Юрий Беликов

…Но выклик был берёзе. Из апрельских записей 2003 года


1. Лица дикоросской национальности

Не знаю, существует ли в России вертикаль, но у неё есть непререкаемая горизонталь — поезд Владивосток — Москва, в котором мы едем из Иркутска вот уже вторые сутки. А надо — семь, ежели брать конечные пункты отправления и прибытия. Поезд сшивает это протяжное, неприбранное и, кажется, всё ещё нехоженое пространство, в которое со смешанным чувством опаски и надежды поглядывает вчерашняя минчанка Анна Павловская. От Москвы до Минска — ночь. Но сколько может вместиться в Сибирь Голландий, Франций и Германий? А в Урал?..

На этой самодвижущейся горизонтали свято место пусто не бывает: бумеранги станций выбрасывают и одновременно возвращают пассажиров. Слышны голоса «постоянщиков»:

— Вот доедем до Красноярска — там уж Сибирь начнётся (видимо, Иркутск для них имеет отношение к штату Аляска, что в известной исторической степени верно.— Ю. Б.)...

— А Тюмень пройдёт — там уж Урал увидим...

Такими неспешными вздохами-делениями измеряется наш путь. Что же касается вертикали, то с верхней полки, будто исполняя полномочный догляд, спрыгивает бурятоглазый попутчик:

— С фестиваля, ребята, едете? Поэзии?! А в какой гостинице жили? В «Ангаре»? А о России-то, о России говорили? О патриотизме?..

— Только без слова «патриотизм»,— поправляет Павловская.— Мы — лица «дикоросской» национальности...

— Кто такие?

Павловская задумывается:

— Дикороссы — это те, кто бунтует против лжи...

— Какие молодцы! Спасибо, что вы есть. Однажды в Москве у мусорных баков я встретил одного поэта и купил у него книжку. И не жалею. Поэзия — это концентрация всего: чувств, мыслей, поведения!..

— А вы, часом, не филолог?

— Да нет, строитель. Институт народного хозяй­ства закончил. Сейчас монастырь на Байкале поднимаем. Мужской, Спасо-Преображенский.

— А мы вот приют открыли,— говорю.— Неизвестных поэтов. Книжку с таким названием выпустили. В Иркутске было её представление.

Наш попутчик Андрей с интересом вчитывается в иркутскую вкладку газеты «Трибуна», повествующую о третьем фестивале поэзии на Байкале. На столе, точно из волшебных рукавов, начинает расти снедь: булочки, коржики, пирожки. А как же? С поэтами люди едут! Надо поэтов подкармливать. Иначе вертикаль державы обломится.

Так размышляет горизонталь.




2. Кобенковские линзы
Книга «Приют неизвестных поэтов (Дикороссы)» была издана в Москве на средства «Трибуны» в 2002 году. Незамеченной она не осталась: дикороссов, словно из подворотни, облаял в «Литгазете» стихотворец Широков, по ним обронил драгоценную слезинку маленький принц «Нового мира» Дима Шеваров, дикороссам с хлебосольной щедростью распахнул свои страницы когда-то парижский журнал «Континент», назвавший их нечаянное возникновение на поэтической карте России «культурным феноменом». Пространство заиграло мышцами «приютских» презентаций (последнее словцо не дикоросское, но так понятней). Они прошли в Кирове, Москве, Минске, Перми, Ставрополе (здесь один из авторов книги, Сергей Сутулов-Катеринич, провёл блестящую телепередачу о проекте «Дикороссы»).

И вот — Иркутск. Родина Вампилова и Распутина. Когда на обратном пути, в поисках укрощения подсасывающего желудка, я вышел на перрон в Тюмени и узрел десятирублёвый творог, то прочёл на его крышечке-этикетке: «С родины Распутина». Вероятно (Тюмень, однако), тут имелся в виду Григорий. Всё-таки в России Распутиных до сих пор два, исключая Машу. Творог иркутского Распутина дикороссы отведали ещё раньше. Тюменскому он не уступает. А лучше копчёного байкальского омуля нет рыбины на свете! Разве что енисейский хариус красноярского поэта Сергея Кузнечихина, сдобренный ледяной черемшой, прокрученной с салом.

А ещё в Иркутске живёт поэт Анатолий Кобенков. Автор новых оптических строчек наступившего столетия: «Ещё России нет, но выклик был берёзе...» Впрочем, Кобенков может сказать с оглушающей простотой: «Я приехал, давайте молчать и курить!..» И — с беспощадной пронзительностью: «Прокляни меня, сын, обними меня, брат...» Это он придумал фестиваль поэзии на Байкале. На первый приезжали Евтушенко, Кушнер, Шкляревский, Кублановский, Олег Хлебников. Кроме того — поэты из Польши, Франции и США. Второй фестиваль был посвящён детской литературе и авторам, пишущим для детей. Третий — дикороссам. Вот как высказался о них Кобенков:

— Никто из сорока поэтов, выкликнутых соста­ви­те­лями книги из самых разных уголков по всей России (в том числе и те семеро, что ушли из жизни по-настоящему не услышанными), не входил ни в большие, ни в малые наши антологии. Практически никто из них не был окликнут как поэт-певец или пророк, мудрец или воин: для советской цензуры они неверно мыслили, для цензуры нынешней, послушной массовому сознанию, неверно себя ведут. Между тем в их стихах — голос самой России, больная и вечно нацеленная на красоту её душа.

Кобенков в Иркутске фигура не менее легендарная, нежели Вампилов и Распутин. Не припомню (по крайней мере, в истории отечественной поэзии), чтобы о живом поэте в печати помещали некролог. Был такой поэт Павел Мелёхин, так он сам распространил слухи о своей кончине. На Кобенкова же, аки пасквиль, некролог накатали собратья-писатели из параллельного творческого союза. И приписку сделали: мол, будем тебя, падла, хоронить в течение года. В суд на них Кобенков не подал. Почему?

В одной из глубинных деревень Прикамья живёт одноногий и чудаковатый старик, которому добросердечные односельчане повысаживали стёкла в окнах. Он не стеклит их, хоть и зиму пересилил. «Отчего не стеклишь?» — спрашивают соседи. Отвечает: «А чтобы мои обидчики каждый раз проходили — и им стыдно становилось». Таков и Кобенков. Рифмуется.

Взял и пригласил на фестиваль неименитых: того же красноярца Сергея Кузнечихина, новосибирца Константина Иванова, братчанина Владимира Монахова, лесогорца Вячеслава Тюрина, минчанку Анну Павловскую, выходца из архангельского белоночья Игоря Куницына и певца Евразии, а также главного редактора журнала «Сибирские огни» Владимира Берязева («Евразии — Берязева» — тоже, однако, рифма). Не забудьте про иркутян Алексея Шманова и Виталия Науменко. Ну, их-то Кобенков всяко-разно не забыл бы. А про вышеперечисленных местное телевидение даже обмолвилось: дескать, запрудили Иркутск начи­нающие поэты...

«Начинающие» похохатывают: хорошо бы! Поелику уж они-то, дикороссы, ведают, что такое крест хронического поэта. А Кобенкову впору собственное четверостишье оглашать:

Там миг равнялся году, веку — час,
покуда пучеглазая наука,
надев очки, не высмотрела нас,
чтобы швырнуть под линзы Левенгука...
Кобенковская оптика покруче телевизионной будет. Он давно углядел: дикороссы известности не ищут. Она их — быть может. Но они относятся к ней снисходительно. Потому что: «Ещё России нет, но выклик был берёзе...» Мне не кажется это преувеличением.




3. Байкальский ветер — на закуску
Когда едешь по направлению к Иркутску, то где-то уже после Екатеринбурга хвойный лес заканчивается, и вас начинают ослеплять-очищать белые стволы. Что радует: зауральские берёзы московской вертлявой худосочностью, словно их только что выдавили из зубной пасты, не отличаются. Бегут за поездом все, как на подбор, молочно-налитые. Кажется, что такие могут притянуть к себе свадьбы бабочек, хмелеющих от проступающего на стволах сладкого сока...

У поэта Ильи Фонякова, связанного с Иркутском, есть образ — о том, как в пылу слепой битвы за единую Родину к берёзам одновременно припадали красные и белые. Только с разных сторон. Впрочем, такой ли уж незрячий был у той битвы пыл? Помню, ещё во времена комсомола я ошарашил евоных функционеров тем, что заявил: мол, если бы мне выпало пасть «на той единственной гражданской», то «комиссары в пыльных шлемах» уж точно «склонились молча» бы не «надо мной».

А посему первое, что сделали по прибытии в Иркутск сверх фестивальной программы дикороссы, это помянули адмирала Колчака на крутом берегу ледяной и быстроструйной Ангары, где сегодняшние казаки установили памятный крест. Предположительно здесь, уже не живой, был сброшен под лёд отважный исследователь российского Севера и возможный правитель России, чья любовь к Родине и женщине так щемяще была описана в романе «Заглянуть в бездну» основателем «Континента» Владимиром Максимовым.

Иркутск помнит не только о Колчаке, но и об Аввакуме, о первопроходцах-мореплавателях, о декабристах и их жёнах, о губернаторе Сперанском, о просветительском семействе Полевых, один из которых, Николай, будучи известным драматургом и критиком, до сих пор преподаёт нам, современникам, урок бескомпромиссного отношения к попсе, которая, как моль, существовала во все времена.

В своём «Московском телеграфе» Полевой опубликовал колкий отклик на драму Кукольника «Рука Всевышнего Отечество спасла», после чего был закрыт и сам журнал, да и литературное имя Николая Полевого обрело вполне дикоросскую жизнь — вне упоминаний, вне рейтингов. И когда мы выступали в Гуманитарном центре имени Полевых, мне вдруг вспомнилась эта моя давняя строфа, словно наполненная горьким опытом человека, дерзнувшего критиковать Кукольника, и уравнивающая на оси времени разные поэтические столетия:

Не гневаюсь — за что? —
на бедное родство
от Кукольника до
Неведомо Кого!
Дикороссам, конечно, ведом тот игровито-пестрящий сонм, заполонивший подиумы, а вместе с ними и умы, но зачем лишний раз обнародовать хамовитую усреднённость, тем паче — на неё гневаться? Стоит не заметить, наложить табу, заслониться оберегом.

Хотя в своих рядах дикороссы замечают многое. К примеру, начали выяснять, кто может считаться дикороссом, а кто нет. Бродский? Нет. Кушнер? Нет. А вот Рейн — чем чёрт не шутит? Пушкин — да, Есенин — да, Павел Васильев — какой разговор?!

В гостинице Константин Иванов решил было потешить собратьев доселе утаённым и монументально изданным собственным двухтомником. Первый назывался «Избранные стихотворения», а второй — «Примечания к вечности».

— Костя! — вдруг протрезвел Сергей Кузнечихин.— А ведь ты не настоящий дикоросс!..

Сообщество заволновалось, как Запорожская Сечь. Костя — тоже. Не то чтобы вскрылся некий невероятный обман, но всех взвеселило несоответствие: дикороссы — они на то и дикороссы, что могут обойтись без собственных книг, а если обойтись никак нельзя, то книжки у них, как правило, выходят тощими и неказистыми. В случае же с Константином выпячивалось вопиющее нарушение неписаного закона!

Положение спас находчивый поэт-иркутянин Алексей Шманов. Он предложил Иванову в качестве компенсации морального ущерба, нанесённого братии, за каждый оскорбительно изданный том выставить по литру водки. Каково?

— Однако, мало,— буркнул Кузнечихин.

Остаётся добавить, что лицо Константина Иванова, напоминающего на обложке двухтомника кардинала Ришелье, преисполнилось мушкетёрским прозрением:

— Один за всех?..

Когда мы подъехали к Байкалу, Иванов доказал, что он настоящий дикоросс. Берег, поросший тёмными, ещё неоперившимися лиственницами, был заметно крут. К «священному морю» поначалу решили спуститься только ваш покорный слуга да закалённый таёжник Данилыч — то бишь Сергей Кузнечихин. Глядя в сторону снежно прорисовывающихся на противоположной стороне Саян, поочерёдно запрокинули «горн от Кости». В этом случае нет ничего слаще и полезнее байкальского ветра.

— Ребята, я с вами! — послышалось с верхотуры.

В огромном зраке озера отразилась классическая троица, каковую традиционно усилил Иванов.

А его двухтомник Россия ещё одолеет. Потому что на Ивановых держится. А наш Иванов — поэт-вестник. Есть в нём что-то от Даниила Андреева:

Весь падающий мир лишь человек спасёт!
Но кто спасёт его, он в слабости не знает,
И древний глас веков по-детски презирает,
И Бога, как всегда, к распятию влечёт.


4. Конституция Пламеневского
Мы едем, дабы подпитаться отчей памятью, в Музей деревянного зодчества села Тальцы, а затем — в Листвянку. Чтобы пожать руку человеку, коего, конечно же, сопоставляют с Максом Волошиным, но пройдёт время — и, возможно, с поэтом Владимиром Пламеневским, с «капитанского» мостика которого виден Байкал, будут сравнивать какого-нибудь нового собирателя бродячего духа бесприютных творцов, юродивых с веригами этюдников, городских сумасшедших, изваянных красотою бытия и уродствами мира.

Артгалерея Пламеневского, вмещающая в себя невероятный распах стилей и мироощущений, запечатлённых в живописных полотнах, возникла намного раньше, чем в «Трибуне» рубрика «Приют неизвестных поэтов». Стало быть, мы последователи Владимира Юрьевича?..

— В этом домике жил я! — будто выводя наскальную надпись, говорит мне Анатолий Кобенков.

Домик сияет сохранившим желтизну срубом, а крыша у него — как клювик птенца, желторотая тоже.

Жил — подразумевается, писал стихи. А хоть бы и не писал! Поэт ведь часто пишет не тогда, когда он пишет, а когда, к примеру, глазеет, или, если перелистнуть назад двадцатый век, созерцает. Созерцание, как вредное и никчёмное, было перечёркнуто быстро. А ведь это целая область душевной работы. Созерцанию учат глаза Пламеневского. Печальные, но не утратившие кареокий огонёк детского удивления, они — словно живое воплощение той самой строфы Владимира Юрьевича, в которой «мальчик склонился в окошке над букварём, и загорается взгляд его русско-татарский».

Здесь есть что созерцать: и крупную близь ночного неба, и сиреневый дым зацветающего на сопках багульника, и уже перешедшие из второй реальности в первую картины художников, прибывающих в Листвянку к Пламеневскому нередко в полной физической нищете, но зато исходящих отсюда ободрёнными и не с пустыми карманами — картины-то распродаются! Архитектор Пламеневский сам оборудовал нечто вроде артельных лежанок на чердачных подъёмах — благо, живописцы в этом смысле народ непритязательный.

Дикороссы — по кругу — читают «императору Листвянской картинной галереи» свои стихи. Этот титул, равно как и вполне римский профиль Пламеневского, обозначены на монете, крупнее достоинства которой я не знаю,— один галер. (Прошу не путать с галéрами, это — от талера и галереи.). Очевидно, как у любого государя, у хозяина сих владений есть свой Монетный двор, а стало быть, и чеканщики. На оборотной стороне одного галера — вдоль обода — написано: «Конституция. Параграф 1: любить — да. Параграф 2: ненавидеть — нет». Это единственная Конституция, текст которой можно запомнить навсегда. И придерживаться его.

Я вот думаю: если бы Россия жила по Конституции Пламеневского... Тогда бы и поэты не чувствовали себя изгоями и сумасшедшими, тогда бы их не забивали до смерти тупыми ботинками на её дорогах, тогда бы не гибли они от одиночества и пьянства — что в посёлках, что в мегаполисах, а продолжали бы творить стихи, в которых преображается мир:

Ночь бормотала невнятно, как женщина под образами.
Выгиб священного моря был в олове лунном.
Гнулся во тьме горизонт, золотую тропу обрезая,
розовый омуль царил под водою в распаде валунном.
Эти полные восторга перед бытием строфы «императора Листвянской картинной галереи» Владимира Пламеневского звучат во мне как продолжение тех иркутско-байкальский видений, которые даровал дикороссам Господь. Сегодня я чувствую себя самым богатым на Земле человеком, сжимая в кулаке один галер, пожалованный «императором». Это единственный император, которого могут признать дикороссы.

Пермь — Иркутск — Пермь





Приговорённые к провинции


...Но давайте послушаем давний гул, шелест и скрип диктофона, побывавшего на круглом столе «Поэт в провинции», который дикороссы провели тогда же — в апреле 2003 года — в Иркутской областной библиотеке имени Молчанова-Сибирского.


Анатолий Кобенков. Прежде было как? «...А у нас живёт вот такой сумасшедший!» — говорил человек из села А. «А у нас сумасшедший — лучше!» — парировал человек из села Б. Теперь, мне кажется, что поэт в провинции, особенно поэт, живущий в такой глухой глубинке, как выпало, например, Вячеславу Тюрину из Лесогорска, выглядит примерно таким вот сумасшедшим. Давным-давно наше общество занято проблемой, как выиграть миллион, как слетать на Канары, как обмануть государство и соседа, а поэты всё талдычат о любви, о жизни, о смерти.

Бывают такие странные исключения: Виктор Петрович Астафьев, город Красноярск, ещё точнее — село Овсянка. Провинциальный это писатель или нет? Каково количество провинциальных литераторов в столице нашей Родине Москве? Это забавный и любопытный вопрос. Как жить поэту в провинции сегодня, когда от него практически отвернулись все газеты, телевидение, радио? Едва-едва поэт ещё получает уважение в библиотеке. Всё изменилось на этом свете, а библиотекари, тоже странные люди, не меняются — по-прежнему молятся на книжку! Вот здесь поэт уже выглядит не сумасшедшим, а желанным гостем и даже иногда пророком. И вот теперь скажите: насколько провинциален уже названный мной Вячеслав Тюрин, где его абсолютно не знают как поэта?.. Сколько у вас там населения, Слава?



Вячеслав Тюрин. Да тысяч, наверное, двадцать.



Кобенков. Тысяч двадцать... И никто из этих двадцати тысяч не понимает, что им повезло. Живёт поэт, которого услышали во всей стране. Слава, никому не известный, несколько лет назад взял и послал свою рукопись на конкурс «Илья-премия», о котором он узнал совершенно случайно. И оказался на этом конкурсе первым. Следом за ним пошла уже Анечка Павловская из Минска... Значит, столичные поэты могли в это время отдыхать и отдыхают... Так вот, каково живётся Славе Тюрину? Я знаю, что Славе Тюрину живётся очень плохо. Тепла ему не хватает. Он счастлив, что приехал в Иркутск. Он бесконечно восклицает: «Как здорово!»

Дикий он человек или нет? Или, наоборот, мы — дикие? Давайте, может быть, сообща мы об этих вещах порассуждаем сегодня вслух. Я бы предложил первому выступить Юрию Беликову, потому что он-то, собственно, и работал на эту тему, потому что несколько лет назад в газете «Трибуна» придумал рубрику «Приют неизвестных поэтов». И под этой рубрикой подарил нам самых разных стихотворцев, а среди них есть и убедительнейшие поэты. В конце концов это стало книгой. О ней сейчас много говорят. Презентация этой книги проходит на нашем третьем фестивале «Поэзия на Байкале».



Юрий Беликов.

Провинциальные поэты,
Не вознесённые волной,
Чьи золотые эполеты —
Ладони матушки больной,
Кому не музыка рояля
Вошла под ногти, а земля,
О нет, вы так и не узнали,
Как жалит зависти змея...
Эти строки принадлежат Алексею Решетову, который жил сначала в Перми, а последние годы и дни — в Екатеринбурге. Необыкновенно совестливый поэт. Его стихи были включены ещё Вадимом Кожиновым в антологию «Страницы современной лирики». Сам же Алексей Леонидович с большим сомнением относился к собственному творчеству. Как поэт глубинный, он задавал очень редкие по нынешним временам вопросы. Например: «Не даром ли хлебушко ем?» Я бы очень хотел услышать подобную фразу из уст литературных москвичей, полюбивших гастролировать по провинции. «А сколько в Москве провинциалов?» — задал вопрос Кобенков. «Провинциальный» — это хорошо или плохо? И хорошо, и плохо. То же самое, наверное, и со словом «столичный». Здесь тоже — и хорошо, и плохо. Провинциал в Москве... Мне достался такой опыт. Лет семь-восемь назад я был самым юным членом редколлегии журнала «Юность». Всем в редакции — далеко за шестьдесят, а мне тогда — тридцать три. Как говорится, возраст Христа. Провинциал пришёл в столичный журнал со своими идеями. Утвердил на его страницах рубрику «Русская провинция». Но она продержалась года полтора. Я говорил в этой рубрике о том, о чём сейчас только что сказал Анатолий Кобенков. Пытался донести мысль, чтобы читатели «Юности», в том числе и столичные, поняли, что в провинции люди живут не слабые. Во всех отношениях. В творческом — в первую очередь. Но мне долго воплощать свои помыслы не дали... «Вы наводите смуту! Приходится выбирать: или вы — или журнал». Вот сейчас в Пермь из Москвы частенько наведывается модный автор журнала «Знамя» Анатолий Королёв, бывший пермяк. Однажды, выступая в местной библиотеке и отвечая на вопрос: «Тяжело ли провинциалу в столице?» — он обмолвился, что Москва требует своих правил игры, и указал на меня, как на экспонат: «Поглядите! Среди вас находится поэт Юрий Беликов, который эти правила не принял, и потому он — в Перми».

То есть я понял: если ты остаёшься провинциалом и если под этим понятием подразумеваешь какие-то коренные качества, то, наверное, правильно, что судьба выбрасывает тебя туда, где ты и должен находиться,— на родную землю! Поэтому нечего себя искушать и страдать. Просто нужно держать позвоночник прямым! Помню, моя школьная учительница говорила: «Стой прямо! Не бойся, что у тебя тень кривая...»

У большинства авторов книги «Приют неизвестных поэтов» (а их сорок: от Норильска до Ставрополя, от Лесогорска до города Пыталово на Псковщине) — нелёгкие, я бы даже сказал — страшные судьбы. Семерых поэтов уже с нами нет. Шестеро ушли за три последних года. Либо убийства, либо — самоубийство, как это произошло с чусовлянином Анатолием Култышевым, выбросившимся с одиннадцатого этажа столичной высотки. Он ведь, когда перебрался в Москву, долго жил по лимиту, потом, до конца жизни, работал котельщиком и дворником. Несколько раз захаживал в ту же «Юность», ещё в какие-то литературные объединения и очень быстро понял, что это — не его, там скучно, туда стекается одна и та же публика, как правило, играющая в поэзию, а не живущая ею. И, как сказочный Колобок, ушёл ото всех и писал в стол. Единственно, какие у него публикации были,— это то, что я из него вытаскивал. Например, образ своей возлюбленной Култышев вызывал так:

Держу рубашку, как хоругвь:
а вдруг на ней, как соль от пота,
проявится лицо?! Умру
блаженнейшим из идиотов.
Так и произошло...

В Екатеринбурге жил поэт Сергей Нохрин, в своё время выступавший с Башлачёвым в одном ансамбле и с ним же друживший. Судьба Башлачёва вам известна. Парадокс: многие из знавших этих двух поэтов сходились на том, что Нохрин талантливее Башлачёва. Но Башлачёв в силу рывка судьбы, определённой посмертной раскрутки стал знаменитым. Нохрин — нет. Однако получилось, что он в какой-то степени повторил судьбу Башлака (так называли Башлачёва в узком кругу). Два года назад Нохрин с приятелем попали в драку, один из ударов пришёлся Серёже в область сердца. Он боли терпел месяц. Наконец вызвали с женой скорую. Приехали врачи и говорят: «У вас — остеохондроз!» Жена пошла в аптеку за лекарством, вернулась, а Серёжа уже на полу. Умер ползущим к дверям. Как мощно в нём звучала тема нравственного превосходства русской провинции!

Попробовав заморское вино,
закурит папироску и обронит
весомо и значительно: «Говно.
Кузьминишна гораздо крепче гонит».
Или — живший в Перми поэт Борис Гашев, который стал лауреатом премии журнала «Юность». Сейчас Гашева многие называют крупным самобытным поэтом, в том числе — главный редактор «Юности» Виктор Липатов. Вот тоже судьба... Первого мая, в день рождения своей дочери, Гашев вышел во двор собственного дома и принял фантасмагорическую смерть — от удара в висок каблуком женской туфельки... Неизвестный поэт был убит неизвестной ему женщиной. Вот коротенькое гашевское стихотворение, хранящееся в моей памяти:

Не хватило рюмочки,
Маленькой, одной.
Не хватило умнички,
Глупенькой такой,
Чтоб сквозь наши шумные,
Дымные клубы:
«Больно все вы умные!..» —
Выдохнула бы.
И таких людей по России много! И творчество их мне интересней, нежели упражнения тех, чьи физиономии постоянно мелькают в телеэкранах. Когда-то я вывел формулу: известность — подруга таланта, но талант ей не друг. В принципе, идея этой книги — в том числе и охранительская. Мне хотелось — через публикацию — физически сохранить поэтов-дикороссов, стихи которых вошли в эту книжку.

Чем отличаются дикороссы в лучших своих проявлениях? Очень сложно писать пронзительные вещи. Потому что пронзительная нота — это нечто неуловимое. Она никакими формальными приёмами не достигается. Есть немало хорошо подкованных авторов, которые знают, когда блеснуть метафорой, сравнением, а вот пронзительности в них не сыщешь. И тут открывается оборотная сторона медали. Давайте зададимся вопросом: что читают нынешние филологи? Не поверите, я сталкивался с выпускниками филфака новейшего образца, и меня поразили странные вещи, связанные с их... необразованностью. Вы только не удивляйтесь: они почти не читают Есенина, не знают его поэму «Чёрный человек» или замечательного «Пугачёва». Даже не слышали! Я уж не говорю про гениального Павла Васильева, имя которого для сегодняшних филологов вообще ничего не значит. Зато, как изо рта выпученные пузыри жевательной резинки, из их уст то и дело надуваются и лопаются новомодные литературные фамилии. Если такой флюс наблюдается у филологов, то что говорить о представителях других гуманитарных дисциплин?! Мне кажется, в нашем образовании — очень сильный перекос в сторону определённых шаблонов и абсолютно отсутствует другое крыло поэзии. Оно — словно отрублено. Но на одном-то крыле не взлетишь! Однако печальный факт остаётся фактом: Павел Васильев, Сергей Есенин, Николай Клюев и целая плеяда принадлежащих русской истории авторов, по сути, становятся неизвестными поэтами. Теми самыми дикороссами. Поэтому издание книги «Приют неизвестных поэтов» может иметь и дальний, расходящийся, тревожный смысл. Он заключается в том, что и классики могут стать неизвестными. И такая опасность в нашей культуре существует...



Кобенков. Вдогон Юриным словам об Алексее Решетове и русских классиках, которые могут стать неизвестными... Понимаете, настоящее видится, наверно, везде неодинаково. Светлая память нашему Сергею Иоффе, который в своё время выпустил три книги, посвящённые «третьестепенным» поэтам. Это были этюды о разных авторах. В девятнадцатом веке — Алексей Апухтин. А в двадцатом — это как раз Алексей Решетов. Потом в серии издававшихся в Красноярске книжек «Поэты свинцового века», к которой имеет отношение Сергей Кузнечихин, вышла книжка Решетова с предисловием не кого-нибудь, а Виктора Астафьева. Астафьев безумно ценил этого поэта. Другое дело, что принято говорить, насколько кто знаменит или насколько кто поэт. На сей счёт хорошо сказал Твардовский: «В своём краю, какой хочу, такой и знаменитый». А что думает по этому поводу Кузнечихин?



Сергей Кузнечихин. Многие из поэтов, взращённых в провинции, немало времени проводили в столице. Почему-то все говорят, что Рубцов — поэт вологодский. А ведь он всю свою поэтическую жизнь прожил всё-таки в Москве. Просто потом нашлись люди, раздувшие сапогом этот самовар. В городе Владивостоке жил, на мой взгляд, великолепнейший поэт, один из лучших поэтов конца прошлого века Геннадий Лысенко. Гена погиб в тридцать семь лет, скандально, абсолютно один к одному как Рубцов, но сапога, раздувающего самовар, на Гену Лысенко не нашлось. Как, впрочем, и на других, не менее талантливых. Я согласен с Кобенковым и Беликовым, что читательская провинция жестока к автору. Потому что, с её точки зрения, если этот поэт в Москве неизвестен — значит, и поэт-то он неполноценный. Я вот что хотел бы сказать: ребята (как в дурацком мультике), давайте жить дружно! Если мы не будем как-то помогать друг другу, никто за нас этого не сделает. У нас очень любят цитировать Булгакова: дескать, рукописи не горят. Горят. Горят по-чёрному! И никому до этого дела нет. И спасибо Юре Беликову, который взял и придумал эту книжку. Потому что чаще всего поэт, перебравшийся в Москву, начинает усиленно отбрыкиваться от своей провинции.



Анна Павловская. Провинция — это информационный голод и отсутствие роста. Это я на своей шкуре узнала. Как человек, проживший двадцать четыре года в Белоруссии, я хочу заявить, что положение поэта там трагично. Когда я уезжала из Минска в Москву, главный редактор единственного выходящего в Минске на русском языке литературного журнала «Немига» мне сказал: «Надо умереть или уехать отсюда, для того чтобы тебя заметили». Но это неверно. Потому что ты можешь умереть, ты можешь уехать — тебя всё равно не заметят. И поэты умирают... Умирали и мои друзья. Они умирают — и всё. Про них сразу же забывают! В Минске жил такой поэт Вениамин Блаженный, которого знали и печатали в России, а в Белоруссии его первую книжку издали, когда ему было уже семьдесят лет. Там его не знали и не знают до сих пор. Несчастный журнал «Немига» не в состоянии восполнить этого голода. В Минске существует ещё конфронтация между русскоязычными и белорусскоязычными изданиями. И никто тебя не пропустит — ни в какое издательство, никуда! Тем более, как в шутку белорусы говорят, там до сих пор ещё военный коммунизм. Да, есть Интернет. Но, во-первых, он не всем доступен. Во-вторых, может только усугубить одиночество или растворить поэта как личность. Я хочу согласиться с Кузнечихиным и подчеркнуть ту мысль (в принципе, это основная мысль нашего круглого стола), что если сами поэты не будут поддерживать друг друга — ни провинция, ни столица им не помогут.



Кобенков. На сибирской земле бытует самое известное стихотворение, которое, наверное, все знают: «Ах ты, сука-романтика, ах ты, Братская ГЭС, я приехала с бантиком, а уехала — без». Но никто не знает автора. Это — Петя Пиница, который учился в нашем университете, потом мы с ним учились в Литературном институте, автор нескольких поэм, до сих пор, увы, не изданных. Самого Пети, как уверяют мои сокурсники, уже нет в живых. Но... эти четыре строчки — они существуют, и на них реагируют одинаково в равной мере, с улыбкой, все поколения читателей и не читателей. Конечно, можно сказать: «Я живу во Вселенной». Но Бог с ней, Вселенной. Вы знаете, я живу в провинции, имя которой Иркутск. Где не так давно умер очень хороший поэт Борис Архипкин, светлая ему память. Необласканный ушёл, практически никому не нужный. И каждый из нас, кто его знал, живёт с виной перед ним и перед его памятью. Я живу в провинции, где совсем недавно прошёл творческий вечер поэтессы, которую вы вряд ли знаете. Но она пришла в наш Союз и сказала: «Анатолий Иванович, у меня прошёл творческий вечер, на нём было триста человек. Иркутские композиторы написали восемнадцать песен на мои стихи». И подарила мне — сразу! — три томика ужасно, естественно, изданных своих стихотворений. А следом преподнесла ксерокопию статьи о своём творчестве, которая была опубликована в газете «Восточно-Сибирская правда». Поверьте мне, нет такого поэта, не было и не будет, потому что, читая даже названия этих книг, ужасаешься безвкусице автора. А глядя, как эти книги нарисованы, ужасаешься их провинциальности. Это и есть провинция. Потому что, когда на непоэта приходят как на поэта триста человек (а там были люди, которые называются интеллигентами города Иркутска), и авторша вся засыпана цветами, а в это время в Иркутске умирает голодный, холодный Борис Архипкин, поэт истинный, то это и есть провинция! Это наше провинциальное мышление. Поэтому я и говорю: Юра прав, когда он сделал эту книгу! Понимаете, истинного-то поэта мы и не видим.

Два года назад в нашем академическом театре появилась огромная афиша. На ней красовалось имя человека, которого, наверное, в Иркутске многие знают, но не как поэта. Однако он подавался как поэт. И зал был переполнен! Ни одна актриса академического театра не получала столько букетов, сколько получил этот человек, выдававший себя за поэта. Люди подсчитали: было больше ста сорока букетов! Имя это я не произношу. Оно довольно уважаемое, но в другой области. К литературе никакого отношения не имеет. К слову поэтическому — абсолютно. Но в зале сидели люди, которые — опять-таки — представляют цвет нашей культуры! И воспринимали непоэта-убожество как поэта. Вот это и есть провинция... Почему здесь тяжело жить? Почему тяжело жить в городе Иркутске? Я знаю, что в посёлок Лесогорск приезжают ребята, выдающие себя за поэтов, и тоже в местном клубе собираются люди, которые им аплодируют. А в это время там сидит Слава Тюрин, которого знают в Москве, ценят в Перми и Минске, остающийся на своей малой родине в полной безвестности. Меня безумно волнует провинциальность нашего мышления и поведения, потому что она часто оборачивается трагически, как это случилось с недавно ушедшим от нас Борисом Архипкиным...



Беликов. В Перми была ещё похлеще история. Тоже женщина, у которой выходит в год не по одной книжке стихотворных текстов, предисловия ей пишет губернатор Пермской области, тут же — мэр. А дальше — дипломированные врачи делают такую аннотацию: что, прочитав эти стихи, вы излечитесь (держитесь за стулья, а то упадёте!) от СПИДа и онкологических заболеваний. Это — тоже провинция!..



Алексей Шманов. Если говорить о провинции как месте жительства, то в этом смысле мы, конечно, провинциальны. Но если речь о мироощущении и отношении к тому, что ты делаешь и что за этим следует,— тут, по-моему, всё зависит от самого человека, самого поэта. Значит, надо так устроить свою жизнь, чтобы не было ощущения, что ты живёшь, извините, где-нибудь в заднице... Мол, настоящая жизнь происходит где-то там, за тридевять земель. Нет, как ты будешь к этому относиться, так оно и пойдёт. Ну не люблю я Москву! И я оттуда уехал. Я там жил несколько лет, учился. Но меня туда не тянет. Так что я остаюсь...



Кобенков (напевая строчку Михаила Исаковского на музыку Матвея Блантера). «А я остаюся с тобою, родная моя сторона...»



Шманов. Я отсюда никуда не уеду. Мне здесь хорошо!



Кобенков. Город Новосибирск! Патриот и поэт Владимир Берязев!



Владимир Берязев. Я не могу сказать, что я патриот Новосибирска. Я наверное, патриот всея Сибири и даже шире — Азии и России. Евразии... Тут Кобенков много чего наговорил, хочется просто вцепиться ему в горло и ответить! Недавно я узнал, что, оказывается, в Голландии все поэты вымерли. Как мамонты. И вот чего я думаю: видимо, стихи на планете Земля только по-русски и пишутся. И хочется спросить: хотим ли мы, чтобы всё это прекратилось и больше не было поэтов, не было городских сумасшедших? Не было Кутилова, Рубцова? Это очень важный вопрос. Если — да, то давайте двигаться туда, о чём говорил ещё Платон — о государстве идеальном. Очевидно, это Европа, где живут чётко по распорядку: утром — на работу, вечером — пиво, телевизор... С другой стороны, я много путешествовал по Азии и заметил: совершенно иное дело в азиатских республиках, где ещё сохранилось, я бы так сказал, эпическое, древнее отношение к поэтам как к сказителям. И когда мне приходилось там выступать, я чувствовал огромный отклик. Видел, что я нужен этим людям. И это удивительное чувство! И в нём сокрыто зерно той трагедии, которая рождается как раз от невостребованности. И Рубцов, и Кутилов, и Маковский, и многие мои друзья, и многие друзья моих друзей погибают в России или уже погибли. Станислав Золотцев недавно опубликовал в журнале «Сибирские огни» статью «Гибель поэтов», где он рисует жуткую картину: девяностые годы — это время их гибели, которое сравнимо с тридцатыми годами. Потому что в стране обрушилось всё, оборвав этот контакт, эту востребованность, эту необходимость поэтического слова.

Анатолий Иванович Кобенков переживает по поводу провинциалов. Но, по-моему, он путает понятия провинции — и черни, толпы, о которой писал ещё Пушкин. Под чернью он как раз понимал непросвещённое общество, плебс. Если таковой существует (а он был всегда), то зачем на него обращать внимание? «Поэт, не дорожи любовию народной». У тебя есть другой читатель. Если — нет, то он найдётся, если разрешить некоторые основополагающие проблемы, существующие на сегодняшний момент. Это, прежде всего, возрождение библиотечной системы. Без полноценного возрождения библиотек мы не сохраним ни сегодняшнюю русскую литературу, ни сегодняшнюю поэзию, потому что именно в этой, сложившейся ещё раньше, системе и могло происходить общение поэта и читателя — через книги и через творчество. Сегодня такая встреча происходит, и я вижу, что она будет плодотворной.

Есть ещё одна сторона деятельности поэта. На мой взгляд, это его непубличность. То есть надо наладить не только издание книг, но и общение с деятелями власти. Тоже немаловажно — выступление в средствах массовой информации. Тогда поэт будет не городским сумасшедшим, а действующим лицом. Пусть он будет даже шутом при государе, как Балакирев, но это была влиятельнейшая фигура, ибо он мог говорить правду. И этот древнейший элемент российского мироустройства нам надо сохранить.



Кобенков. Вы знаете, поэт, к горькому опыту которого мы все обращались (а я говорю о Вячеславе Тюрине), на нашем круглом столе решил промолчать. И я думаю, что это, по сути, очень серьёзное выступление! Мы больше задали вопросов, чем ответили на них. Но я не могу не вспомнить Валентина Яковлевича Курбатова. Есть такой замечательный критик в Пскове. В одной из своих работ он меня удивил. Курбатов — человек глубоко верующий и живущий по правде, как глубоко верующий человек. И вдруг он написал (доношу его мысль): «Мне даже представляется, что в провинции существование и возрождение новых храмов не так важно, как важна жизнь в провинции поэтов». И далее Валентин Яковлевич обращается к властям, к людям, которые живут рядом с поэтами: «Обратите внимание на этих чудаков, с которыми вам, может быть, очень даже неудобно жить. Это — единственные личности, которые воспели каждый камушек и каждую травинку на вашей родине. Я не хочу у вас вызвать жалость к себе и своим друзьям — ни в коем случае. Я просто хочу, чтобы вы были более внимательны к тем людям, которые говорят, как наши праотцы. Говорят стихами. Говорят высоко, говорят о том, о чём вы бы сами хотели сказать. Говорят о своей любви, а значит, и о вашей любви. О своей печали. А значит, о вашей печали».

Я выбираю провинцию. Почему? Потому что провинция теплее. Потому что в провинции живут старомодные люди. Старомодные — это значит, думающие о вечных ценностях. Вот отчего поэты, живущие в провинции, так иногда налетают на столицу. Я, по правде, люблю столицу. Я учился в столице. Я люблю туда приезжать. Люблю общаться с поэтами столицы, с художниками, с киношниками. Но я заведён на провинцию, я, зная прелесть столицы, приговорён, светло приговорён к провинции. И думаю, так же — и мои друзья. Мы приговорены к провинции, а следовательно, и к вам, её жителям и поэтам.



(Участники круглого стола просят почитать Вячеслава Тюрина стихи.)



Кобенков. Видите, как он обрадовался! Стихи почитать? Он не верит, что есть люди, которые могут слушать стихи.



Вячеслав Тюрин.

Безнадёжно садиться к бумаге,
когда на сердце нет ничего,
кроме слёз, этой клятвенной влаги,
сознавая с другими родство.

Безнадёжно таращиться в окна,
мерить комнату шагом, как зверь.
Тянет в рубище выйти на стогна
только русскую душу, поверь.


Доска почёта дикороссов
На рубеже тысячелетий Евгений Евтушенко издал собранные им «Строфы века», двух кирпичей тяжелее. Казалось бы — исчерпывающая полнота! Но явился Юрий Беликов, ещё пошарил по литературной карте России: мол, не всё высмотрел Евгений,— издал книгу «Приют неизвестных поэтов». Кому интересны поэты «известные»? Если известны, то ничего вроде бы и не ждёшь от них. А «неизвестные» — на то они и неизвестные, чтобы нести в себе нечто: потаённое, скрытое, сокровенное. «Неизвестное» манит. Второе название книги, что в скобках: «Дикороссы». И это было: «Да, скифы мы...», «Панмонголизм...», «Имя дико...». Край России — это когда всё хочется начать сначала. Когда возврат в культуру, в цивилизацию — смерти подобен... И не понять: хочется ли мне, чтобы каждый Неизвестный стал Известным? Боюсь. Потаённое знание — на то оно и потаённое. Если Господь не попустил, то сохрани втуне. Сбереги. Так мало этого тайного духовного делания. Когда всё на распыл пошло, когда все по горло — в «половодье чувств», сожмись, соберись, озябший, затепли свой огонёк, помолись стихом...

Иосиф Тимофеев, «Провинциальный альманах», Латвия



...Сборник «Приют неизвестных поэтов (Дикороссы)» вдруг предстаёт не книгой, а явлением. «Приют» говорит о том, что поэт ныне — имя собирательное и даже, извините, соборное, а не тусовочное. Ибо тусовку может вдохновлять только мода, поветрие на очередной термин или имя, лучше собственное. Соборность же понятие уже не архитектурное, но архитектоническое, размером с Россию. Скифы-дикороссы на меньшее и не согласны: они потому и часто бездомны и бескнижны, что понятия дома и книги для них вопрос не уюта, приюта или рейтинга продаж, а духовных скреп... Казалось бы, маргиналы, бомжи, «урка-частицы» «межмировых» культурных пространств, способные разве что на «особую патетику очистки языка» (А. Люсый), но, объединённые Ю. Беликовым воедино, они уже не просто А. Канавщиков и С. Лузан, И. Воробьёв и Н. Герман (всего 21), С. Нохрин и А. Кутилов (всего 7), В. Тюрин и А. Павловская (всего 12), а «сорок сороков» (21 + 7 + 12) русской поэзии, три ипостаси Единого. Воистину перекрестишься, когда прочтёшь признание составителя книги, что «не сеятель взращивал книгу, но книга взращивала сеятеля». Вот тогда поймёшь все размеры этого набатного явления по имени «поэтическая соборность», подступившего прямо под стены Москвы-тусовочной.

Владимир Яранцев, «Литературная газета»



...Другие — как пермяк Юрий Беликов, например,— пробуют, назвавшись, предположим, «дикороссами», выгородить собственное малое (а там, глядишь, и великое!) княжество на противопоставлении всему «столичному», в том числе «столичным» святыням и ориентирам...

Сергей Чупринин, журнал «Знамя»



Стратегическая задача «ЛГ» — показать литературную жизнь в максимальном её объёме и, что называется, сломать стереотип абсолютизированного существования озвученных поэтов, которые кочуют с фестиваля на фестиваль, с одной книжной ярмарки на другую, из альманаха — в альманах, по сути, не представляя тех реальных глубинных национальных процессов, которые происходят в поэзии. И в данном случае дикороссы — это тот проект, который позволяет вернуть российскому и общемировому читателю имена крупных русских поэтов, которые по той или иной причине были оттеснены со столбовой дороги русской словесности и насильственно маргинализированы...

Юрий Поляков, журнал «Киевская Русь» (Украина)

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера