как главный инженер обл-здравотдела отец очень много помогал этой ведущей в области больнице и с ремонтом, и с оснащением новейшим оборудова-нием, и с медицинской мебелью, которые в те времена были на вес золота. У него были дружеские контакты и в «Медхозснабе», и в «Медтехнике». Даже после того, как отец ушел из системы министерства здравоохранения, о нем еще долго помнили, чем пользовался спустя много времени и я, работая заместителем главного врача Смолевичского района. «Сыну Басина надо сделать!» – частенько слышал я, когда приезжал туда по делам.
Бася Исааковна была опытнейшим терапевтом, и папа не раз привлекал ее к обследованию и лечению наших бабушек, мамы, меня, да и в судьбе самого отца она сыграла серьезную роль: именно она отправила его на операцию в Ярославль, к своему давнему другу, профессору-хирургу. У Баси Исааковны был фаэтон, на котором она выезжала на визиты и по делам. «Шкавера приехал!» – говорили, когда ее фаэтон появлялся где-то рядом. Я долго считал, что это имя лошади, и однажды, подойдя к возчику, решил сделать ему приятное. «Какая у вас красивая Шкавера», – сказал я. «Это я Шкавера», – мрачно ответил тот.
К Басе Исааковне разговор у нас дома возвращался практически ежедневно. Любовь к ней и ее авторитет в городе были настолько велики, что папа часто говорил маме: «Неужели они посмеют ее тронуть?» Посмели! И вот однажды в «Гомельскай праўдзе» появилась, наконец, статья, в которой Бася Исааковна была подвергнута жесточайшей критике. Правда, в статье не было написано, что она работает на американскую разведку, но, как сказал папа, обязательно напишут – это вопрос времени, и что ждать осталось недолго.
Папа очень переживал из-за того, что происходит. «Никто не знает, что этот человек в личных делах врачей еще накопает, – говорил он. – Вот же Широкова убирают».
Широков работал главным бухгалтером облздравотдела. Он не был евреем, но, как выяснилось, во время войны находился на оккупированной территории, и теперь над ним из-за этого нависла угроза увольнения. Это был очень добрый и открытый человек. Он дружил с отцом и не раз бывал у нас дома. Помню, как он отвозил группу ребят из Гомеля в детский санаторий Друскеники. В эту группу папе удалось включить и меня. Мы доехали до Вильнюса и должны были провести на вокзале несколько часов до следующего поезда. Увидев автобусный маршрут «Вокзал – зверинец», все радостно закричали: «В зверинец! В зверинец!» Сели в автобус, доехали до последней остановки и никакого зверинца не увидели. «А где зверинец?» – спрашиваем у местного жителя. «Здесь Зверинец», – отвечает.
Оказалось, Зверинец – это район города. Как весело, как заразительно смеялся вместе со всеми ребятами Широков.
И вот теперь этот человек должен был уйти с работы и даже уехать из Гомеля, потому что найти себе другое место бухгалтера ему уже не удалось бы. Он оказался в Черновцах, работал там главным бухгалтером мединститута и даже хотел спустя пару лет помочь мне поступить туда учиться. Почему ему, работавшему на такой должности, это не удалось, отдельная история, но я помню изумленное выражение его лица, когда ему объяснили, что «этот мальчик не может быть принят в институт», потому что в экзаменационном листе возле его фамилии стоит «птичка».

4
Угроза расправы нависла и еще над двумя людьми, с которыми отец был в прекрасных отношениях, – его прямыми начальниками. Как рассказывал отец, заведующий облздравом Кривощекий категорически отказался заменять Басю Исааковну другим человеком. «Если вы хотите погубить главную больницу области, пожалуйста, но без меня!» Похоже, что Кривощекий не дал в обиду и моего отца. Как рассказывал потом папа, однажды, уставший от напряженного ожидания, он зашел в кабинет «особиста». «Что мне делать?». Тот посмотрел на вошедшего и, усмехнувшись, спросил: «Что, нервы не выдерживают?». Потом помолчал и сказал: «Ладно, идите, работайте».
Кривощекого, в конце концов, заменили, и он стал главным врачом онкодиспансера и преподавал онкологию в медучилище. Другим человеком, пострадавшим из-за дела врачей, была заведующая горздравотделом Снежко, которая тоже не отдавала своих работников на заклание. Позднее она работала главным врачом спецполиклиники.
Чувствуя, что без имен и фактов все мои юношеские воспоминания не стоят и гроша, иду в Национальную библиотеку и поднимаю «Гомельскую праўду» за январь-март 1953 года. Вот переведенная на белорусский язык вошедшая в историю статья «Подлыя шпіёны і забойцы пад маскай прафесараў-урачоў» – перепечатка из «Правды» от 13 января, та самая публикация, которая дала толчок всей антисемитской вакханалии в СССР. Вот статья «Сионистская агентура американской разведки» – это уже перевод из журнала «Новое время» (№4).
Еще один материал: «Бдительность – ценное качество советских патриотов». Ее автор – министр юстиции РСФСР. А вот и центральный мотив всей кампании: «”Джойнт” – филиал американской разведки». Автор не указан. А где же материалы по БССР и по Гомелю и Гомельской области, в частности?
Нахожу небольшую заметку «Навести порядок в детской поликлинике». Детей лечат «в тесном, недостроенном помеще-нии, где нет ни комнаты для ожидания родителей, ни вешалок для пальто… где сквозь разбитые окна дует ветер… а во многих лечебных кабинетах нет умывальников, и врачи перед приемом нового больного не моют руки... Нет ежедневного приема хирурга»... Кто виноват? Естественно, главный врач Моносзон-Любина.
(Отец иногда брал меня с собой в поездках по области, так что насмотрелся я и не на такие больничные помещения. Бывало много хуже, чем описано в статье! Однажды в летние каникулы отец решил взять меня с собой в командировку в Лоев: он летел на санитарном У-2 и хотел доставить мне удовольствие от первого полета в жизни. Две вещи меня тогда поразили: совершенно разваленная, но при этом работающая больничка где-то на высоком берегу реки и татуировка с цифрами на предплечье у женщины, главного врача этой больнички, – свидетельство ее пребывания в Освенциме.)
А вот и та статья, что разоблачает «еврейскую мафию». Название символическое: «Беспечность и ротозейство в подборе руководящих медицинских кадров». С именами «руководящих кадров» не густо: заведующая яслями Курцер, зуботехник Канторович, сотрудница детской консультации Дадиомова… Но вот и главные герои повествования.
В центре – Бася Исааковна Каган, «неограниченный хозяин и диктатор» Первосоветской больницы, которая принимает на работу только угодных себе людей – тихих, покорных, очень любит подхалимов и доносчиков. «В больнице – “палочная” дисциплина, нет творческой товарищеской обстановки, сотрудники боятся не только критиковать Каган, но даже встречаться с ней…»  А вот и вопрос к Кривощекому: почему он «так бережливо охраняет авторитет Каган и не обращает внимания на жалобы подчиненных ей людей, на судьбу целого коллектива?»
А вот еще один герой – Исаак Моисеевич Шпрехер, на которого даже было заведено судебное дело, но оно «при активном участии Кривощекого было замазано». И тут же выписки из двух приказов по облздравотделу: 24 марта 1953 г. Шпрехера освободили от работы главного врача Тереховской больницы и тут же назначили главным врачом Жлобинской районной больницы. А потом по личному указанию заведующего облздравотдела проштрафив-шегося уже в Жлобине Шпрехера «отмазывает» областной хирург Бабицкий. А все дело в том, что, оказывается, «жулики и проходимцы довольно часто находят себе пристанище в Го-мельской области под крылом у тов. Кривощекого».
Замазывает жалобы от населения и Снежко, а помогает ей в этом заведующая центральным отделом здравоохранения г. Гомеля Злотникова.
Вот такая статья. С обличительным материалом явно не густо. Правда, нет никаких инсинуаций по поводу национальной принадлежности ее «героев», но фамилии говорят сами за себя. А по законам того времени статья в партийной газете – достаточный повод для увольнения и даже передачи дела в суд.
Конечно, папа, который был постоянно рядом с Кривощеким, знал обо всех этих поисках компромата на медиков, и это не могло оставлять его спокойным. А тут еще письмо от дяди Меера из Ленинграда: готовится депортация евреев в Сибирь. В рай-исполкомах даже имеются списки вокзалов, с которых будут уходить поезда, и расписание, на какие именно вокзалы и из каких районов города будут сгонять еврейское население на эти вокзалы. Папа молчал, мама плакала.
Было от чего прийти в отчаяние! Но я тогда, видимо, как и подавляющая часть населения страны, находился под гипнозом «разоблачений убийц в белых халатах», потому что помню свою реакцию на извещение о болезни Сталина: как хорошо, что успели арестовать кремлевских врачей до того, как он заболел!
Я очень хорошо помню настроение в нашей семье, которое вызвало появление этой статьи. Папа сидел, опустив руки и глядя куда-то сквозь меня. «Ну вот, и до нас добрались!» Мама силилась прочесть статью. «Зяма, у меня все плывет перед глазами». Я пробежал текст. «Но здесь же не написано, что Бася Исааковна – агент иностранной разведки?!» Папа промолчал.

5
Изучая гомельскую прессу, я много размышлял над тем, почему в разгар страшной антисемитской кампании, когда больные не хотели лечиться у врачей-евреев, а на заводах шли митинги и выступающие требовали врачам-убийцам смертной казни (об этом сейчас очень много литературы), в главной гомельской газете не было помещено ни одной «разоблачительной» статьи. Не знаю, как в других областях, но вспоминая поведение отца в те жуткие дни, я думаю, что, при всех его переживаниях, именно поэтому внутренне он как-то был за свое будущее спокоен. И я уверен, что спокойствие это было продиктовано позицией, которую занимал в те кризисные дни министр здравоохранения Инсаров.
Два имени папа произносил всегда с особым пиитетом, наверное, поэтому я их помню до сих пор. Это – два министра, с которыми папа работал и безоговорочным доверием которых пользовался. Михаил Иванович Коваленок, как говорил папа, бывал у нас дома в Гомеле еще до войны. И помню, как переживал папа, когда в послевоенное время его сменил Иван Анисимович Инсаров.
Но и с ним у отца сложились очень теплые отношения, и Инсаров сыграл большую роль в моей судьбе, когда весной 1960 года спас меня от исключения из Минского мединститута – тогда  я чуть не поплатился за свой длинный язык.
Конечно, папа, который был постоянно рядом с Кривощеким, знал обо всех этих поисках компромата на медиков, и это не могло оставлять его спокойным. Особенно волновало родителей, что «копают» под Басю Исааковну. Руководитель главной больницы области был, как сейчас говорят, фигурой знаковой. Папа выразился так: «Рухнет она – посыпятся другие. Область останется без специалистов». Мама, встречая папу с работы, каждый раз задавала один вопрос: «Как Бася?». И однажды папа сказал:
– Кривощекий выведал у «особиста», что многие, с кем тот беседует, жалуются на несносный характер Баси Исааковны и на то, как с ней трудно работать. Но вот как-то он рассказал о какой-то врачихе, которая не только проверяющему, но и всему аппарату облздравотдела во всеуслышанье заявила, что мнение о Басе Исааковне как о бесценном диагносте и лечебнике сильно преувеличено и что это она сама о себе распространяет в городе такое мнение.
– Ну что ж, – сказала мама, – теперь и у вас есть своя Лидия Тимашук.
По поводу этой кремлевской доносчицы мама имела свое, притом крайне радикальное мнение.
– Это – подставная фигура, – говорила она. – Ее нет в природе, а если есть, то совсем какая-нибудь бездарь. Почему ее фотографии нет в газетах? Как-никак орденом Ленина наградили. И беседы с ней ни разу не напечатали. И ни одного выступления по радио. Что-то здесь нечисто!
Как же она была рада, когда позднее напечатали сообщение, что у этой «сексотки» отобрали орден.
– Все верно: доносчику – первый кнут!
Эта пословица про доносчика была одной из двух любимых, которыми она часто учила меня жизни, и которая говорила, по ее мнению, о верности дружескому долгу. Второй она учила меня скромности: «Запомни, сынок, на всю жизнь: “я” – последняя буква в алфавите!»
Трагическим настроениям моих родителей не суждено было длиться слишком долго.
Спустя несколько дней папа разбудил меня утром и сказал: «Проснись, сынок. Дедушка умер». Да, именно так и было: когда Сталин умер, отец разбудил меня со словами: «Вставай, сынок, – дедушка умер». Он назвал Сталина «дедушкой». Для меня это остается загадкой по сей день. Папа никогда не был сталинистом, до войны его таскали на допросы и добивались, чтобы он дал компромат на своих рабочих.
Папа был прорабом на строительстве больниц и поликлиник, ему было едва за двадцать лет, и он ни о ком ничего не знал. Об одном случае у него на всю жизнь осталось чувство вины. Следователь заставлял его рассказать что-нибудь о двух рабочих-братьях. «Да ничего я о них плохого сказать не могу» – «А вы подумайте» – «Ну вот, был случай, они на заём не подписались» – «Как вы думаете, почему?» – «Они из деревни, там их семьи, которые надо кормить. Думаю, что они нуждаются». Через пару дней рабочие исчезли, и папа до наших дней корил себя, что он – виновник того, что этих братьев репрессировали. Хотя на самом деле, все, скорее всего, было намного сложнее.  

В день похорон Сталина никто не работал. Были отменены занятия в школах. Мы сидели у включенной радиолы «Пионер», которую папа незадолго до этого приобрел. Ровно в 10 часов утра я выскочил на улицу. Как и предполагалось, во всем городе зазвучали гудки фабрик и заводов. Улицы были пустые – ни одного прохожего, ни одной машины. Закрыт был даже наш любимый Рогачевский базар. Пришла тетя Роза: «Зимл, а что теперь будет с нами?» Папа долго не отвечал, потом сказал: «Успокойся, Роза, что со всеми будет, то и с нами».
В первые недели после похорон Сталина еще чувствовалось, что в воздухе висит ощущение тревоги. Как я понял из реплик родителей, они ожидали чего-то худшего. Но, как ни странно, ничего такого не происходило. Более того, с наступлением весны, появлением тепла и зелени возникло ощущение, что стало как-то легче дышать. Первоначально мне казалось, что теперь мы будем в школе и в домашней жизни каждый день то и дело вспоминать Сталина, сожалеть, что его нет с нами, и думать, что все плохое, что случается в жизни, происходит потому, что он умер. Но в реальной жизни все было так, как будто ничего особенного не произошло, – тихо и спокойно. Что же это – бог умер, а нам все равно?!

6
Но изменения в жизни начались и даже очень скоро, и первым же симптомом стало исчезновение «особиста» из облздравотдела. То ходил ежедневно, как на работу, в свои личные апартаменты, а то исчез вовсе. Правда, главного бухгалтера Широкова все же уволили, но все остальные остались на своих местах, и вновь цоканье копыт по булыжной мостовой означало, что к моей бабушке приехала на домашний визит Бася Исааковна.
Как-то очень быстро произошла реабилитация кремлевских врачей, и однажды отец из очередной командировки привез ползущие по Москве страшные рассказы о том, как их пытали. Когда летом кто-то из них приехал по личному приглашению Инсарова лечиться в Несвижский санаторий, тамошние врачи рассказали, что, как выразился папа, живого места на них не было.
Вскоре из Ленинграда пришло письмо от дяди Меера: разго-воры о предстоящей депортации евреев в Сибирь прекратились. Для меня изменения начались совершенно неожиданно.
Дело в том, что у нас с ребятами было правило: дважды в неделю мы ходили в кино. Случалось это по понедельникам и четвергам: именно в эти дни менялся репертуар в кинотеатрах. Я вел учет просмотренных фильмов и однажды заметил, что все афиши стали печатать на белорусском языке. Единственным местом, где они оставались на русском языке, были крупные стенды у входа в кинотеатр Калинина. И был случай, когда, выйдя утром к афишной тумбе, я прочел название фильма, которое не смог перевести на русский язык, – «Паветраны рамізнік». Никто из домашних мне тоже не смог помочь, и пришлось бежать к кинотеатру. Выяснилось, что это – «Воздушный извозчик».
Вслед за афишами на белорусский язык перешли все вывески, названия контор и учреждений, магазинов, мастерских и парикмахерских. А однажды отец принес с работы новость: идет речь о переводе всей документации и служебной переписки на белорусский язык. Я белорусский знал очень хорошо, свободно читал и грамотно писал, но разговаривать на этом языке вряд ли смог бы. Все мое окружение было русскоязычным, и я не представлял себе, как мы все в одночасье перейдем на белорусский.
Потом началось переименование улиц. Близкая и знакомая нам улица Ветковская, на которой стояло здание железнодорожного МГБ, вдруг стала улицей Л. Берии и к лету уже была покрыта роскошными деревьями в два ряда с каждой стороны. На вокзалах рядом с русскими названиями станций через черточку стали появляться белорусские: «Минск – Мінск», «Могилев – Магілёў». Правда, с Гомелем произошел казус: на обоих языках он читался и писался одинаково, и тут же возникло по сей день популярное выражение: «Гомель-Гомель – Баден-Баден». В названиях улиц оказались увековеченными имена и других «вождей», и однажды папа принес с работы и вовсе анекдотическую историю. В районе 11-й школы были улица Почтовая, переулок Почтовый и Почтовый тупик . Так вот, после переименования они стали называться улица Булганина, переулок Булганина и… тупик Булганина. И мы с ребятами сразу прикинули, как кто-то пишет письмо и указывает обратный адрес: «Гомель, тупик Булганина, д. 1».
Многие мои друзья говорят о том, что им душу перевернул ХХ съезд партии и речь Хрущева с разоблачениями сталинских репрессий. Я же удар по психике получил в тот день, когда узнал, что Берия – шпион многих разведок. В июле папа получил путевку в санаторий «Друскенинкай»: надо было как-то залечить обострение язвенной болезни. Он взял с собой меня и там, на месте, купил мне путевку в детский санаторий.
У нас в санатории не было громкоговорителя, такого, чтобы кричал весь день на всю округу, но однажды утром вдруг голос московского диктора стал громко вещать по всей территории. Это было сообщение об аресте Берии. Я побежал к папе: «Как это может быть?! Как мог человек, который всю войну руководил советской разведкой и контрразведкой, быть чьим-то шпионом?» Папа молчал. Он также был растерян.
В одной комнате с папой жил тогда футболист минского «Динамо» Бабурин по прозвищу «балерина» (за свою изящную манеру игры). Я видел, что тот тоже взволнован. Потом я наблюдал, как папа, присоединившись к большой компании, принял участие в жарком споре, но мне это уже было неинтересно. Я понял главное: доверять никому нельзя. Если уж сам начальник разведки и контрразведки всей страны – шпион, если устраивается огромное судилище над врачами-убийцами и под удар ставится целый народ, а потом оказывается, что это – липа, значит, правды о том, что на самом деле происходит в этой стране, никто и никогда не узнает.
Позднее, когда на протяжении всей достаточно долгой жизни я почти ежедневно узнаю подробности того, что кто-то однажды точно назвал «нашим непредсказуемым прошлым», я убеждаюсь, что был тогда прав. В стране, где так легко манипулируют общественным сознанием миллионов людей, верить официальной власти (читай – официальной истории, официальной пропаганде и т.д.) нельзя. С этим убеждением я живу и сейчас. Нигилизм моего поколения был порожден тогда, в 1953 году. Его умело подкармливали события и лицемерие властей всего последую-щего ХХ века. Происходит это и поныне.
Бериевская белорусизация закончилась так же внезапно, как и началась. Когда мы с отцом вернулись из Друскенинкай домой, все афиши в Гомеле уже опять печатались на русском языке, улица Булганина вновь стала Почтовой, а улица Берии – Ветковской, и лишь четыре ряда ветвистых деревьев на ней напоминали о событиях первой послесталинской весны.
А потом началось возвращение в науку целых ее разделов, уничтоженных при Сталине. Не помню, кто вел у нас в школе биологию, но на всю жизнь в сознании осталась заповедь, что генетика – «продажная девка империализма» и что Вирхов и Мендель – лжеученые. Кто такие «вейсманисты-морганисты», мы не совсем понимали, но то, что надо прославлять Трофима Денисовича Лысенко и Ивана Владимировича Мичурина, были убеждены. Я до сих пор, к своему стыду, не знаю, что к чему прививал Мичурин – яблоню к груше или наоборот, но некий фрукт под названием «бере зимняя Мичурина» остался в памяти навсегда, хотя в жизни я его в руках так никогда и не держал.
Зато именно с генетикой связан один из первых политических анекдотов в моей жизни. Его папа как-то привез из Москвы.
Он рассказал нам его дома за столом, но при этом строго предупредил меня, чтобы я его никогда никому не передавал, ибо это очень опасно. Анекдот, кстати, едва ли не первый из тех, что в скором будущем стали приписывать мифическому «армянскому радио». Он состоял из вопроса и ответа. Вопрос был такой: чем отличается наследственная теория Вирхова от теории Мичурина? Ответ был такой: если ваш сын похож на вас, то это по Вирхову, а если на соседа – то это по Мичурину.
Весной 1956 года я, уже десятиклассник, один из немногих учащихся, был допущен в кабинет директора школы, где для педагогического персонала зачитывался доклад Хрущова на ХХ съезде партии. Разоблачения культа личности и материалы, касающиеся массовых репрессий, о которых говорилось в докладе, я пропустил через себя еще и в личном ключе: неужели все, о чем рассказывала книга «Тайная война против Советской России», было ложью? Я был потрясен. Не менее потрясен я был и в феврале 2009 года, когда на международной ярмарке в Минске приобрел эту книгу в павильоне московского издательства «Алгоритм», переиздавшего ее. Неужели прошедшие полвека после ХХ съезда и всех разоблачений периода культа личности людей так ничему и не научили?!

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера