АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Игорь Фролов

Негасимов и другие. Рассказ




Из цикла «Теория Танца»

Вернувшись из армии, я не узнал страну. Все ускорялось и перестраивалось. Теперь можно было тунеядствовать и спекулировать, не боясь наказания, и так же безнаказанно говорить все, что ты не мог сказать какие-то два года назад. Мой полученный до армии диплом инженера с тисненым гербом на синей обложке казался мне атавизмом эпохи индустриализации и пятилетних планов. Сойдя с трапа самолета, перенесшего меня из-за гор и пустынь, я вступил в эпоху индивидуальной свободы.

С собой я привез две вещи – деньги и план построения великой жизни. Деньги в новых условиях начали быстро таять. Когда есть возможность поить девушек шампанским, кормить икрой черной осетровой и персиками, возить исключительно на такси, а розы дарить по старинке – букетами, – то золотое дерево солдата превращается в голый куст задолго до наступления законной осени. И когда через несколько месяцев в моем ранце показалось дно, я понял, что наступило время построения великой жизни. По упомянутому плану сделать это я мог только одним способом – написать роман про оставшуюся за горами войну. Такой роман, чтобы под его тяжестью прогнулся мир. «Да, пусть этот мир прогнется под моей войной», – думал я, шагая по городу, – руки в карманах камуфляжной куртки, в ее нагрудном кармане – японский плеер, и в ушах молотом по барабанным: «Группа крови на рукаве, мой порядковый номер на рукаве, пожелай мне удачи в бою, пожелай мне…»

Под эту музыку, уже почти нищий, я и трудоустроился. Вряд ли можно назвать трудом полставки слесаря в маленьком дошкольном учреждении. Это была почти синекура – я чинил сломанные стульчики и шкафчики, вставлял дверные замки, вешал гардины и выполнял прочую мелкую работу, которой было совсем не много. Работал вечерами, когда оба этажа маленького дома пустели, – только поварихи на кухне еще звякали и брякали, укладывая в сумки сэкономленный за день казенный провиант, да сторож (вот синекура полная) обходил коридоры и комнаты, принимая здание под охрану...

Сторожем здесь служил недоучившийся студент медицинского института – бросил на пятом курсе после двух «академов», окончательно убедившись, что больные люди – не его призвание.

– Да и здоровые тоже, – сказал он в первый мой рабочий вечер, когда мы обмывали знакомство. – Помню, привели нас в гинекологию, там все парни рвались к смотровым креслам, едва головой в распяленных пациенток не залезали, – а я как глянул в зеркало, меня чуть не вырвало...

– В какое зеркало? – не понял я.

– Да не в такое, – махнул он рукой на висевшее на стене зеркало. – Ладно, проехали, не в зеркале дело. Я с тех пор смотрю на девушек и насквозь их вижу, мимо внешней красоты – сразу внутренности – почки, кишки, каловые камни, – и содрогаюсь. Так и уродом моральным стать недолго, до патологии дойти…

Звали его Патрик. Неважно, как нарекли его родители, он откликался только на это имя, только им и представлялся. На мой вопрос, уж не ирландец ли он, Патрик обиженно пожал плечами:

– При чем тут Ирландия? Это мой будущий сценический псевдоним.

Вечер нашего знакомства продлился в ночь, вторая бутылка наполняла нас святым духом любви и доверия, и Патрик открыл мне свою тайну, о которой, по его словам, знали единицы. Бросив институт, он устроился в этот скрытый во дворах, окруженный забором и старыми тополями домик, чтобы вызреть в нем, как в коконе, и выпорхнуть уже во всей красе сразу под юпитеры и софиты. Цель его была конкретна – он хотел стать солистом группы «Веселые ребята». На дежурствах Патрик пел, оттачивая голос (который, должен признать, у него был, но скорее оперный бас, чем эстрадный фальцет), и отращивал волосы – к моменту созревания вокальных данных волосы должны были достичь такой длины, чтобы после химической завивки превратиться в шар мелких кудряшек.

– Как у Макаревича, что ли? – спросил я.

– Как у Гнатюка! – обиделся Патрик. – Конечно, как у Хендрикса! Символ музыки свободного мира!

Я хотел напомнить про Анджелу Дэвис, но не стал.

Пока же Патрик мыл свои советские волосы хозяйственным мылом, потом жестко спутывал, натирая полотенцем, и уже массажной щеткой придавал получившемуся колтуну форму вздыбленного попугайного гребня.

Патрик открылся мне, я в ответ рассказал ему о своих творческих планах, и мы решили, что соединение наших устремлений пойдет на пользу обоим. Я стал оставаться вместе с Патриком на его дежурства. Вечерами, когда солнце светило в окна старшей группы на втором этаже и его красные косые полосы лежали на паласе, я сидел посреди комнаты на маленьком стульчике за маленьким столиком с псевдопалехскими маками на фанерной столешнице и стучал по хилым клавишам печатной машинки «Москва». Вокруг меня вдоль стен на таких же маленьких стульчиках сидели куклы в коротких платьицах и белых трусиках, – расставив ноги и подняв руки, они слушали, как поет Патрик. Он пел на первом этаже в комнате младшей группы, и его густой горячий голос поднимался по лестнице на мой этаж и колыхал оконные шторы. Поначалу я не мог писать под это пение, которое прерывалось на любом месте песни и начиналось сначала. Но скоро привык и уже не обращал внимания, как не обращал его на шум дождя, ветра, листвы за окном. Удивлял только выбор репертуара – вместо того, чтобы учить песни «Веселых ребят», Патрик перепевал пластинку «По волне моей памяти», которую он постоянно крутил на старом проигрывателе «Аккорд». Скоро я знал все песни наизусть, иногда, отвлекшись от сочинения текста, подпевал вполголоса: «Тихо плещется вода, голубая лента». Патрик хотел поехать с этими песнями к их автору, чтобы Тухманов, пораженный провинциальным чудом, рекомендовал бы его в тот самый вокально-инструментальный ансамбль.

– Но почему ты не поешь песни «Веселых ребят»? – не понимал я.

– Потому что они мне не нравятся, – отвечал Патрик. – Зато у «Ребят» есть слава и деньги.

За ползимы, пока не решившись на роман, я написал две маленькие повести. Первая, по-хемингуэевски простая, – про один эпизод войны; вторая, стилистически изощренная, – непонятно про что. Это был всего лишь прикорм, который я бросил в литературные журналы, чтобы критики успели обсудить два текста и представить нового гения читателю, тогда как гений будет вдумчиво писать свой роман. Но пока я сочинял план романа, заполняя записные книжки в прогулках по городу, в котором уже пахло весной, из журналов начали приходить отказы. От каждого письма уши и щеки мои горели так, словно в конвертах были не редакционные бланки со стандартно вежливым: «к сожалению, мы вынуждены…» – а оплеухи и пощечины. Когда количество отказов сравнялось с количеством уведомлений о получении, я понял, что мой блицкриг провалился. Патрику я ничего не сказал, чтобы не пугать его. Говорил, что жду ответов, журналы всегда тянут. Он успокоенно пел, а я валялся на вечернем солнечном паласе, как на пляже, окруженный куклами, и, слушая, как он поет, думал, что делать, и так уплывал в дрему.

Иногда к нам заглядывала сестра Патрика. Она была участковой медсестрой, а наш дом стоял на ее участке. Вот она и заходила по пути. Творческая натура, она рисовала, писала стихи, много читала и любила поговорить со мной о литературе и почитать мне свои стихи, сидя на паласе в позе русалочки на датском камне.

Она была чернявой, кудрявой, круглолицей большеглазой хохотушкой, и звали ее Лизой. Но, произнося свое имя, она как-то нежно присвистывала, и получалось «Лиса». Мне нравилось это имя.

Ей нравилась моя проза. Вернее, она говорила, что нравится. В каждый свой приход просила что-нибудь новенькое и читала машинописные листки, лежа на животе на пушистом паласе, и ее босые ноги медленно и нежно трогали друг друга, явно приглашая мою руку включиться в их игру. Но я не решался. Она была старше меня на два года, замужем, имела ребенка, и ее брат пел на первом этаже.

Как-то раз ранней весной, когда только начал таять снег, она ворвалась возбужденная и рассказала, что ходит на квартиру к народному поэту, ставит его жене капельницу.

– Это шанс! – воскликнула она. – Дай мне что-нибудь небольшое, я ему передам почитать, он поможет, рекомендацию в издательство напишет, а то и в Союз писателей в Москву пошлет!

Я вяло отбивался:

– Не хочу я попрошайничать. И потом, он поэт, а у меня про войну...

– Он – участник войны, был ранен, вот как раз поймет! – горела она.

И я сдался, решив, что судьба не может посылать целого народного поэта просто так. Выбрав из повести про войну две машинописные странички с эпизодом боя, я вручил их посланнице.

Она ушла, пообещав вернуться через два часа. За это время во мне воскресли прежние мечты – я чувствовал, как из дома, в котором жил поэт («Тут недалеко, перекресток Ленина и Достоевского», – сказала она, убегая), распространяется волна удивления. Я видел, как он поднимает телефонную трубку, звонит кому-то в Москву и читает в трубку мои строки...

Лиса пришла и тянула время, рассказывая, какая у поэта квартира, какой он сам вблизи – большой и седой, как белый медведь, как он и она, пока в вену его жены по капле точился кавинтон, пили чай с шоколадными конфетами в виде разных морских ракушек – она даже не думала, что такие бывают!.. Наконец, насладившись моим терпеливым мучением, перешла к главному.

– В общем, дала я ему твои листочки. Вот, говорю, друг моего брата пишет, не могли бы вы взглянуть. Он взял. Знаешь, взял двумя пальцами, брезгливо так, а на лице читалось – ох и надоели вы мне…

– Я же говорил! – с досадой воскликнул я. – Не надо было!

– ...Взял он листочки и ушел в кабинет, неся их двумя пальцами перед собой, как дохлую мышку за хвост. Вышел через несколько минут, держа их уже двумя руками, и сказал: да, это, конечно, писатель…

Она сделала паузу.

– Ну и? – не выдержал я.

– ...А дальше он так задумчиво, глядя в окно, сказал: а раз он писатель, то пусть дальше мучается. Писатель должен мучиться…

– И все?

– Не все. На прощанье он посоветовал отнести рассказы в «Вечерку», там есть литературная страница. Хочешь, я отнесу?

Конечно, я отнес свои тексты сам. Вошел в Дом печати, поднялся на третий этаж, нашел в коридоре редакции отдел культуры, постучал. Но редактора литальманаха на месте не оказалось, и его соседка вежливо предложила мне оставить рукопись на столе – «только телефончик написать не забудьте...».

Редактор позвонил через неделю и пригласил меня на разговор. Когда я вошел в кабинет, за столом, что был в прошлый раз пуст, сидел усато-бородатый, большеухий и большеротый человек в больших, как окна, очках и без одного переднего верхнего зуба.

– Ну что вы мне опять принесли? – тряс он листком. – Почему опять так безграмотно?

– Так… Не русский же я… – бормотал сидящий на краешке стула человек, которого я не сразу заметил за стоячей рогатой вешалкой с висевшим на ней пальто.

– Да и я, как вы можете догадаться, всего лишь россиянин! Но если решили писать по-русски, пишите грамотно! Или пишите на родном и отдавайте переводить!

Когда удрученный автор ушел, я шагнул вперед и представился. Редактор преобразился – он перестал топорщить бороду и широко – в пол-лица – улыбнулся, поднимаясь навстречу и протягивая руку.

– Негасимов, – сказал он. – Александр Францевич...

И, усевшись, мы начали разговор.

– Сразу хочу спросить, – сказал он, – кто вы по профессии?

– Врач, – неожиданно для себя соврал я.

Наверное, я назвал профессию, представители которой дали великих писателей. И я не боялся разоблачения, потому что был уверен – мы видимся первый и последний раз. Какие такие провинциальные газеты, куда я пришел?

– Странно, – сказал Негасимов. – Тогда я не понимаю, откуда в вашем тексте столько этих ужасных техницизмов?

– Я еще окончил авиационный институт, – сказал я правду.

– А, значит, еще и авиационный? Когда это вы успели? – пробормотал Негасимов. – И все же, мне кажется, вертолет на пуанты встать не может, это вы перегнули...

– А вы, наверное, поэт? – насмешливо спросил я, уже готовый встать и уйти.

– Ну, в общем, да. А что? Не любите поэтов?

– Люблю. У них мышление специфическое. Как у женщин. А женщин я люблю...

– Не сердитесь, – сказал Негасимов. – Мне ваши тексты понравились. Только... нет ли у вас чего-нибудь… как бы точнее сказать… человеческого, что ли?

– Не про войну? – уточнил я. – Есть. Но это вы точно не напечатаете. Вот, пожалуйста…

И я протянул ему несколько машинописных страничек.

– Беса? – прочитал вслух Негасимов. – Это по Достоевскому? Заметил, вы – писатель филологический, аллюзии всякие… Ладно, я прочитаю, позвоню через несколько дней.

Но телефон зазвонил, когда я, придя из редакции домой, раздевался в прихожей.

– Послушайте, господин Набоков! – возбужденно кричал редактор. – Я когда начал читать и понял, о чем вы, с ужасом ждал, когда же вы все испохабите! Но вы прошли меж дождевых струй! И пусть меня уволят, но я это напечатаю!

– Вы с ума сошли! – радостно кричал я в ответ, царапая ключом холодильник. – Вам этого не дадут сделать! Я же просто так дал, не в расчете на печать! Вам никто не позволит, даже и не пытайтесь, – а то я вообще стану нон грата в местной прессе! И вы вместе со мной!

– А вот поглядим! Нет, нам определенно надо выпить водки!..

Конечно, этот рассказ не напечатали. Негасимов показал мне верстку снятой полосы, на которой был мой рассказ с оставленным окном для рисунка. В этом окне замредактора начертал стремительно: «А. Ф.! Ваш протеже, конечно, гений, но не для нашей газеты!»

– Гордитесь хоть этим, – сказал Негасимов. – И давайте что-нибудь не столь щекотливое.

Я принялся писать и написал три рассказа. Один за другим они были отвергнуты замредактора. В творчестве и ожиданиях минуло лето, канул сентябрь. Негасимов бесновался – такого с ним не было никогда, он всегда публиковал кого хотел.

– Это мистика! – горячился он, когда я приходил в редакцию. – Наверное, что-то не так с вашей кармой. Дошло до того, что, когда я набираю ваше имя, мой компьютер зависает! Я – убежденный атеист и реалист, а вы шатаете основы моего мира! Пришла пора выпить водки...

Наступил октябрь. Мы с Негасимовым пили водку. Патрик к нам не присоединился, но и не пел. Негасимов, войдя и поздоровавшись с открывшим ему сторожем, вежливо спросил у него, нет ли в здании ремонта, и в ответ на удивление пояснил, что на подходе к зданию ему показалось – рабочие поют. Уже наверху, получив мои объяснения, Негасимов долго сокрушался, хотел спуститься и принести извинения, но потом решил, что так будет еще хуже, и смирился.

За окнами лил дождь. Опрокинув в большой рот рюмку, Негасимов сказал:

– Я, между прочим, на вашу «Бесу» стихотворение написал, вот…

Он достал из кармана сложенный вчетверо листок, развернул, протянул. Я взял. Стихотворение, написанное большими, наклоненными в разные стороны буквами, начиналось со слов «Звуки приплывают по воде», дальше говорилось про таинственный сад и запретный плод.

– Это вам, – сказал Негасимов. – Дарю.

– Спасибо, – сказал я, продолжая смотреть в листок, по которому буквы брели, как мигрирующие в поисках воды грустные слоны, носороги и гиппопотамы.

– Это страшная вещь, – сказал Негасимов, опрокинув очередную рюмку. – Теперь, обнимая свою дочь, я думаю, чтобы ей не попался такой змей, как вы…

– Не я, а мой лирический герой, – сказал я.

– Да бросьте, – махнул в меня рюмкой Негасимов. – Это обманка для критиков и читателей, а уж мы-то с вами знаем… Так что замред правильно сделал, что не пропустил. Плохо только, он теперь в каждом вашем тексте видит опасность. Его нужно чем-то отвлечь… – говорил он, глядя в оконный струящийся размыв. – Мысль крутится… Когда-то давно я видел какой-то фильм. Там еще Гундарева играла. Помню кадр – она сидит у окна, дождь, осень, по окну вода течет… Понимаете? Вот что-то такое нужно написать… Представляете ощущение? Напишите такое, отвлечем внимание цензора…

Он говорил, говорил, говорил, прерываясь только на рюмку. Мы лежали на паласе в позе римских патрициев на пиру.

– Схема моего сближения с автором проста, – говорил Негасимов. – Сначала я влюбляюсь в текст, потом в человека. Вас, – он крутанул лежавшую между нами пустую бутылку, – я уже люблю…

Бутылка, покрутившись, указала горлышком на Негасимова.

– Я тоже вас люблю, – сказал я и икнул.

– Но на брудершафт мы пить не будем, – глядя на бутылку, сказал Негасимов. – Останемся на «вы», так вернее…

На следующий вечер, глядя в запотевшее окно, я вспомнил про Гундареву в неизвестном мне фильме. Сев за столик, всосал своей китайской ручкой чернил из пузырька, придвинул чистый лист и написал первое, что пришло в голову: «Октябрь уж наступил». Нарисовал на полях профиль Пушкина, потом профиль Негасимова, который оказался вылитым пушкинским бесом из «Работника Балды», и продолжил. Рассказ написался за ночь. На следующий вечер переставил куски местами, отрезал, добавил, ночью отпечатал и утром отнес в редакцию.

Негасимов был в восторге:

– Именно об этом я и говорил! Импрессия! Надеюсь, что зам ничего не поймет и пропустит! А вообще про что это? Если вдруг спросит…

– Про то, как я с парашютом первый раз прыгнул, – сказал я и ушел спать, оставив Негасимова перечитывать рассказ с учетом полученной ориентировки.

До выхода Литальманаха был еще целый месяц, оставалось только ждать. В это время Лиса решила, что ее брату тоже не помешает помощь в восхождении на вершины славы. В нашем учреждении, конечно, было пианино, а у Лисы была подруга Лика, когда-то окончившая музыкальную школу по классу фоно и, что важно, недавно расставшаяся с мужем.

– У нее теперь до фига свободного времени, – добавила Лиса и аргументировала в ответ на гримасу брата: – Она научит тебя аккомпанировать собственному пению, а то что за певец, который даже «Собачий вальс» не может сбацать!

Она привела Лику на дежурство и увела меня – чтобы не мешал им заниматься. Но на следующее дежурство Патрик попросил меня остаться.

– Кажется мне, – сказал он, – что эта учительница музыки хочет не только музыки. А я не хочу, я все либидо сублимировал в горло! Потом за все отыграюсь – сам знаешь, сколько у нас, певцов, поклонниц, есть из кого выбрать…

Я остался. Сначала мы втроем пили вино. Лика встряхивала длинной соломенной гривой – она вообще напоминала веселую лошадь – от осанки и длинного лица до радостного ржания, – много говорила, обращаясь то к одному, то к другому. Патрик явно нервничал – наверное, ему было жалко терять время и хотелось петь. Я, правильно понимая свою задачу, ненавязчиво налаживал контакт – то невзначай касаясь мизинцем своей руки мизинца ее, то коленом – ее коленки. Она не убирала. Когда наступило время решений, я встал и, пожелав им хорошо позаниматься музыкой, пошел на свой второй этаж. Мимо меня пробежал Патрик, крикнул Лике, что только дверь закроет, а мне прошипел:

– Не спи!

Я не спал почти час. Лежал на полу на двух положенных поперек матрацах, читал и правил новый рассказ, иногда отрываясь и прислушиваясь к звукам снизу. Было тихо – никаких фортепианных гамм. Через час лестница заскрипела. Она скрипела так осторожно, словно по ней поднимался грабитель. Я затаил дыхание и ждал. Она вошла на цыпочках, встретила мой взгляд, спросила «не спишь?». Ее ненакрашенные ресницы были мокры.

– Представляешь, – сказала она, садясь рядом по-турецки, – я так и не смогла уговорить Патрика позаниматься. Он сказал, что нужно настроиться, помедитировать. Лег, закрыл глаза и через минуту захрапел! Как это называется?

Потом она рассказывала про свою неудачную семейную жизнь. Я с тоской слушал обязательную программу, иногда встревая и пытаясь увести ее в сторону. Но лишь когда, сочувственно кивая, я начал поглаживать ее коленку, она замолчала. Сидела, прислушиваясь к моим пальцам. Вдруг засмеялась сквозь слезы, спросила:

– Как думаешь, я его совсем не интересую?

– Понимаешь, у него сейчас любовь с музыкой, – сказал я. – Не расстраивайся.

И, сев рядом, мягко, по-братски, привлек ее к себе. Она доверчиво склонилась.

…Через несколько минут, когда все одежды валялись на полу, она, вцепившись в мои волосы, закричала так, будто ее зарезали.

– А-а, ч-черт! – крикнула она, зажмуриваясь. – О-о, г-господи!

– Я, я! – неожиданно для себя переходя на нелюбимый немецкий, зарычал я.

Потом внезапные любовники отдыхали, лежа на матрацах, – они разошлись, как льдины, но сдвигать было лень.

– Ты же не думаешь, что я бэ? – сказала она, водя пальчиком по моим губам.

– Ну что ты, – искренне ответил я. – Какая же ты б...? Ты б... не видала…

– При чем тут б...? – вскинулась она. – Я имела в виду бревно! Не показалась ли я тебе холодной? Уф! Б...! Как ты мог такое подумать! Нет, ну надо же, я – б...! Ну, спасибо!

Она отвернулась.

– Так я же и говорю, – успокоил я. – Не понял только, зачем шифровать такой знаковой буквой? Какое же ты бревно? Ты такая темпераментная, я еле сдержался, когда ты закричала.

– И не сдерживался бы, – сказала она. – Сегодня можно…

«А вот вам», – подумал я, складывая за спиной фигу.

Была дождливая осенняя ночь, когда я проводил ее домой, – она жила недалеко, но путь через лабиринт дворов был извилист.

На следующее дежурство она пришла снова. Потом еще. И еще. А ночью, когда, проводив, я садился за свой маленький письменный стол, она возвращалась телефонным звонком, чтобы говорить, говорить...

Незаметно пролетели две недели. Я вдруг обратил внимание, что полностью утратил одиночество. Лика теперь была со мной всегда – если не телом, то бесконечными телефонными разговорами. Однажды я заикнулся, что мне нужно поработать, – мол, завтра должен отдать последнюю редакцию рассказа в «Вечерку», там никак не пропускают рассказ, требуют редактуры, а я не могу сосредоточиться.

– «Вечерка»? – радостно встрепенулась Лика. – Чего же ты молчал?! У меня там друг работает, правая рука главного редактора!

– Негасимов? – на всякий случай спросил я. – Александр Францевич?

– Нет, его Валера зовут. Завтра позвоню, и уже послезавтра тебя напечатают! – сказала она и приблизилась, мерцая очами.

На следующий день она сообщила:

– Я позвонила Валере, он все обещал сделать. Правда, ногу недавно сломал, оказывается, но он по телефону с главным договорится.

– Спасибо, – сказал я. – Но, может, не надо? Редактор сам разберется, а то как-то неудобно…

– Не думай об этом, – прошептала она, закрывая своей ладошкой мой рот. – Я все устроила, наслаждайся жизнью...

Но наслаждение мое быстро убывало, утекало в какую-то щель, образовавшуюся в моем бытии.

– А то ты не знаешь, в какую, – говорил Патрик. – Бери пример с меня, я все силы бросил на достижение цели и скоро буду на вершине. А ты застрял, попал в капкан. Я читал, что в таких случаях волк отгрызает свою конечность...

Я и сам чувствовал, что Лика отклоняет меня от великого пути, на который я едва ступил. Но и никаких конечностей отгрызать не хотелось, тем более что мне, в общем, нравились наши скользкие барахтанья, ее развратное бесстыдство, с которым она изображала куклу, принимая в белых трусиках кукольные позы и представляясь механическим голосом:

– Меня зовут Суок, мальчик. У меня нет сердца, но есть что-то другое…

Я хотел ввести наши отношения в нормальное русло – когда женщина есть один из элементов твоей свободы, а не прикованная к тебе тачка с обязательствами.

На очередном свидании я попытался объяснить ей поэтику своего существования.

– Понимаешь, я, как Ихтиандр, – говорил я, – выныриваю на воздух, в жизнь, чтобы не атрофировались легкие. А так в основном я дышу жабрами, я все время под водой своих фантазий, я опускаюсь на самое дно и ищу самую главную жемчужницу, чтобы вскрыть ее и извлечь самую главную жемчужину…

– Ты ее нашел, просто не понимаешь, дурачок, – ответила она, раздеваясь и кидая мне в лицо бюстгальтер, который попал чем-то твердым прямо в глаз.

Еле сдержав крик, я грустно улыбнулся и сказал, растирая глаз:

– У меня страшно болит голова.

– Сейчас пройдет, – бурно дыша, она скидывала туфли.

– Не пройдет, – сказал я, сморщившись. – Это на всю ночь, я знаю.

Она остановилась и растерянно смотрела на меня. Я не мог смотреть ей в глаза и прикрывался ладонью, изображая страдание от головной боли. Гордо взмахнув длинными соломенными волосами, она отвернулась и начала одеваться.

– Надеюсь, ты меня проводишь?

– Не могу, – сказал я, чувствуя надвигающуюся свободу. – Еще светло, добежишь. А я прилягу (помедитирую – хотел добавить, но сдержался)…

– Вот ты, значит, как? Все, я больше не приду! Слышишь? Я больше не-при-ду!

Я молчал, сжимая пальцами виски. А когда внизу хлопнула дверь, немного выждав, спустился, выглянул осторожно, потом вышел в осеннюю желтую сырость и закурил с облегчением. Патрика не было, он теперь приходил, когда она уходила.

– Ваши кошачьи крики мешают петь, – говорил он, – разрушают мою звуковую гармонию.

Я вдыхал дым пополам с холодным мокрым воздухом и чувствовал, как возвращается вытесненное женщиной свободное одиночество. Когда звякнула калитка и послышались легкие шаги, я вздрогнул, решив, что Лика передумала меня покидать. Но это была Лиса. Она слегка запыхалась, щеки ее горели, глаза смеялись.

– Красную шапочку вызывали? – спросила она, показывая на свой красный кокетливо скошенный берет. – Я на минуточку. Вот, пирожки пекла, решила вам занести. Братец здесь?

– Братца пока нет, – сказал я, отчего-то радуясь ее появлению, – но пирожки я приму...

– Есть с луком-яйцом, есть с мясом, а есть с яблоками, – доставала она теплые свертки и вкладывала их мне в руки, касаясь моих пальцев своими.

– Может, зайдешь, чаю попьем? – предложил я.

Она посмотрела на часы, на небо, на меня, и когда я понял, что она согласна, звякнула калитка.

Это вернулась Лика.

– Ты думал, я уже не приду? – сказала она, улыбаясь. – А я пришла, анальгин тебе купила, вот. – И, будто только заметив Лису, повернулась к ней: – Приветики, а ты к брату?

– Зачем анальгин? – спросила у меня Лиса недоуменно.

– Голова у него заболела, вот я и сбегала, – быстро отвечала Лика, пока я соображал, как себя вести. – Ух ты, пирожочки принесла? Кому? Муж на дежурстве, что ли?

Лиса не ответила, достала сигарету, закурила. Сделав несколько глубоких затяжек, спросила у меня:

– Так ты напечатался в «Вечерке»?

– Вот, жду, – сказал я.

– Уже скоро, я договорилась, – встряла Лика.

– Нет, ну вообще! – вскинула глаза к небу Лиса. – Ты-то с кем могла договориться?

– С кем надо, с тем и договорилась! – гордо встряхнула гривой Лика. – И все же ты как тут?

– Да вот, по вызову, – сказала насмешливо Лиса, выдыхая дым подруге в лицо. – У пациента голова заболела от кое-кого, пришлось помощь оказывать. Анальгин ваш уже не нужен, можете его сами съесть.

– Пирожками лечишь? – кивнула на свертки в моих руках Лика. – Петя бедный на дежурстве надрывается, а его жена другим мужикам пирожки носит, на Петины деньги, между прочим, испеченные…

– Дура ты, Лика! – сказала Лиса, и я увидел, что она уязвлена. – Как была в детском саду кусачей злючкой, так и осталась.

– А ты была ревой-коровой, чуть тебя укусишь, сразу в крики и к воспитательнице…

Я стоял с пирожками в руках и не знал, что предпринять. И тут – на этот раз спасительно – звякнула калитка.

По дорожке, выставив вперед бородку и закинув сумку на ремне за спину, стремительно шел Негасимов. Сумка его тоже позвякивала. Подойдя, он поклонился дамам, пожал мою теплую от пирожков руку и сказал:

– Я звонил, но никто не отвечал. Решил без предупреждения – дело неотложной важности. Но, я смотрю, вы заняты?

– Мы с подругой уже уходим, – сказала Лиса, беря Лику за рукав, будто боясь, что та убежит. – А пирожки вам как раз пригодятся…

– И анальгин утром в самый раз будет, – Лика сунула мне в карман упаковку таблеток.

И они ушли вдвоем мирные и дружные, взявшись за руки.

– Весело живете, – заметил Негасимов. – Глядя на вас троих, я целый рассказ сочинил. Хотите, сюжет подарю? Назовите его «Негасимов и другие»...

– Что, нужен новый рассказ? – сказал я. – Опять отвергли?

Но на этот раз Негасимов принес добрую весть. Он разлил водку, мы выпили, закусили пирожками – Негасимов, несмотря на свою хрупкость, откусывал полпирожка сразу, – и, налив по второй, он рассказал мне, что альманах подписан в печать и выйдет через неделю.

Поискав в себе радость, я не обнаружил ее. Было даже немного обидно, что этот рассказ преодолел цензуру. Получалось, что я снизил накал гениальности, добавил посредственности, которая и удовлетворила чуткого, как канарейка, замредактора.

– Неужели никаких замечаний? – спросил я с надеждой. – Там всякие намеки есть…

– Не знаю насчет намеков, но зам сразу по прочтении подписал. Значит, вы сумели обмануть, усыпить внимание…

Чтобы отогнать последнее подозрение, я спросил, работает ли у них некий Валера, правая рука главного редактора, он еще недавно ногу сломал, – говорят, он меня пролоббировал.

– Что он сделал? – поперхнулся водкой Негасимов.

– Ну, в смысле, слово замолвил…

Негасимов захихикал.

– Валера, который сломал ногу, – сказал он, – это наш шофер, и в литературе он главному не советчик. Даже не как тот полотер…

Через неделю выпал снег и вышла газета с моим рассказом. Я читал себя утром, вернувшись домой от киоска. Газета пахла белой свежестью. На подзаголовочном коллаже силуэт, очень похожий на мой, сидел за столом у окна, в котором стояли силуэты заснеженных деревьев. Я читал свой рассказ недолго – строки, которые я мог перечитывать в машинописи бесконечно, загнанные в газетные колонки, вызывали чувство отторжения. Я вдруг увидел, как отвратителен мой рассказ, – испачканные сахарным сиропом слова липли к губам. «Какой позор!» – шипел я, скользя по тексту боковым зрением, чтобы не видеть и не понимать.

Позвонил Негасимов, поздравил, спросил, счастлив ли я, удивился моей реакции.

– Первый раз вижу человека, который хочет скупить весь тираж не для раздачи знакомым, а для самосожжения, – сказал он расстроенно. – И что теперь, мне ставить на вас крест как на писателе? Только я задумал издавать журнальчик…

– Не знаю пока, – сказал я, – может быть, я отравился литературой, посмотрим. Но вам я благодарен безмерно!

Вечером на дежурстве Патрик усугубил мой скепсис. Прочитав рассказ, он сказал:

– Странно. Сколько с тобой общаюсь, никогда не подозревал в тебе такой густой шизофрении...

На мои просьбы уточнить, что он имеет в виду, Патрик мялся, перечитывал, но уточнить так и не смог.

– Не знаю, – сказал он. – Не по-человечески как-то... И быстро – читаешь, будто  с горы на лыжах мчишься, а что внизу ждет, не знаешь...

Я удивленно перечитал рассказ и увидел, что он был написан черепахой. От такой путаницы стало еще хуже.

Позвонила Лиса, поздравляла и восхищалась – сравнивала рассказ почему-то с гладиолусом. Я немного воспрял – гладиолус был все же лучше, чем черепаха на лыжах, – и пожаловался, что Патрик поставил мне диагноз.

– Слушай его больше! – утешила Лиса. – Он за всю жизнь только одну книгу прочитал, про Витю Малеева в школе и дома, на которой, видимо, и надорвался как читатель.

Позвонила Лика.

– Поздравляю! – сказала она. – Хочешь, я приду, и ты сможешь меня отблагодарить? Ведь это благодаря мне ты стал настоящим писателем...

– Благодарю, – сказал я. – Но сейчас у меня болит голова. Я скоро вас приглашу отметить это событие – всех причастных...

– И Лису с пирожками? – ехидно спросила Лика и бросила трубку.

Я облегченно вздохнул.

После публикации моего рассказа Патрик вдруг перестал петь и ходил задумчиво.

– Теперь пора, – однажды сказал он. – Я созрел. Ты стал писателем, я должен стать певцом. Нужно ехать в Москву к Тухманову, пока Новый год к горлу не подступил, а то ты за зиму в Переделкино переберешься, а я отстану навсегда...

– Какое там Переделкино? – удивился я. – Сам же говоришь – шизофрения.

– Так это и есть признак гениальности. Ты не для народа писатель, а для писателей, они тебя скоро примут, вот увидишь. И мне нужно торопиться, чтобы нам вместе взлететь. Чувствую я, ракета у нас одна на двоих, как бы не получилось так, что ты улетишь, а я останусь.

Была суббота, и Патрик дежурил с утра. Валил снег, улицы были белы, пушисты и глубоки. Я пришел к обеду и застал Патрика в возбужденном ожидании.

– Это знак! – сказал он, показывая на летящий за окном снег. – Посиди здесь, я вернусь через час.

И, ничего не объясняя, он оделся и канул в белую глушь.

Через два часа в дверь постучали. Я спустился, открыл и замер. Передо мной на крыльце стоял красноносый клоун в одежде Патрика. Клоун был в кепке с помпончиком, из-под которой в обе стороны торчали облачка волос. На кепке и на волосах лежал снег. Клоун был грустный и злой одновременно.

– Молчи! – воскликнул он и вошел. – Надо помыть и расчесать…

Он снял кепку, стряхнул снег, и вместо клоуна я увидел перед собой грустного спаниеля.

– Что с тобой? – сказал я, кривя и кусая губы, чтобы не рассмеяться. – Тоже шизофрения?

– Ну «химка» же! – с отчаянием выкрикнул Патрик, взбегая по лестнице. Волосы его взлетали и опадали в такт. – Видишь, фигня какая-то получилась, а не шарик...

Он вымыл голову и расчесал ее массажной щеткой, но мелко завитые волосы не желали стоять дыбом, образуя негритянский шар, – только пышно свисали по бокам головы.

– Джузеппе! – горестно восклицал Патрик, ероша волосы перед зеркалом. – Асисяй! Все кончено! В таком виде не то что в Москву – здесь на улицу нельзя показаться! Сейчас проулками пробирался, хорошо хоть снег...

Через час мучений и стонов Патрик сдался и позвонил сестре. Он всегда обращался к ней, когда не знал, что делать. И она всегда его спасала. Вот и теперь Лиса не оставила брата в беде. Через час она пришла и привела с собой Лику. Оказалось, Лика сама стригла своего мужа и, по словам Лисы, стала настоящим мастером.

– Я ей настойчиво советую переквалифицироваться в мужского парикмахера, – не удержалась Лиса от шпильки. – Грудью в шею потыкаешься – и замужем уже...

Но Лика не обиделась. Она достала из сумки футляр, открыла – там лежала черная электрическая машинка с насадками, ножницы, расческа, – разложила все на столе, предварительно расстелив белую тряпочку, – и движения ее были плавными и экономными, словно она готовилась к хирургической операции.

– Ну? – сказала она, стрекоча ножницами в воздухе. – Клиент созрел?

Из комнаты вышел Патрик, прижимая волосы руками. Девушки смеяться не стали, усадили его на стул, обернули простыней, поставили перед ним снятое со стены зеркало, в котором отразилось опрокинутое, полуобморочное лицо клоуна перед казнью, – и Лика занесла над его головой звонкий сверкающий стрекот. Но прежде она погрузила в унылую шапку волос свои цепкие руки, пошевелила пальцами, потянула и сказала:

– Все ясно. И куда ты с такими волосами собрался? Они же слабенькие, корни не держат, волос падает под своей тяжестью, тут никакая «химка» не поможет. Кальция не хватает твоему брату, – повернулась она к Лисе. – Пеки ему пирожки с глюконатом...

И, защемив между указательным и средним большой клок волос, отхватила его двумя щелчками. Хлопья падали на простыню. Патрик сидел с закрытыми глазами, и мне казалось, что он сдерживает готовые брызнуть слезы.

Мы с Лисой вышли покурить, чтобы не видеть, как Патрик превращается в лысого мужика, – приговор Лики не оставил ему надежд даже на короткую прическу.

Снег все валил. Мы стояли на крыльце и смотрели, как прямо на наших глазах растут белые шапки на ветвях, заборах, подоконниках, перилах балконов, крышах…

– Зима пришла... – сказала Лиса. – Давайте отпразднуем?

– Приход зимы? – спросил я.

– Вообще все, – сказала она. – Зиму, твой рассказ, лысину Патрика... Петя сегодня дежурит, сын у бабушки...

– Может, Негасимова позвать? – предложил я. – Как-никак он мой крестник...

– А может, не надо? – помолчав, сказала Лиса. – Вы с ним потом отдельно в вашем бомонде отпразднуете. А мы сегодня просто посидим – в самом начале зимы. Да и братцу сейчас чужие глаза как соль на рану...

И мы пошли сквозь набухшее снегом пространство в ближайший магазин, купили водки для мужчин и ликер «Амаретто» для женщин, колбасы, сыра, шоколада и вернулись как раз к окончанию операции.

Патрика не удалось увидеть лысым – сразу после стрижки он с помощью Лики повязал на голову детскую пеленку в уточках и зайчиках на манер банданы. Но похож он был не на пирата, а на человека, с которого сняли скальп, – оранжевые зверушки на белой косынке походили на пятна проступившей крови, – и на лице скальпированного было страдание.

– А что, – сказал я, – так даже лучше, образ нетривиальный, а то сейчас на эстраде все «химкой» трясут…

– Не трави человека, – строго сказала Лика. Она неотступно следовала за Патриком, готовая, наверное, подхватить его, если он начнет падать. – Не так просто расставаться с надеждой, не знаю, понимаешь ли ты... – И она многозначительно посмотрела на меня.

Я радостно промолчал и, звякнув пакетом, прошел в кабинет налаживать праздник. Лиса пошла за мной.

В тот вечер Патрик напился. Косынка-пеленка скоро съехала ему на затылок, обнажив бело-синюю поверхность, и Лика, вжимая его лицо в свою грудь, целовала сотворенную ею лысину и утверждала, что шишки его головы говорят о его музыкальной гениальности. Патрик не вырывался, только поворачивал лицо так, чтобы дышать. Играл магнитофон. Наши с Лисой руки нежно боролись под столом на ее бедре. Когда моя рука убегала и скользила в сторону главной тайны, ее рука, выждав немного, спохватывалась, догоняла и возвращала нахальную беглянку.

– Давай потанцуем? – склонившись к моему уху, шепнула Лиса хрипло.

– Не могу встать, неудобно, – сказал я, направляя ее руку к причине моего неудобства.

– Какой меч! – восхищенно простонала она. – Я теряю сознание...

Лика уже целовала безвольного лысого певца, оседлав его колени и зажав его голову локтями. Доносившееся чавканье создавало полную иллюзию поедания хищником жертвы. Руки жертвы вяло лежали на талии хищницы.

Мы с Лисой танцевали под доллановскую «Леди в голубом» – и песня вела нас, сплетенных, извивающихся, как две змеи, из кабинета – сначала в коридор, а потом в большую комнату. На паласе лежал голубой прямоугольник фонарного света, в котором плыла тень летящего снега, – и эта тень накрыла нас.

Лиса была податлива и восторженна.

– Ты гений, – говорила она, когда мы выныривали и лежали, отдыхая в тени снегопада. – Ты станешь знаменитым, я знаю...

Ближе к полуночи я проводил ее домой. Когда спускались по лестнице, услышали из кабинета крик Лики.

– А, ч-черт! – крикнула она. – Ч-черт, вот черт!..

И я не понял, это был крик наслаждения или отчаяния.

После Нового года Патрик и Лика поженились. Я не мог поверить в реальность этого события.

– А как же музыка? – спрашивал я Патрика. – Скоро волосы отрастут, как же Тухманов, слава, поклонницы?..

– Чушь, – отмахивался Патрик. – Мистика или нет, но когда я волос лишился, у меня словно глаза открылись – какой я к черту певец? Только по пьяни «Ой, мороз, мороз» орать – это я могу и в семье делать.

Иногда я бывал у них в гостях. Лика ходила передо мной торжествующе – в коротком халатике, в пушистых тапочках. Глядя на ее щиколотки, я даже смутно завидовал Патрику.

– Семья – это истинно мужское, – говорил он, моя в раковине посуду. – Я был таким идиотом!

Он уволился из сторожей, сказав, что займется настоящим делом, – у Лики есть связи. Я занял его место, чему был очень рад. Стояла хорошая долгая зима. Я сидел в тепле за маленьким столиком и писал череду маленьких рассказов ни о чем. Зима была похожа на вечность, и рассказы получались под стать ей – время в них стояло или медленно вращалось. Иногда я думал, что это куски из будущего романа, и тогда они начинали немного нравиться мне, окутанные контекстом неизвестности, как огоньки в ночи.

Ко мне приходил Негасимов, показывал верстку затеянного им журнальчика. Журнальчик был тонкий, но это не смущало его редактора, – он говорил, что литературный пейзаж должен быть прозрачен, чтобы всех было видно.

Негасимов ждал от меня новых рассказов для журнальчика, но я не признавался, что пишу, ссылаясь на непроходящее отвращение к своему печатному слову.

– Клин клином вышибают! – кипятился Негасимов, расплескивая водку. – Вы должны писать, а не лечить вашу контузию прикладыванием мягкого женского к одному месту! Вам мало того, что женщина сгубила вашего друга?

– Почему сгубила? – удивился я. – Мне кажется, он счастлив, говорит, делом занимается…

– Делом? – усмехнулся Негасимов. – Не хотел я вам говорить, да и ваш несчастный друг просил не выдавать… Встретил я его недавно на сипайловском рынке – вы там не бываете, – ботинки искал себе зимние. И купил вот эти, хорошие, югославские, – у вашего друга, между прочим. Да-да, он торгует там прямо из баула. Смутился, меня увидев, объяснять стал, что это временно, да я-то знаю…

Я молчал, потрясенный. Негасимов был доволен произведенным эффектом.

– На этот раз предназначенный вам снаряд попал в него, – сказал он. – Но если вы будете столь же беспечны, постригут и вас…

Уходя, Негасимов попросил меня поклясться, что начну писать прямо сейчас, как только закрою за ним дверь.

– Ни дня без строчки! – воскликнул он, вываливаясь на крыльцо. – Только пишите уже о жизни, а не о женщинах!..

Я пообещал. Закрыл за ним дверь, поднялся в большую теплую комнату с пушистым паласом, сел за свой маленький столик, зарядил в каретку чистый лист и напечатал, не задумываясь:

«…Стояла долгая хорошая зима. По четвергам ко мне приходила Лиса. Она стучалась и, когда я открывал, весело спрашивала:

– Кому тут плохо? Медсестру вызывали?

Целуясь, мы поднимались по лестнице на второй этаж. Перед большой комнатой с пушистым паласом она отставала ненадолго и появлялась уже в белом халате на голое тело. Колени и бедра ее были холодны с мороза».

Я блаженно потянулся и посмотрел на часы. Уже наступил четверг.

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера