Надя Делаланд

В чужой системе кровеносной

***

 

Вечной странницей в вечном ж/д ожидаю, когда

подадут мой плацкарт, трепыхая его сочлененья,

и я лягу на полку и буду не спать – города

и деревни за окнами скачут, во тьме коченея.

Сквозь рассыпчатый храп и чух-чух буду я различать

одинокую музыку. В панике пыли хлопчатой

проводница-луна словно светодиод Ильича

в хари раме живёт отпечатком, печатью молчанья.

Горловое бессонное месиво длится, живёт,

переходит в рассвет и, когда остаётся немного,

перед смертью как будто бы, я засыпаю и вот

жадно сплю, но во сне продолжаю смотреть на дорогу.

 

 

***

 

у августа в оранжевом живом

трепещущем свечении сквозь эхо

скользящих дней рассудок кружевной

и память из рассыпчатого меха

встаешь в него под утро наугад

бредёшь босая в обморок озёрный

где облако клубится как агат

и жемчуга выплёвывает зёрна

плывёшь во тьме кувшинки разводя

и всхлипывая сном воды на ощупь

идёшь ко дну и вечность погодя

выходишь на поверхность как на площадь

лежишь лицом к прозрачной простыне

небес и всё светлеешь и светлеешь

но чувствуешь что ночь ещё в спине

и если обернёшься то успеешь

 

 

***

 

Смутно и муторно видно фонарь и то,

как семенит на свету водянистый холод,

если листать твою руку, последний том,

класть на колени голову, уши, хобот,

можно понять другое – что нету дна

в тёмном колодце нежности и паденья,

это как смерть – уходишь в неё одна,

без телефона, без паспорта и без денег.

Можно не слушать и даже не отвечать,

можешь молчать, отвернувшись и притворившись.

Губы заходят справа в печаль плеча,

ловят меня за рифмы, сбивают с ритма.

Это как сон, из которого снова сон,

высунув хобот, качает меня и будит.

Дай поцелую за шею, шепну в висок,

плюну, прижму, пошлю… кто же так целует –

нет никого, только местные пустыри

анестезию пытаются сделать общей.

Нежность, как смерть. Обе зреют уже внутри.

Первая ближе. Вторая немного проще.

 

 

***

 

Были у Соломона: мудрость, перстень и подоконник,

на который падал луч из окна перед смертью

и можно было прочесть, что ничего не пройдёт, и спокойно

он смотрел в холодильник тьмы и на подлокотник

опирался рукою, пустой несметно.

Были у Соломона: музыка, юные девы – те, что

грели его телами, но это в прошлом.

Было тепло, душновато, немного тесно,

весело или грустно, но, если честно,

так, ничего хорошего.

Были у Соломона другие. Не помогая

вспомнить их имена, он смотрел прозрачно

в небо и там смеялась ему другая,

первая, нулевая, до всех, ага, я

знала её, почему она, знала, плачет.

Были у Соломона: мудрость, перстень и подоконник,

тьмы холодильник, юные девы, другие,

вечный фейсбук в телефоне и подлокотник

кресла, неба квадрат, текущего вдаль рекою

сквозь телефон могильный.

Не было у него ни мудрости, ни кольца, ни

надписи на кольце, ни всех этих женщин,

ни ожиданья смерти своей, ни царства,

ни сладкогласого юноши, ни отца его,

ни дня рожденья.

 

 

***

 

подошвами предчувствую траву

она весна и в то же время осень

зимартовские иды так зовут

апрель в чужой системе кровеносной

рассеянные лёгкие мальки

плывут промеж домов и колоколен

ложатся в рот и в горсточку руки

стекают по щеке и беспокойно

возносятся пылающей змеёй

в холодный небосвод копировальный

и больше ничего не настаёт

и ничего уже почти нормально

 

 

***

 

                    Марине Гарбер

 

По голой ветке гладит дерево

стремительно и тянет в облако,

закрой глаза, тут много серого,

закатного, так пахнет обморок.

Кругами зябкими простуженно

шагает – длинный и невидимый,

теряю женственность и мужество,

сморкаюсь, пробую обидеться,

смеюсь. Над озером склоняются

несуществующие ветрено

и отражаются из жалости,

перебирают дробно ветками,

живые, маленькие, сонные

молчат мне в воду незначительно,

на ручки просятся и, собственно,

усыновляются. Молчи теперь

об этом озере с сиротами,

раздетыми и монолитными,

о тех тропинках с поворотами

на юг под выцветшими липами,

под выпившими и поющими,

качающимися и стаей

летящими, поправ имущество,

листвы недвижимость оставив.

 

 

***

 

С той стороны зеркала пыльный паук,

мальчик разочарован разгадкой тайны.

Папа у мальчика был кандидат наук,

мама теперь рассеяна и печальна.

Зеркало было завешено пару дней,

тётя Полина ему подарила Киндер

с Халком зелёной птицы на самом дне,

мальчик его куда-то уже закинул.

Папа к нему приходит и говорит

медленнее и чётче, чем было раньше:

как ни живи ты долго, да хоть умри,

ты всё равно не знаешь, что будет дальше.

 

 

***

 

вот так задерживают лето

руками в ветер упершись

оно смеётся и стареет

вот так и жизнь

 

нельзя печалиться – преступно

не полететь от на мосту

летящей музыки растущей

сквозь гул и стук

 

шагаешь в бездну и внезапно

идёшь по воздуху легко

в преобразившееся завтра

в трико

 

 

***

 

Зоркость света, падающего по воде

вдаль, афалина солнечного струенья

улыбается, вчитываясь в строенье

атома. Тут заканчивается день,

 

не успев обернуться на резкий окрик

самого себя, пробегая в дверь

повторенья (так принято в той игре,

из которой каждый выходит мокрым).

 

Плеск удваивается, что-то шепчет в рот

спящей набережной просторечно рыба,

умирая, но кажется, что – спасибо,

не в смысле просьбы, а – наоборот.

 

Бог берет её в руки, подкидывает вверх,

чешуя, поблескивая, осыпается на песчаный

берег, медленно кружится над причалом,

чтобы было похоже на сон, да – морпех

 

бродит по морю, когда не спится,

поднимает рыбу, превращает в птицу.

 

 

***

 

Мой папа был стекольщик, и теперь

я всем видна насквозь, совсем прозрачна.

Тем, кто за мной, легко меня терпеть,

когда не пачкать.

Непрочную, на раз меня разбить –

вот я была, а вот меня не стало.

(Она была? Да нет, не может быть,

осколков мало.)

Но я ещё, пусть незаметно, есть.

Ненужная, под солнечным прицелом

ещё свечусь. Особенно вот здесь –

по центру.

 

 

***

 

За это время я успела

родить детей,

привыкнуть к своему лицу,

понять, что душераздирающая жалость –

единственная верная любовь,

узреть, что я беспомощна,

что Бог нас не оставит,

но и не поможет

взойти на этот холм, откуда свет

всё сделает понятным и прощенным.

Не много,

но надежда остаётся,

и радость происходит

и дышать,

и всякое дыханье…