Мария Головнина

Краденое солнце. Роман




I. ДОМ И СЕСТРА

Для начала недурно было бы найти фразу, которая определит все настроение и концепцию моего  повествования. Кажется, тогда все пойдет как по маслу. Все встанет на свои места, и мне больше не придется к этому возвращаться бессонными ночами.
Долгое время мне было трудно собраться. Мысли в моей голове как рой диких пчел. Их так много и они так громко жужжат, что я не могу услышать ни одной из них. Я уже предвкушаю тот миг, когда допишу последнюю страницу, поставлю точку и голос, диктующий мне день и ночь напролет, наконец-то успокоится и замолчит. Это стремление к удовлетворению и покою не выглядит таким уж благородным… Ведь, честно признаться, у меня нет цели рассказать вам о чем-то важном и фундаментальном. Но если предположить, что этот голос, звучащий в моей голове, и есть совесть, то самая первая фраза должна быть достойна этого чувства. Она должна быть короткой, емкой и в меру исповедальной. Такие фразы намекают на то, что рассказчик будет с вами вполне откровенен, а сама история будет полна событий, приведших автора к тому плачевному состоянию души, в котором он сейчас находится. А так же повествование должно быть назидательным и поучительным, но опять же в меру, дабы оставить слушателю место для раздумий о том, как он сам поступил бы на месте главного героя.
Итак…
Тогда был невероятно холодный февраль.
Казалось, что он выхлестал белой плеткой, выдрессировал улицы, стены, дома. Побелил и замел все, что можно было охватить взглядом. Каждую ночь, ложась спать, я думала о том, что к утру февраль завалит снегом дома по самые крыши и мир превратится в ровную белую пустыню с торчащими то тут, то там антеннами и скользящими, между ними облаками и тенями птиц. Февраль, как хозяин, сказал: «Так будет». И так стало. И все послушно и доверчиво застыло, как в детской игре «Море волнуется раз, море волнуется два».  
Это я помню так ясно, как если бы это случилось пару недель назад. Конец февраля.
И я мерила комнату шагами, спрятавшись от зимы за темно-желтыми шторами. Эти шторы, в коричневый цветок, были вечным напоминанием убогости, в которой мы с сестрой тогда существовали. Хотя убогость эта была не столько следствием бедности, сколько следствием неудачно расставленных вещей, отсутствия красок за окном, потрескавшихся тарелок, вечно капающего крана и бидона соли вместо аккуратной солонки на столе. Казалось, все вещи стоят не на своих местах, а если и на своих, то находятся не к месту. Во всем чувствовался лишь случайный набор предметов, почему-то оказавшийся именно в этом порядке, упорствуя всякой логике и здравому чувству вкуса.
К слову сказать, на стене (прямо над диваном темно-зеленой обивки «в елочку») у нас висела репродукция некой картины неизвестного мне и по сей день автора под названием «Дорога в поле». И все это вкупе вероятно произвело бы гнетущее впечатление на эстета, вздумай он случайно заглянуть в наше жилище. Но, к счастью, эстеты к нам не заглядывали, и, не смотря ни на что, я любила этот дом, по крайней мере, до тех пор, пока чувствовала себя в нем безопасно.
Войдя во входную дверь, обитую черным дерматином, и повернув налево, вы почти сразу очутились бы на маленькой кухне.
Кухня была настолько мала, что, сидя за столом, можно было дотянуться до плиты, стоящей у противоположной стены, и так же легко, не вставая с места, залезть в холодильник. Конечно, в этом были свои плюсы, если, к примеру, вам лень вставать. Во всех же остальных смыслах там было настолько мало места, что, в зависимости от ситуации, приход на кухню будил либо чувство легкой паники и непонятной тоски, либо, напротив, приводил к ощущению уюта и защищенности. Пусть ненадолго, но можно было почувствовать себя гусеницей в коконе коричневых стен. В коконе горел желтый тусклый неровный свет, кипел чайник, а на подоконнике лежала любимая книга. Это тот самый случай, когда кажется, что ты наконец-то смог спрятаться от всего мира и при желании можешь руками притянуть к себе стены еще ближе.
Конечно, тогда мне все это и в голову не приходило, но вспоминая этот дом, я вижу себя исключительно в этих двух состояниях.
Комната была куда больше. Почти квадратная, с окном в полстены и цветами на подоконнике. С тяжелой и неповоротливой темной мебелью, которая казалась вечной, но все равно то и дело ломалась, как будто не могла собрать воедино все свои части, втиснуть  ручки и ящики в свои раздутые от времени фанерные бока. Стулья выгибались так, что отлетали спинки. Трюмо было трехногим, зеркало в нем треснувшим. Только письменный стол был несгибаемым, он, как оплот, держал равновесие в комнате. Без него – вся квартирка сложилась бы, как карточный домик.
Из комнаты можно было выйти на балкон с ржавыми перилами и следами давно облупившейся голубой краски. Летним днем бетонный пол балкона нагревало оранжевое солнце, и он еще долго мог отдавать тепло моим босым ногам. Я любила там читать по ночам, с фонариком в руке. Еще больше я любила отвлекаться от книги, смотреть, как тает в теплом воздухе сигаретный белый дым, а сверчки стрекочут так неистово, с таким надрывом теребя свои маленькие скрипки, будто играют в самый последний раз.
Возле нашего дома, на отвоеванном у крапивы пространстве, стоял вполне приличный деревянный столик, за которым обычно ночь-полночь засиживались соседи. И слушать их пьяные перепалки было даже немного смешно, до тех самых пор, пока не становилось страшно и как-то зябко от человеческой испорченности, безысходности и уверенности в том, что так и должно быть. Тот, кто думал иначе, автоматически причислялся к стукачам и ментам. Даже дети обязаны были определиться, на какой они стороне. Но тогда подобное разделение на два лагеря даже мне казалось естественным и неоспоримым.
Часто соседские посиделки заканчивались дракой, кто-то плакал, надрывая пьяную глотку, слышались крики и этот неповторимый, единственный в своем роде, звук, когда чей-то кулак встречается с чьим-то лицом. Тогда я уходила с балкона. Ложилась и закрывала голову подушкой.
Прямо под балконом, среди кустов акации и сирени, росла береза. Говорят, ее посадил мой отец, когда я родилась. История красивая, хотя и маловероятная. Я слишком хорошо знаю своего отца, чтобы в нее поверить.
К тому времени, когда происходили описываемые мной события, береза уже вырастила длинные ветки-руки – они безвольно свисали прямо на балкон, шуршали по стеклу. Когда шел дождь, дробью бился в окно или тихо скулил побитой бездомной собакой – от этого березового шуршания становилось чуть более грустно, чем обычно. Осенью руки-ветки забрасывали пол желтыми листьями, как письмами, не нашедшими адресата, а зимой, подчиняясь порывам ветра, изгибались причудливыми тенями на стенах и потолке.
Из окна открывался вид на поселок. К слову сказать, жили мы на втором этаже, но и этой высоты было вполне достаточно, чтобы осмотреть поселок от края до края. Деревянных домов там не было, но и высоток тоже. Застроен он был исключительно домами не выше пяти этажей. Прямо над нашей крышей проходила линия, на которой самолеты начинают стремительно снижаться, направляясь к аэропорту.
Гул от них стоял такой, что в окнах дребезжали стекла, блюдца звенели в шкафу, а вы вздрагивали бы от неожиданности так часто, что, вероятно, не протянули бы там и двух дней. Это досадное для многих обстоятельство, тем не менее, совсем не мешало мне спать. Я тогда чувствовала себя почти всегда без причины уставшей и сонной. Возможно, это потому что я выкуривала полторы пачки в день самых дешевых папирос без фильтра, которые можно было купить в магазине напротив.
И хотя тогда, в феврале, глазу не за что было уцепиться, летом там было довольно мило. Все покрывалось зеленью, дикой и неухоженной. Зарастали серые дома почти до первого этажа. Зарастали трубы теплопровода с торчащими то тут, то там кусками стекловаты. Белые, желтые, синие пятна сирени, акации, яблонь – служили, пожалуй, единственным достойным украшением этого места. Хотя на вкус и цвет товарищей нет. Однажды я встретила человека, который изъявил желание там поселиться. Возможно, это только я ненавижу этот забытый богом уголок, а возможно, человек был не в себе. Скорее всего, мы оба не совсем адекватны. Доподлинно неизвестно.
Как бы там ни было, на тот момент это все – включая капающий кран, пятна сирени и зеленый диван – составляло мой богатый на происшествия мир.
Моя сестра, с которой мы вместе жили, работала акушеркой. Она и сейчас работает все там же, не разгибая спины, в прямом смысле слова. Работник она уважаемый и почетный. Куда более ценный, чем работник морга, хотя, по-моему, разница небольшая.
Разница во времени, я имею в виду. Посудите сами, лет пятьдесят или чуть больше – и вы сыграете в ящик. Люди будут говорить о вас разные приятные вещи, освещая аспекты вашей жизни со всех сторон, а о разных ваших подлостях и гадостях они и думать забудут. Единственный плюс в состоянии смерти. Хотя и тут обман, ведь вам уже все равно, что о вас говорят.
Хотя лично я не могу поверить в то, что человек смертен, поэтому склоняюсь к мысли о том, что люди, устав от жизни, просто подают заявку на перевод в другую реальность. Оставляют вместо себя восковую куклу в гробу или бутафорские куски мяса, смотря как они решили уйти, и уезжают отсюда, наспех собрав чемоданы со всем  необходимым, сунув в боковой карман фотографии самых близких и подробные записи об ошибках и несбывшихся мечтах.
А в тени надгробных причитаний, как призраки, то исчезают, то появляются акушер и патологоанатом, освещенные слабым нежным сиянием, чуть голубоватым и потому загадочным, как сама жизнь и смерть, и все, что между ними. Патологоанатом говорит акушеру: «Смотри. Мы опять их всех обманули». А акушер отвечает: «Точно. Дай пять. Неплохо сработано».
Но вернемся к сестре.
Человек она характера сильного, если не сказать строгого. И если бы не ее невероятная на тот момент занятость на работе – не избежать бы мне воспитания, достойного пансиона благородных девиц. Хотя кто знает, что творилось за стенами этих заведений? Возможно, то же, что и у меня. По крайней мере, я бы не удивилась. За сим, полагаю, моей сестре никогда не стоит жалеть о том, что она не часто бывала дома. И это почти все, что я хотела бы ей сказать. Конечно, кроме слов благодарности, ведь без нее я не стала бы тем, кем являюсь. А меня вполне устраивает мой жизненный путь. Я нахожу его, в некоторой степени, забавным. Но только в некоторой…
Обычно мы встречались с сестрой по утрам на пороге. Она возвращалась с работы домой, а я уходила в школу. Я помню белый халат с подтеками крови в стирке, литровые банки с больничной едой и журналы фантастики, которые были  неотъемлемой частью ее сущности. А еще коллекцию репродукций художников, преимущественно эпохи возрождения, вырезанных из разных популярных журналов в количестве пятидесяти штук. Рисунки на альбомных листах формата А4, преимущественно в карандаше, в количестве тридцати двух штук. А также красный блокнот, в который я никогда не заглядывала, потому что читать чужие дневники, как вы знаете, очень неприлично.
Я, вообще, старалась не лезть в ее мир, а она не лезла в мой. И для людей, испытывающих постоянное чувство вины друг перед другом, мы вполне неплохо уживались. Хотя, может быть, только поэтому и уживались. Нам всегда было что друг другу возвращать.
Но я была бы рада… если бы она чуть меньше читала. Иногда мне хотелось взять флажок и махать у сестры перед носом, чтобы она обратила на меня внимание. Это очень сложно, когда тебя не слушают. Хотя, возможно, те глупости, которые несут дети, и правда могут выслушивать только родители. Лично я не выношу детей. Поэтому вполне могу себе представить, как могла надоесть сестре. А читала она всегда. Даже за столом. Когда я просила ее отложить книгу, она начинала читать список ингредиентов с упаковки майонеза. Моя сестра и сейчас весьма разносторонний человек. На подоконнике у нее лежит «Мастер и Маргарита», в туалете «Притчи о Молле Насреддине», а в кровати «Ночной дозор».
Честно признаться, я осознаю, что весьма подпортила ей личную жизнь. Мне думается, что в свои двадцать четыре года ей было не так-то просто решиться на то, чтобы взять под опеку двенадцатилетнюю сестру. Если бы у меня была шляпа – я бы ее сняла, перед тобой, Ольга!
Ситуация осложнялась тем, что ребенком я оказалась сложным, с пакостным характером, с непроходящей депрессией и склонностью к мазохизму. Но не надо думать, что она не делала попыток наладить отношения со мной. Просто это было невозможно. Я прекрасно себя помню в тот период. Я на ее месте даже пробовать бы не стала.
Впрочем, в потере личной жизни есть и свои плюсы, ведь кто-то в нашей семье должен был сохранить честь и совесть. Этим кем-то и стала моя сестра.
Отец мой изрядно подпортил себе репутацию тем, что бросил молодую жену и новорожденного ребенка на четырнадцать лет. По его словам, на то были причины. Возможно, мама ему и правда изменяла, пока он был в армии. Мне, по крайней мере, удобней жить с этой мыслью, чем считать своего отца параноиком и трусом. Правда, потом он вернулся, успев расстаться за это время еще с одной женой и еще двумя детьми, живущими в городе на другом конце страны. Вероятно, на это у него тоже были причины.  По крайней мере, я смогла появиться на свет.
Мама моя за то время, пока не было отца, умудрилась сделать шесть абортов. Когда я думаю о своих неродившихся братиках и сестренках, я радуюсь за старшую сестру, а то вместо меня одной у нее было бы семеро по лавкам.
А вообще случайная встреча моих родителей через четырнадцать лет и новое воссоединение были бы и правда очень красивой любовной историей… если бы…
Если бы потом папа не бросил и меня. Хотя, я не отрицаю, что и на это у него были причины. Просто я о них не знаю. Реальность немножко подкачала в плане развития чистых, романтических отношений между отцом и матерью. Ну, по крайней мере, если все обстоит так, как я помню.

II. КОРОТКО О МЫСЛЯХ И ЗАПАХАХ


Итак, февраль.
Все дело в том, что иногда мысли преследуют нас, как навязчивый снежный ком, который катится по пятам все быстрее и быстрее, набирает обороты… Какое-то время можно делать вид, что этого не происходит, до тех самых пор, пока снежный ком, наконец, не накроет вас с головой. И вы не окажитесь под горой холодного липкого снега, выбраться из которого нет никакой возможности. И вот снег набивается вам в нос, рот и уши. Вы, возможно, попытаетесь кричать. Только кто же обратит внимания на гору снега? И ваш голос потонет в гуле проходящих мимо людей.
Как только я чувствую приближение кома за спиной – я сию секунду сажусь писать. Это мало помогает, но дает необходимую отсрочку на то, чтобы успеть набрать воздуха в легкие и запастись терпением. Говорят: рано или поздно приходит весна и снег тает…
Мысли… Они так нелепо мечутся внутри черепной коробки. Сталкиваясь, разбиваются друг о друга, соединяются снова в причудливые фигуры и продолжают свой бессмысленный бег от правого уха до левого и обратно. Мягкая, пористая, светло-розовая субстанция, которую так хочется вытянуть изо рта, привязать за ручку двери и отходить до тех пор,  пока последний кусок этой дряни наконец-то не покинет уставшую голову.
Иногда мне кажется, что мысли, как паразиты, занимают пустоты носителя, ползают там, размножаясь, и выедают мозг изнутри. Только не говорите никому об этой догадке. Страшно, противно и попахивает безумием.
Кстати, о запахах.
В моей жизни есть две вещи, которые преследуют меня постоянно. Одна из этих вещей – собственно, глобальное знание этих самых двух вещей, а вторая – запах. Запах немытых кружек, хлорки, сырых тряпок и подгнившей картошки. Когда именно появился этот запах, сказать трудно. Может быть, он родился вместе со мной, чтобы стать второй моей тенью. Преследовать меня от утра до утра, прятаться в чайниках и кастрюлях,  плескаться на дне каждой кружки, и, пожелай я выпить чаю, мне пришлось бы выпить этот омерзительный запах по глотку до самого дна.
Запах маскируется. Он умело прячется в чьих-то чужих – пусть и весьма приятных – духах, в чужом запахе кожи. Это все – запах потной от страха детской ладошки. Запах рвоты под столиком в купе вагона, который ползет по рельсам, огибающим по периметру весь земной шарик. Запах на моих собственных руках и губах. Я чувствую, как он шевелится по ночам, окутывает меня тонкой клейкой пленкой. Это сводит с ума. И уверяю вас, дело не во мне – это свело бы с ума любого! Когда под струями горячей воды я думаю о том, что этот гадкий запах стал моей второй кожей, мне хочется кататься по полу и рвать на себе остатки волос.

III. ЕЩЕ КОРОЧЕ О МАМЕ.

Волосы у меня никогда не отрастали ниже затылка. Примерно раз в  квартал мама говорила: «О, Господи! У тебя опять вши!». Причем тут Бог – не совсем понятно. Ведь не может же он следить за каждой вшивой головой на свете. Наверное, ей не следовало призывать его на помощь. Лично я думаю, что Бог создал вшей, чтобы мы с мамой хоть иногда проводили время вместе.
Она копалась в моей голове, скребла кожу и щелкала этих мелких кровососущих ножом так, что треск от их искромсанных маленьких тел отдавался у меня в ушах. В это время я брала на колени кошку и выискивала у нее блох. Таким образом, в доме селилась гармония и порядок. Потом мама состригала мне волосы почти под корень и мыла голову какой-то дурно-пахнущей гадостью. Ну и ладно. Я особо не огорчалась.
Когда мать вытаскивала вшей из моей головы и снимала налипшие гниды с волос, она хотя бы была рядом. Всецело мне принадлежала, не заботясь о том, что надо кормить папу, коров, свиней, уток, гусей и всех остальных, кто в большом количестве жил у нас под боком.
Я была благодарна матери за эти моменты близости и с упоением, как молодая овца, слушала щелканье ножниц. «Слушай бара ноженки», – приговаривала мать, когда стригла овец. «Никогда больше не ври мне, Машенька», – приговаривала мать, когда стригла меня.
А я только что соврала вам, когда сказала, что мне нравились эти моменты. На самом деле, я по нескольку дней скрывала от матери, что голова у меня чешется и кровит. Мне хотелось носить бантики. Как всем. А потом мать умерла. Отец от меня отказался. Дом, где мы жили – сгорел. Библиотеку, в которой работала мама – разобрали. Я уехала в город к сестре, и вши у меня больше не водились.
Хотя, нравилось - не нравилось, большой разницы нет. Кто-то умнее меня сказал, что если ты не помнишь свое детство, можно придумать вместо него все что угодно. На мой взгляд – глупость невероятная. Вот я не могу остановиться ни на одной мысли, которая казалось бы мне верной. Со мной всегда так.
А детство свое я и правда не помню. Только некоторые моменты.
Помню, как я любила мак, от которого хотелось спать, и как сладко греться под солнцем на крыше сарая. Помню, что белье, вывешенное на улицу зимой, пахло арбузами. Помню звезды: они казались очень яркими и висели так низко, что с верхушки старой березы вполне можно было до них дотянуться. Помню, как весной за окном качается сирень, и синее небо сквозь ветки, и облака, которые плывут… Плывут… Плывут…
Помню, что папа чинил старый ламповый телевизор. Я сидела напротив и должна была сообщить, когда появится изображение. Кажется, только этим мы с ним все время и занимались.
Помню, что в магазин за хлебом надо было идти в соседнюю деревню мимо поля с пшеницей, потом мимо кладбища, потом мимо поля с гречихой, по дороге, на обочине которой росли васильки и ромашки.
Помню, как поет лес в самом начале осени, когда еще не начались дожди. Только чтобы услышать песню, нужно прийти туда одному, иначе ничего не получится. Пару раз мне показалось, что я вот-вот разберу слова.
Помню подругу Алену. Мы с ней играли в гардемаринов. И я непременно хотела быть тем самым Алёшей с родинкой. Защищать слабых и обиженных, ну и, конечно, найти свою настоящую любовь, в конце концов. Правда, папа огорчился и не понял, когда узнал, что я хочу быть гардемарином, а не Звездой Анастасией. Что ж, у каждого времени свои герои…  
Ну и, конечно, историю про червей.
Был у нас недалеко от дома пруд, в котором мы купались. Пруд постепенно превращался в болото, зарастал ряской и загнивал. Там водились лягушки, мальки, водомерки и кто только там не водился. И вот я как-то раз увидела, как на берег выползает белый червь. Противный, надо сказать. Но Алена очень мудро рассудила, когда сказала:
– Ну червяк, ну белый, ну подумаешь…
– Ага, а если я наступлю на него?
– Ну раздавишь, кишки из него вылезут, и не будет больше червяка.
С этим сложно поспорить. Моя подруга была умным человеком. Знаю, что впоследствии она стала милиционером. Видимо, задатки игнорировать все мерзкое, но естественное, пригодились ей в выборе будущей профессии.
А еще черви живут в земле. Они, наверное, уже съели мою маму. Да, наверняка съели. И это тоже противно. Ведь на ней был такой красивый белый костюм с сиреневой вышивкой на манжетах и воротнике. При жизни она совсем не носила его и хранила на какой-нибудь торжественный случай.
Когда буду умирать – попрошу, чтобы меня кремировали. В могиле страшно. Она темная и очень глубокая. Там холодно и там черви. Никакой с ними жизни…
А еще на ум приходит «Аз есмь червь».  А Бог, как известно, создал человека по образу и подобию своему. Посудите сами. Недаром всем заведуют черви. Такая вот ассоциативная цепочка…
«Никогда мне не ври, Машенька». Этот голос и сейчас доводит меня до исступления, почти до паранойи. Он мне снится, он мне слышится наяву. Он стал второй моей натурой, совсем как тот гадкий запах, о котором я говорила. Может быть, именно поэтому мало найдется людей, которые врут так много, как я.
Я просто хотела, чтобы этот голос замолчал, съежился, как исцарапанный край граммофонной пластинки, скомкался на бархатных низких, самых родных и любимых нотах маминого голоса, скатился в могилу, где ему самое место.
Но не будем больше о вшах, червях и запахах. Это есть и будет неизменная составляющая моей натуры, а, следовательно, давно уже стало бытом. Писать о быте – дурной тон. Поговорим о высоком: о горе, например.
Радости у людей маленькие и незначительные. А вот горе огромное, настоящее и навсегда. Всеобъемлющее, как Бог. Говорят, есть еще такое слово – счастье. Не знаю как вы, а я с ним не встречалась.

IV. И МНОГО-МНОГО О ГОРЕ

Да, тогда был конец февраля. И я мерила комнату шагами: шесть на четыре, шесть на четыре, шесть на четыре и так до бесконечности. Воздух был прозрачный и звенящий от холода. Он проникал, ложился, отражался на каждом прочитанном и перевернутом листе, превращая его в хрупкое произведение искусства. Делал каждый лист невесомым, буквы плыли по комнате и отражались в зеркале на стене.
Тогда все внутри меня бежало и прыгало, кувыркалось и переворачивалось с ног на голову, вскакивало и снова мчалось неведомо куда. Вероятно все это от того, что мне было только тринадцать. Наверняка, все этим и объясняется. А иначе как еще объяснить, что я была слишком рассеяна? Так рассеяна, что даже не заметила, как уходя моя товарищи прихватили с собой ключи от квартиры, а на гвоздик повесили один брелок. Какие шутники! Кто же мог предположить, что через два часа они вернутся и изнасилуют меня. Также нельзя было предположить, что за эти два часа они успеют основательно напиться. Возможно, такой исход дела был даже логичен, учитывая происшедшее ранее. Но мне это точно в голову не приходило.
А что же я тогда читала… Шесть на четыре. Шесть на четыре.  Кажется, это был «Том Сойер». Он говорил: «Улыбайся, даже если очень плохо. Улыбайся». Том Сойер в шляпе набекрень, засунувший кулаки в крохотные карманы с такой силой, что шорты трещали по швам, а на выглаженной с утра рубашке неизменно оставалась складка, едва заметная глазу, но избавиться от которой не было никакой возможности.
Тома Сойера я люблю с тех пор как мама умерла. Когда  добрые люди пришли мне это сообщить, я смотрела мультфильм про Тома. Кажется, я не оторвалась от экрана даже тогда, когда зеркала стали занавешивать белыми простынями. Веснушчатое лицо мальчишки врезалось в память, как будто память разрубили топором и вместо материнского гроба поместили туда пинцетом кадр из мультфильма.
Моя память извернулась кольцом Мебиуса.
Родственники обступили меня и кричат в оба уха без перерыва, как заведенные: «Хватай палку, Гек! Хватай палку! Бей их!», – а я сижу в центре комнаты и закрываю уши руками, но это не помогает. Том смотрит грустно с телеэкрана и шепчет: «Мама умерла. Мама умерла. Мама умерла. Мамы больше нет».
Хотя, возможно, все было наоборот. Умер Том Сойер. Родственники плачут. А я смотрю на них с телевизора, угловатая и смешная, в своей нелепой серой шляпе. Потом поворачиваюсь к ним спиной – лицом к своему развеселому нарисованному детству, мне на все плевать и я улыбаюсь. Улыбаюсь как всегда, даже когда очень плохо.
Да, тогда в конце февраля, это наверняка был «Том Сойер». Мне было тринадцать, и я слишком много курила. Плохо ела, пыталась смыть с себя запах, верила в принцев и ходила голышом. Пока никого нет дома и можно быть не самой собой, а кем-нибудь совсем другим. Тем, кто ничего не помнит. Тем, кто ничего не хочет знать о прошлом. Тем, у кого все еще впереди.
Мне нравилась моя маленькая грудь и покатые плечи. Что-то внутри начинало сладко мычать, как корова после того, как ее подоили, едва я ловила себя в зеркале. А поймать себя в зеркале было не так-то просто. Следовало долго-долго не обращать внимания на то, что происходит, чтобы потом изловчиться и уловить боковым зрением ускользающее отражение маленькой упругой груди. Живот и ноги казались мне полноватыми, и потому я завязывала на поясе цветастую мягкую шаль с висюльками черной шерсти. Висюльки приятно щекотали колени, и я казалась себе амазонкой. Прекрасной и юной, как Беки, несмотря на юношеские прыщи, проступавшие то на щеках, то на лбу.
Я и сейчас их помню на ощупь. Маленькие белые комочки гноя, от которых нет никакого спасения. Когда я всерьез бралась за свое лицо с носовым платком в руках и медицинским спиртом на столике – на лице оставались капельки крови, щеки, лоб и подбородок были отекшими и опухшими, в рытвинах и канавках. Так что я не позавидовала бы тому, кому вздумалось бы погладить меня по щеке. Благо моим тогдашним знакомым эта дурная мысль не приходила в голову. Когда к пятнадцати я закончила воевать с прыщами, было уже поздно восхищаться данным мне свыше уродством. Этот дар я утеряла навсегда. Только пятна на лице остались – крохотные потемневшие шрамы. Я помню каждый из них, а всем говорю, что это веснушки, и люди верят. Или притворяются, что верят, а на самом деле жалеют. Люди всегда так делают. Хотя, разумеется, шрамы ничуть не похожи на веснушки. В крайнем случае, я всегда могу сказать, что пошутила.
Исключительно по причине прыщей я выкинула к черту все фотографии, оставшиеся с тех пор. Изорвала на мелкие клочки и выбросила. Сжечь просто не хватило духу. Я всегда была слаба и духом и телом.
Я оставила только одну. С первого класса. Она и сейчас висит у меня над столом. Фотография эта как бы является доказательством того, что я существую. Если этот мир предавал вас так же часто, как и меня, рано или поздно вам понадобится доказательство своего участия в масштабном проекте под названием «жизнь». Мне часто приходит в голову, что многие из нас не сильно отличаются от умерших. Наше тело работает, глаза смотрят а уши слышат, но если у нас нет прошлого, кто сможет доказать, что мы живы? Все эмоции с возрастом превращаются только в жалкое подобие эмоций, пережитых в детстве. И потому я храню эту фотографию девочки с голубыми, уже тогда печальными, глазами, белыми бантами и (почему-то?) разбитой губой. И в момент, когда существование теряет для меня всякий смысл, я смотрю на нее, отождествляю себя с ней, и все встает на свои места. Она – одна из немногих людей, которых я никогда не предам, не имею морального права. У нее когда-то был свой собственный внутренний мир, поверьте, ничуть не беднее вашего, а я и так слишком долго ставила под сомнение ее причастность ко мне.
И хотя миру нет до меня никакого дела, все-таки я думаю, что мы квиты, и я посчиталась с ним по-своему, как умела. Хотя в этой игре мир не потерял ровным счетом ничего, а внутри меня так пусто, что мне требуется фотография, чтобы поверить в то, что я есть. Хотя… подумайте сами – фотографию мне могли и подкинуть, а люди, что каждый день разговаривают со мной, возможно, попросту безумны, и я им кажусь. Никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Думается мне, что это и есть та загадка бытия, которая прельщает многих мудрецов, но только глупец будет пробовать разобраться в этом до конца. Лично меня это только настораживает и ничуть не развлекает.
Как бы то ни было, сейчас, когда мне почти под тридцать, мы с миром готовы раскрыть друг другу объятия, как отец и дочь, давным-давно потерявшие связь. Сказать ни мне, ни ему особенно нечего. Но тепло.
Тепло на душе, как в конце февраля, когда книга готова рассыпаться у вас в руках. А газ, выходящий из двух открытых до упора конфорок, потоком поднимается вверх. Меняет картинку стены. Клеенка в цветочек искажается, плывет, становится объемной. Выпирает пузырями. И, кажется, пол относительно потолка обычно выглядит не так… Ну, да, точно. Он выглядит так, когда падаешь.
Слишком душно. Зачем я тогда закрыла окно?
Закрыть окно, включить газ, лечь на пол. Совсем несложный набор действий. Я и сейчас не знаю, что именно толкает человека на самоубийство. Невозможность больше мириться с тем вторым, живущим в тебе, с тем которого ненавидишь так сильно, что проще от него избавиться, чем уживаться в одном теле? Или невозможность смириться с тем, что сломало твой мир и теперь уродливой опухолью, гниющей и пульсирующей, растет с каждой минутой, становится больше, массивней и сильнее? Сильнее тебя самого… Или невозможность ответа на вопрос: «Как дальше жить?».
Не стоит надеяться на то, что чем глупее вопрос, тем очевидней на него ответ. Ответ может быть таким же глупым, но совсем не обязательно будет являться истиной. Имеют ли право уходить те, кто уходят? Наверное, да. Дурачку, как известно, смеяться не запретишь.
Сомневаюсь, что я довела бы дело до конца. Тогда зачем? Я не рассчитывала на чье либо внимание – это точно. Просто была необходимость сделать что-нибудь. Вывернутый на изнанку апогей саможалости. Проявленная так ярко жалость к себе – непозволительная роскошь для взрослого, и почти что норма для подростка. Обратная сторона веры в собственную исключительность. Дети жестоки. К себе в том числе и в большей мере, чем это может показаться.
Если вас обрызгала грязью машина, можно обругать водителя. Если вам плюнули в душу, можно проанализировать предательство, стать чище и сильнее. Если вас изнасиловали, можно попробовать убить свое тело, чтобы избавиться от источника, причинившего такую невыносимую боль.
Я знаю, что привело меня к этому. От этого не легче, но как-то спокойней. Что делать, если причины не известны? Решить, что закон вселенной действует безошибочно, бьет без промаха и теперь справедливость восстановлена? Возможно, это объяснение и устраивает того, с кем этого не случалось. Может быть. Но только не меня.
А пока я лежала на кухонном полу и выла то в голос, то про себя. Газ успокаивающе тихо шипел, как стайка маленьких ласковых змеек, обвившихся вокруг шеи в поисках тепла.
Мне чудилось, будто Рики-Тики-Тави сидит за столом и кладет в чашку чая кубики сахара серебряными щипцами с гротескной гравировкой, что-то в стиле Людовика XV. Он покачивал своим полосатым хвостом и, кажется, вот-вот готов был начать разговор. Существование его не вызывало никаких сомнений, где-то в глубине души я всегда знала, что он есть, но вот щипцов для сахара у нас с роду не бывало. Честно признаться, сахара у нас не было тоже…
Не знаю точно, чем бы все закончилось. Вероятно, в конечном счёте я бы встала, выключила газ и презирала бы себя за это весь остаток жизни. Но, к счастью, мне не пришлось этого делать. На кухню вошли.
Это была Сусанна. Дверь после ухода незваных гостей осталась незапертой, а мне было не досуг ее проверять. Когда решаешь себя убить, вообще мало до чего есть дело.
Я услышала шаги, когда Рики-Тики-Тави уже было приоткрыл рот, чтобы прочесть мне мораль. Ну вот, теперь я так и не узнаю, в чем заключалась ее суть.
А Сусанна, как ни в чем не бывало, закрыла газ и распахнула окно. «Ты бы хоть оделась, что ли», – резонно заметила она, и возразить мне оказалось нечего. До сих пор ломаю голову, почему она даже не удивилась, не спросила, что случилось? Это остается для меня загадкой. Если когда-нибудь случайно встречу ее, то обязательно спрошу об этом. Еще большей загадкой для меня всегда был вопрос: зачем таким людям, как она, нужны такие люди, как я?
В отличие от меня, Сусанна была всегда полна. Если взять самую большую ложку и черпать от ее самобытности день и ночь – все равно от Сусанны никогда не убудет. Всегда полна – денег, планов и правил. Моя подруга была умным человеком. Знаю, что впоследствии она стала бухгалтером. Видимо, задатки планомерного отношения к жизни пригодились ей в выборе будущей профессии.
Конечно, сейчас, я ей благодарна. Жить оказалось веселее, чем мне тогда представлялось. Застывшее на тот момент время мало-помалу стало таять, лениво двигаться, а через пару-тройку лет весело полетело вперед.
Сусанна тогда увела меня из дома и уже на улице, за гаражами, дала выпить самогонки. Самогонку она носила с собой в маленькой бутылочке из- под мужского одеколона. Я уже на тот момент прочла Воннегута «Малый не промах» и поэтому как-то спросила у Сусанны рецепт.
Рецепт самогонки, которую гнала мама Сусанны:
Для изготовления надо взять  десять килограмм картофеля, вымыть его как можно чище и истереть на терке вместе с кожурой. Приготовить три литра солодового молока и в него положить истертый картофель, добавить пять литров воды, и довести до кипения. Затем надо дать затору постоять два – три часа, охладить и запустить заранее приготовленные дрожжи. По окончании брожения (шесть – восемь дней), перегнать обычным способом два раза. Выход примерно три литра самогона.
Мать у Сусанны носила кудряшки и считала, что общение со мной не идет на пользу ее дочери. Это как подумать… У меня с собой самогонки никогда не было. Года через три я болталась по городу с бутылкой портвейна в руках, но это, согласитесь, совсем разные вещи.
Еще у Сусанны были толстые, в кольцах, пальчики, замечательная сиреневая кофта с мехом на воротнике и брат с сестрой – близнецы. Оба некрасивые, белобрысые, вечно орущие и сопливые дети.
Сусанне не пришло в голову утешать меня, как и мне не пришло в голову жаловаться ей. На этом через пару часов мы и расстались, вполне довольные друг другом.
Когда я пришла домой, запах газа почти исчез. Я по два раза проверила, закрыты ли дверь и окна, сунула под кровать монтировку и проспала до утра. Меня даже кошмары не мучили.
Разумеется, жизнь моя развалилась с того дня на две части «до» и «после», как в рекламе средства для похудения. Можно было ли как-то избежать этого? Думаю, нет.
Мне часто приходит в голову, что время и события, которые его наполняют, представляют собой нечто вроде колоды карт. Можно перетасовать их как угодно, но набор останется неизменен. Карта к карте стоит рядом. Время – не прямая, как принято считать, а точка, в которой все происходит одновременно. Вдумайтесь в это, закройте глаза – настоящее, прошлое и будущее происходит прямо сию секунду. А свободный выбор… Это вряд ли… Можно только лишь смешать еще разок колоду, вывернуть рубашками наружу всех дам и королей, спотыкающихся валетов и наглеющих шестерок. Но вот боюсь, что мухлевать  в этой игре запрещается строго-настрого. Если вам удалось вытащить пятый туз из рукава, и охрана не вытолкала вас из казино на улицу, пожалуйста, сообщите мне об этом. Я с большим удовольствием признаю свою неправоту.
Проснувшись, я не позволила мысли снести мне голову с плеч, прорасти черной травой где-то на самом дне, внизу живота. Разрастись там, в тишине и покое запланированного больничного безумия. Вытягивать свои блестящие от слизи побеги из моего рта, носа, ушей.
Много слов можно и даже, наверное, нужно сказать по этому поводу. Например, заявить, что с телом позволительно сделать все, что угодно, а вот в душе – допустимо только потоптаться, наследить, наплевать или даже написать неприличное слово. Но изнасиловать ее нельзя, и уж тем более нельзя убить.
Можно над собой работать, обратиться к кому-нибудь за помощью и выйти из ситуации мудрее, чем был до случившегося, или удариться в религию, хотя бы на какое-то время.
Поговорить бы тогда с Богом, но не получилось. Убить себя я не смогла. В общем, мне не подходил ни один из этих вариантов. Я лежала, свернувшись клубком, и жалела себя. Хотела бы я взглянуть на того, кто в этой ситуации был бы сильнее!
Есть вещи, с которыми мы не можем смириться, осмыслить их до конца, иначе осознание приведет к деградации личности и полному безумию. Пожалуй, для меня это как раз одна из таких ситуаций.
И думать было нельзя, и не думать не получалось тоже. Я повисла в этом состоянии и частично нахожусь в нем до сих пор. Иногда мне кажется, что это именно оно обеспечивает меня вязким, как деготь, пыльным, как окна церкви по утрам, кислым, как неспелое яблоко, от которого сводит зубы, но все же столь необходимым вдохновением (если, конечно, это можно обозначить именно так). Мне все еще кажется, что я не вынесу осознания случившегося. Кто знает, что тогда произойдет? Возможно, я раскручусь на одном месте волчком и сгорю.
Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы восстановиться и продолжить жить своей обычной жизнью. Я навсегда осталась бочонком с вином, который протекает, или телегой о трех колесах, это кому как больше нравится. Сколько нас таких пустых внутри? Можете считать по головам – не ошибетесь.
Хотя, как мне кажется, настоящей ненависти я тоже не испытывала. Не знаю почему. Я даже сестре об этом не сказала. Мне было стыдно. Когда, многими годами позже, я научилась брать ответственность на себя, за все, что происходит в жизни… Угадайте, кого я стала ненавидеть тогда?
Правильно. В конце концов, могла бы и проверить, висят ли на месте ключи. Это я называю страшным безрассудством.
Но какое-нибудь решение следовало срочно принять, сделать хоть что-то, чтобы стало немного легче. Сказано – сделано.
Их было трое. Костя, Ёла и Санай. И я решила их убить. Нет ничего невозможного. К цели надо стремиться. Данные себе обещания нужно выполнять. Кто сказал, что существует зло? Перестаньте.  Черт-те что.

V. ВЕРОНИКА

Я отматываю свою память назад, как кинопленку. Я знаю, что явилось причиной того, что моя жизнь развалилась за один день. Но мне хочется найти какие-нибудь логические изъяны в происшедшем, как будто это превратит в абсурдное и как следствие несущественное все, что происходило дальше. Мне приходится возвращаться снова и снова в один и тот же горько-сладкий период моей жизни. Я возвращаюсь и вспоминаю совершенно без иронии  свою первую и самую настоящую любовь.
Тогда было невероятно жаркое лето.
Это я помню так ясно, как если бы это случилось пару недель назад. Начало лета.
Это было началом пути, поворотом в сторону, когда уже не можешь изменить траекторию. Как заводная детская игрушка, направленная чьей-то рукой, ползет и ползет по прямой, пока не кончится завод или пока она не встретит на своем пути препятствие, которое заставит ее свернуть, или упасть кверху лапками и барахтаться в грязи под озорной смех хозяина.
Лето. Со всей дикой и дурманящей зеленью, во время ее буйного цветения. С голыми загорелыми коленками, короткими юбками и шортами. С приторным запахом перегара, которым несло от соседа. С дешевыми горькими сигаретами, от которых во рту скапливалась слюна. С высохшими наутро лужами после ночного дождя, в которые так приятно ступать голыми ногами, чувствуя, как под ступней рассыпается грязь на мелкую невесомую пыль. Она летит облаком, поднимается до лодыжек и снова опускается на землю, припорашивая тонкие темно-зеленые травинки, которыми так легко порезаться, когда они вырастают в узкие твердые листья.
И была Вероника.
Ее перевели в наш класс только весной в самом конце четверти. Не знаю или, может быть, не помню, где она жила до этого. Кажется, она говорила что-то про Москву, но я не уверена, было ли это правдой.
Сказать, что Вероника была хороша – не сказать вообще ничего. Она была восхитительна. Как если бы вы держали на ладони кубик льда, который тает у вас на глазах, стекая каплями между пальцев… а потом слизнули бы с ладошки остатки прохладной воды, чуть солоноватой, смешанной с вашим потом и запахом кожи. Вероника была прекрасна. Узкими бедрами и широкими плечами, похожая на мальчишку: с копной кудрявых иссиня-черных волос, маленьким ртом и чуть горбатым носом на скуластом смуглом лице – она была великолепна.
Тем более, было странно, что красоты ее, казалось, никто, кроме меня,   не замечал. Никто по достоинству не оценил, как именно она поворачивает голову, когда откликается на свое имя, как она держит в руках карандаш, иногда так сильно сжимая его, словно пытается сломать, как она открывает дверь в класс, боком, плечом, немножко сердясь на нее за то, что та мешает ей войти. Как от задумчивости на ее лбу собираются еле заметные крохотные морщинки.
Вероника росла в небогатой семье, чаще всего носила обычный, пошловатой цветовой гаммы, спортивный костюм, не умела петь, танцевать или играть на гитаре, но для меня ее очарования было более чем достаточно для того, чтобы относиться к ней по-особенному – не так, как все остальные. Вообще она не отличалась никакими талантами, разве что округлым почерком, как у ребенка, начинающего писать, и любовью к промокашкам, карандашам, пеналам и тому подобной чепухе, о наличии которой я даже не задумывалась.
Помнится, я поразила ее тем, что выбросила свой дневник, потому что меня не устраивали оценки в нем, а сестре сказала, что дневники отменили как пережиток советского подхода к образованию. По мнению Вероники, разбрасываться дневниками было никак нельзя, ведь на них такие красивые картинки, а листы внутри гладкие и блестящие.
Наверное, стоит оговориться о том, что в классе меня ненавидели почти все, кроме, может быть, Сусанны, но ее мотивы для дружбы со мной, как я уже говорила, не известны. А Вероника, казалось, не имеет недостатков и довольно общительна, отнюдь не глупа, но в классе почему-то не имела успеха. Вероятно, только поэтому она и стала общаться со мной. Хотя… «Рыбак рыбака видит издалека» – так, кажется, говорят. А еще «знал бы, где упадешь – соломки бы постелил». Лично я устелила бы соломой ей дорогу прочь из моего поселка и вообще из города, из страны, на другую планету.
Все началось с того, что Вероника мечтала иметь велосипед. Она сидела и ныла об этом уже битых полчаса, отколупывая от коленки коросточку. Та, подвергаясь постоянному вмешательству, никак не могла зажить. Вероника размазывала кровь грязной ладошкой, отчего колено приобретало какой-то неприятный оттенок, никак не вязавшийся с моими представлениями о совершенстве. Вообще она вечно была чем-то измазана, испачкана, взлохмачена. Я с тех пор не знаю людей, которые так часто разбивали бы себе колени, падали в осенние лужи и вляпывались во все нечистое, что попадалось им на пути. Ну да. Угораздило же ее подружиться со мной...
Велосипед непременно должен был быть красным, марки «Кама» с багажником и сумкой для ключей.
Солнце вот-вот должно было скатиться за горизонт. И небо в ожидании этого спустилось ниже, развернулось чуть более широко, чем обычно. С холма, где мы находились, открывался великолепный вид на закат. Вероника сидела чуть выше меня, поджав под себя ноги, а я чуть ниже, чтобы иметь возможность смотреть на нее снизу вверх. Я жевала травинку и смотрела, как на ее шее пульсирует жилка. Мне, честно говоря, было глубоко плевать и на закат, и на велосипед «Каму», и вообще на все закаты и велосипеды вместе взятые. А Вероника имела привычку стонать по поводу и без повода. Это, в конце концов, ее и сгубило.
Уж не знаю теперь, зачем, и на что я собственно рассчитывала, но следующей ночью я украла для Вероники велосипед. Воровать в собственном поселке не имело никакого смысла. Поэтому я поехала в соседний поселок. Правда, красного велосипеда я не нашла. А время поджимало, и я решила: черт с ним, если что, украду краску и перекрашу. Вообще все оказалось проще, чем я думала. Вот только на велосипеде я не умею ездить до сих пор. И поэтому ночью я это чудо с багажником катила рядом с собой по обочине шоссе километра четыре, наверное. А может быть, и все двадцать пять, по крайней мере, мне тогда так показалось.
Вероника предложила спрятать его под трубой теплотрассы, в кустах крапивы, возле старых яблонь у моего дома. Мне тогда не пришло в голову, что у Вероники есть мама, которая наверняка спросит, где дочь взяла велосипед.
– Ну он же синий, – разочаровано простонала Вероника, – где ты его взяла?
– Нигде.
– Понятно.
Спасибо мне Вероника сказала там же возле яблони, стягивая с себя футболку. «Да не бойся», – прошептала она тогда, прижимая мою голову к себе. А мне было странно и немножко страшно, как я не умерла от восхищения, в первый раз дотрагиваясь языком до темно-коричневого тугого соска.
Через пару дней я, конечно, спросила ее мнение о том, что произошло:
– Все ведь как бы не по-настоящему, правда?
– В смысле не по-настоящему?
– В смысле, что мы ведь не того… ну ты понимаешь, о чем я... Даже страшно представить, что мои со мной сделают, когда узнают, что я чертова лесбиянка...
– Вот как, – Вероника задумалась на секунду. – А чем, по-твоему, мы занимались?
– Ну не знаю. Тем же, чем занимаются эти девочки, которые учат друг друга целоваться и читают ночью вслух «Эммануэль». Они не тем же самым занимаются?
– Да забудь ты про этих шлюх. Ты уже когда-нибудь сосала?
У меня в кармане инстинктивно дернулась рука. За такие вопросы полагалось, как минимум, убить. Но я вспомнила, что теперь из себя представляю, и проглотила понятия о жизни так же быстро, как и заработала. В этом возрасте вообще все быстро происходит.
– Фу, гадость! Нет, конечно!
– А я да. Хочешь, расскажу, как это?
Мне было противно, но я все равно сказала, что хочу. А еще спросила, зачем она все это делает? И разве у нее кто-то был уже до меня?
– Вот глупая! Конечно, был. Когда мы жили в Москве, у меня был дядя. Мне было восемь лет, когда он меня научил. Мне теперь почему-то все время хочется… Хочется, чтобы что-то было у меня внутри. Не могу долго без этого обходиться. Поэтому мы с мамой переезжаем уже третий раз, чтобы не было проблем с одноклассниками. А в прошлой моей школе вообще такой скандал был с учителем по физкультуре. Ну, он все равно был урод.  Хорошо, что его посадили. А ты мне нравишься. Ты для меня украла. Ты заслужила.
Вероника впервые показала мне, что можно относиться к людям как к дерьму.
Но я была тогда разочарована. Очень. Я как будто первый раз посмотрела на нее. В глазах у Вероники не было моря. В них плясали черти и что-то еще, от чего становилось тоскливо и хотелось плакать. «Сука этот твой дядя…», – подумала я про себя. А вслух сказала то, что еще никому не говорила до этого:
– Я люблю тебя.
– Да ладно, – отчего-то смутилась Вероника. – Хочешь, прокачу?
Каким бы испорченным ребенком ни была Вероника, я казалась ей еще более загадочной и испорченной, чем она сама. Мне следовало бы понять, что только это ей от меня и нужно. Но тогда о перспективах общения с людьми вообще как-то не думалось.
Время текло медленно, медленно, как река Нил, неся свои огромные воды, смешанные с желтым песком, мимо меня. До начала учебы оставалось еще месяца полтора, а столько всего уже успело произойти. По крайней мере, мы с Вероникой продвинулись довольно далеко.
Сложно сказать, насколько это действительно выглядело эротично. Ну, вы меня понимаете. Если бы это была маленькая квартира в центре Парижа, или комната в Венеции с выходом на крышу, возможно, было бы уместно рассказать подробней о своих ощущениях. Но это была маленькая и провинциальная часть России, где очень сложно сделать что-то красивым, если оно таковым не является. Декорации не способствовали медленному, нежному и трогательному сближению. Декорации способствовали игре в прятки и полному отрицанию происходящего. С момента, когда желание перевешивало аргументы здравого смысла, оставалось только часа полтора до утра, чтобы трогать, смотреть, облизывать. Жадно, торопясь, прячась под простынею с головой. А потом отвернуться, глотать слезы от стыда и в панике искать разбросанную одежду, чтобы, хоть как-то прикрывшись, обособиться, отделиться от чужого тела. Еще влажного и горячего, все еще желанного, но уже невыносимого. Поскорей закурить, смыть чужой запах с рук, не смотреть Веронике в глаза. Вообще, было желание сразу ее выгнать. И так продолжалось почти три месяца.
Когда мы первый раз остались у меня, мы построили дом из стульев и одеял.  Забрались внутрь, в спасительную темноту и тепло. Тогда Вероника как-то неожиданно, резко сделала мне больно. Она выползла из домика, посмотрела в свете луны на свои пальцы, испачканные кровью, и облизнула их.
– Тебе больно?
– Нет, не очень.
Как все-таки разительно меняется визуальная составляющая секса в зависимости от того, кто, как, когда и с кем. Конечно, сущность от этого ничуть не меняется: два обнаженных тела – это только два тела и больше ничего. И мне жаль не того, что это происходило, а жаль того, что я не чувствовала это так, словно нахожусь в Париже или Венеции. Возможно, это плюс для меня. Воспринимать все без иллюзий. Но в связи с этим я не могу рассказать вам о красивой лесбийской любви в стиле японских мультсериалов. Хотя мне нравилось, как контрастно выглядит белая простынь на смуглых бедрах Вероники, и да, я все еще помню ее запах, и то, какая на ощупь ее кожа. Что есть – то есть.
Что бы там ни было, мне показалось крайне несправедливым, когда Ёла обозвал меня лесбиянкой. Ну, что за чепуха? Мне просто нравится теплая женская грудь. И ничего больше. Нравится прижиматься к ней, смотреть на нее. Из меня вышел бы гениальный художник, специалист по обнаженной женской натуре. А еще если я с женщиной, то могу быть главной. От этого как-то спокойней. Я чувствую себя в безопасности, прямо как в детстве… Ей можно управлять и при необходимости сделать больно. Ей гораздо проще манипулировать и не нужно объяснять, где находится клитор.
Во всех же остальных аспектах, я не вижу в лесбийской любви чего-то более красивого и нежного, кроме, может быть, самой прелюдии, но это дело вкуса… Скорее, все это выглядит довольно нелепо, противоестественно и противно самой природе. Но я вовсе не против самого факта существования таких отношений. Если кто-то делает мне хорошо, мне становится глубоко плевать, какого он пола…
Вероника часто оставалась у меня, а заканчивалось все каждый раз одинаково: я стояла на краю ванны и курила, подставляя сигарету к решетке вентиляции, а Вероника сидела на полу, смотрела на меня снизу вверх, как я на нее когда-то, и расспрашивала.
И я рассказывала, хотя мне это не доставляло удовольствия. Но что мне оставалось делать? Теперь я никак не могла от нее отвернуться. Она стала соучастницей моего позора, а значит, заслужила ответы на все свои вопросы, хотя для нее это было просто развлечением, а мне доставляло массу неудобств морально-нравственного плана. Так или иначе, я рассказывала ей обо всем: начиная с мелкого воровства и заканчивая уже более серьезными планами. В общем и целом, я рассказывала ей о друзьях… Что тут поделаешь… Каждому времени свои друзья…

VI. ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ НА ТЕМУ: ДРУЗЬЯ


Все началось  с того, что, когда я переехала к сестре, меня невзлюбили сверстники в школе. Причин я, честно говоря, не знаю. Вероятно, они все-таки были, но для меня сокрыты завесой тайны. И все мои мозговые  баталии с собой, умозаключения и интерпретации событий по этому поводу заканчивались провалом.
Конечно, я никогда не была красивым ребенком. У меня курносый нос и полные губы. За курносость меня называли свиньей и хрюкали, когда я проходила мимо. Интересно, кто из нас тогда выглядел большим идиотом? Наверное, тот, кто зачем-то хрюкал, стоя посреди улицы. Я, конечно, не стала от этого похожей на свинью, по крайней мере, больше чем до этого... Но плакала. Естественно. Разумеется.
За полные губы меня звали негром. То есть, если собрать воедино – я была черной свиньей. Лучше бы я была кабаном с огромными клыками. Тогда бы им точно не поздоровилось. Но я была слабой. Всегда самой последней по физкультурным достижениям в классе. На уроках я была похожа на Вини-Пуха, соревнующегося в прыжках с Крошкой Ру, чем невероятно всех смешила, включая преподавателя.
Роста я небольшого, если не сказать маленького. Никогда не дотягиваюсь до верхних полок, чем, конечно, любили пользоваться одноклассники, закидывая мой портфель куда повыше и подальше. Помню, был в кабинете химии шкаф, чтобы достать с него сумку, мне приходилось ставить на парту стул. На шкафу перевернутый вниз изображением лежал портрет Карла Маркса. Мне тогда он казался таким же грустным и злым, как и я. Но что за хитрецы и затейники мои одноклассники! Их следовало бы всех выпороть. Всех до единого.
Конечно, я одевалась хуже всех в классе. Но это же логично. На дворе лютовали суровые девяностые – зарплату сестре не платили, с какой стати мне одеваться лучше, чем законной дочери пролетариата? Хотя, если вдуматься, мои темно-серые строгие юбка и пиджак были куда привлекательней, чем ярко-розовые, кислотно-зеленые, небесно-голубые кофты, которые были тогда в моде. Еще в моде были огромные платформы, синие джинсы с высокой талией и темно-коричневая помада. Честно признаться, сейчас я даже немного рада, что у меня не было возможности выглядеть, как мои одноклассницы. Когда они собирались на перемене все вместе – смотрелось это все немного нелепо и совсем не радовало глаз. Стайку веселых колибри они точно не напоминали, вероятно, из-за коричневой помады и густо накрашенных ресниц.  Одеваться можно бедно, но опрятно. Но одеваться безвкусно – этому нет никаких оправданий.
Конечно, я всегда была грустной и молчаливой. У меня год назад умерла мать, а отец бросил, с чего бы это мне веселиться?
Я всегда  была флегматиком – это меня, наверное, и спасло. Была бы я холериком – я бы кого-нибудь убила уже тогда.
Я помню, что скучала по своему старому дому в деревне. Мне не хотелось ходить в школу. И жить тоже как-то не особо хотелось. Мне никто не объяснил, как нужно теперь себя вести и что делать. Какие мысли мне следовало думать и как себя позиционировать в мире. Я очень скучала.
Новая жизнь оказалась такой недоброжелательной ко мне, что я никак не желала в нее вступать. Я повисла в воспоминаниях и частично находилась там все время. Наверное, из-за этого я была рассеянной и немного заторможенной. Не знаю насколько, но помню, что это беспокоило мою сестру. А еще я никак не могла понять, почему ко мне так относятся? Клянусь, я не сделала ничего плохого тем, кто меня обзывал. Я все время искала этому хоть какое-то объяснение. В конце концов, мне это надоело, и я предпочла об этом не думать. К слову сказать, объяснений я так и не нашла. Единственный негативный вывод из этого заключается в том, что в объяснениях, как и в извинениях, я нуждаюсь до сих пор.
А потом появился Костя. Недели через три, после того как в класс пришла я. Он не был «новеньким», а попросту прогуливал. Это входило в систему. Примерно раз в три недели Костин отец трезвел, избивал его и отправлял в школу. Впрочем, через неделю можно было снова гулять.
Костя одевался гораздо хуже, чем я. Это впечатляло и располагало к доверию. И Костю никто не обижал. Его называли Генералом. За глаза «этим отмороженным придурком», а при встрече лицом к лицу предпочитали отмалчиваться. Это располагало к уважению.
Именно он и свел меня с компанией, в которой никто не хрюкал у меня за спиной. Одного этого оказалось достаточно. Хотя водиться с ними оказалось довольно проблематично.
Во-первых, они нюхали клей «Момент». Абсолютно все. Без исключения. Клей продавали в киоске у дороги. Я наизусть знаю инструкцию, которая написана на задней стороне упаковки. Отвечаю, там ничего не сказано о том, что если вылить немного клея в пакет, зажать рукой его конец и глубоко вдыхать ртом содержимое – немного погодя глаза остекленеют и начнутся галлюцинации.
Вечно уставшая, но вежливая женщина в киоске продавала клей Генералу каждый божий день. Наверное, она думала, что он клеит сапоги. Видимо, очень много сапог.  
Признаться, я сильно испугалась, когда первый раз увидела как Костя, нанюхавшись клея, передвигает предметы, которых на самом деле не существует. Он говорил что-то нечленораздельное, возможно потому, что его губы были покрыты тонкой отвратительной пленкой. Это впечатляло и располагало к тошноте.
После этого никто на этой земле не смог бы меня уговорить попробовать. Надо мной бились пару дней, а потом оставили в покое, справедливо рассудив, что так им самим достанется больше клея. За это резонное решение я благодарна до сих пор. Иногда человеческая жадность способна предотвратить неминуемую катастрофу.
Пить водку, или скорее то, что за нее тогда выдавали, я тоже не могла. Меня сразу мутило, а блюющие в углу люди – неприятны всем, даже людям нюхающим, поэтому мне обычно не наливали. Но курить меня Костя все- таки научил. Из песни слов не выкинешь. Я сразу стала курить по многу и крайне полюбила это занятие и люблю до сих пор. Но за это, конечно, благодарить никого не собираюсь.
Как-то, семью годами позже, я встретила человека, который утверждал, что Генерал научил курить и его. Вот такими неожиданными иногда бывают общие воспоминания…
Во-вторых, они воровали, тоже все до одного, а кто не воровал, того просто не принимали в компанию. У каждой стаи свои законы… Да… Мое участие ограничивалось тем, что я залазила в форточку указанной мне квартиры и открывала дверь изнутри. После этого я сразу уходила домой. Читать. У нас была большая домашняя библиотека, собранная моей сестрой преимущественно из книг государственной библиотеки. Первый раз я видела пример, когда воровство принесло ощутимую пользу нравственности. Первый и последний. Я прочла все, что у нас было, раз по пять. А там была почти вся классика и еще много чего весьма достойного на мой неискушенный взгляд.
Конечно, за ограблением квартир стояли большие взрослые дядьки, а мелочь вроде нас была на подхвате. Это было удобно. Никому из компании не было четырнадцати – посадить нас не могли. А вот чтобы вынести из квартиры видео и аудио технику и доставить ее в условленное место, прямо к открытому тенту машины, тринадцатилетним и двенадцатилетним толку вполне хватало. Помню, Юрке так и вовсе было десять. Он был меньше по комплекции и мог бы вполне меня заменить, но ужасно боялся высоты.
У нас был даже свой «Папочка». До Крестного Отца Копполы он немного не дотягивал, но в той реальности был фигурой весьма весомой. Не знаю, перепадало что-нибудь моим сотоварищам или нет – мне не доставалось ничего. Видимо, достаточно было того, что я в команде и могу этим гордиться. В мое время было модно иметь хоть какое-нибудь, пусть даже косвенное, отношение к криминальным структурам. Я особо не огорчалась, что мне не предлагают участвовать в дележке. Нетрудно было догадаться, куда тратят заработанные деньги мои друзья. А мне… да зачем мне деньги? На сигареты мне и так почти всегда хватало.
Наверное, здесь стоило бы сказать, что меня мучила совесть. И, возможно даже, описать душевные терзания преступника поневоле. Его непростой выбор, поистине адские муки и бессонницу. Но совесть меня не мучила. Не знаю почему. Мне нужно было иметь свой социальный статус, и мне все еще нужно было место, куда я могу прийти. Было бы куда проще, если бы подросткам не нужны были бы им подобные.
Но вот незадача… Они мне все-таки были нужны…
Собирались мы обычно по вечерам в подъезде у Цыганки.
Цыганка была и правда когда-то цыганкой, по крайней мере, так о себе рассказывала. Я даже имени ее не знаю, да и, наверное, никто не знал. Цыганка, да и все. Она держала у себя дома наркоманский притон и растила двух дочерей. Наркоманы были тихими и спокойными, почти не заметными, не буянили, как мои пьяные соседи, а только сидели себе по углам по двое-по трое и, по большей части, молчали. Как непуганые бабочки на лугу. Никогда от них слова худого не услышишь. Очень приличные люди. Приходили и уходили. Причем, съезжались туда со всего города. Место было как медом намазано. Папочка позволял, а участковому было некогда заниматься такими мелочами. Участковый торговал спиртом. Весьма прибыльное дело в маленьком поселке. Большой бизнес. Спирт ему поставлял опять же вездесущий папочка и все были довольны жизнью. По крайней мере, каждый получал то, что хотел, или по заслугам, это как кому больше нравится.
Еще у Цыганки в маленькой комнате была лепнина на потолке, которая плавно переходила на стены. Лепнина с причудливыми завитками светло-розовыми и голубыми, с парящими в гипсовых облачках ангелочками, облупленными, но все еще узнаваемыми католическими святыми. Я понимаю, как это звучит. Но клянусь – это так и было. Когда я сбегала из дома и ночевала там, я только и делала что пялилась на эту лепнину и ломала себе голову: откуда, шут ее возьми, она тут появилась?
Святые были грустные. Святые были святы. Это было видно даже невооруженным глазом. Над дверью висел на кресте Бог, тоже совсем не веселый. Когда Бог пугал и принимал жертвы – его уважали, когда Бог сказал, что он есть любовь, его убили. Вывод напрашивался сам собой. Но мне все равно было очень жаль его.
Я спала в углу, на одной кровати вместе со старшей дочерью хозяйки. Оттуда, если лечь на правый бок, было видно кусочек черного неба в окне и белеющий дверной проем.
А в дверном проеме, говорят, повесился сын Цыганки. Хотя она считала, что висел он слишком низко и его наверняка убили. Она мечтала отомстить, вся почернела лицом и, наверное, от этого, состарилась. Хотя ей не было еще и сорока, выглядела она как пересохший ломоть черного хлеба, вся сморщилась и скрючилась наподобие жженой бумаги. И все от ненависти. Это уж точно. Я вот думаю: интересно, со мной случится то же самое?
У цыганских дочерей был магнитофон с бобинами пленки, а на пленках «Ласковый май». Мы выставляли динамик в окно, а сами сидели на подоконнике и болтали ногами.
Где был их отец, я понятия не имею.
А еще Цыганка почему-то не умела гадать. Странно… она как то мне показывала свою старую фотографию. Судя по ней – вылитая ведьма. Очень красивая.
В компании нас было семь-восемь человек – не больше. У всех, ну кроме меня, было хотя бы по одному родителю, а у некоторых и по два. Два родителя не считалось роскошью – попадало в два раза больше. Хотя некоторые из них были вполне адекватными взрослыми людьми. По крайней мере, они периодически сильно расстраивались и били своих сыновей и дочерей всем, что под руку попадется, а все остальное время только и делали, что растерянно качали головами, как китайские болванчики. Видно, от этого постоянного качания в голове у них помутилось до такой степени, что они не замечали, что у ребенка  все губы в клею, слипшиеся, глаза стеклянные, а изо рта за полверсты ацетоном несет.
Можно ли было сделать из этих детей людей? Не знаю. Наверное, стоило попробовать. У меня же получилось… Хотя, человечность – понятие очень спорное. И я не вижу никакого смысла в том, чтобы пытаться определить коэффициент человечности. Уж не знаю, чья вина в том, что мы были похожи больше на стаю бездомных собак с поджатыми хвостами, чем на людей. Возможно, Бог слишком рано позволил себя распять на кресте.
А еще была Наташка. Наташка как-то украла куртку из школьной раздевалки, а матери сказала, что это я ей отдала. Наташка как-то сообщила, что у нее есть дача, что оттуда надо унести вещи до наступления зимы и попросила моей помощи, а потом оказалась, что дача была чужая. А жаль… Там было столько красивых игрушек! Кукол в разноцветных платьях, как у принцесс. Мы потом даже играли в них пару раз… А потом Наташка рассказывала мне, что под клеем ей видится будто и у нее такое же платье – пышное, светло сиреневое с корсетом и кучей кружев. Говорила, что это просто – увидеть то, что хочется…. Надо только подумать об этом, а потом уже дышать. Ох, Наташка, Наташка…. Нет уж, спасибо. Я как-нибудь так перебьюсь. На книжках…
Мама у Наташки сильно хромала, и поэтому на работу ее никуда не брали, а еще она сильно пила, и может быть, поэтому ее не брали на работу. А пила она, впадая в отчаянье от того, что ее не брали на работу. Бывает и так…
Зато это именно она научила нас с Наташкой мазать хлеб подсолнечным маслом, посыпать солью и только потом уже есть. А еще варить бульон в трехлитровой кастрюле из одного куриного кубика и одной картофелины. Такой кастрюли хватало почти на четыре дня. Вы попробуйте, очень вкусно и, главное, низкокалорийно.
И была Маринка, которая продавала свое тело всем страждущим, то ли за выпивку, то ли за еду, то ли для себя, то ли для матери с отцом. Тут была какая-то темная история… У них я гостить не любила. Там было еще страшнее, чем у Цыганки. Помню, Наташка мне пожаловалось, что она подарила Маринке котенка, которого нашла на улице. Он, мол, был такой милый, белый, пушистый. Маринка сказала спасибо, а Маринкина мать приготовила из него закуску.
О, думаю, я уже могу написать кулинарную книгу «Если неожиданно нагрянули гости». Маринкина мать сказала тогда: «Голь на выдумки хитра» и поспорить с ней было сложно.
Были два брата близнеца. Они в конец снюхались еще при мне, а годом позже я услышала историю о том, как они изнасиловали в подвале семилетнюю девочку. Рассказывают, что Папочка тогда привязал каждого за ноги к бамперу своей «Нивы» и прокатил вокруг поселка пару раз, прежде чем сдать милиции. Это был первый раз, когда я столкнулась со справедливостью и с тем, что за свои поступки надо отвечать…
И еще был Сережа. С ним вообще не понятно. У него даже родители были не бедные… А вот надо же, видимо, правду говорят: в семье не без урода…
Впрочем, ладно, эти истории я могу рассказывать почти бесконечно. От них становится горько во рту, как от дешевых сигарет и хочется разбить голову о ближайшее стекло.
Странное дело…
Я вот над чем думаю: жили-были советские люди с надеждой на будущее, уверенностью в завтрашнем дне или в том, о чем они еще любят говорить… С верой в человеческую порядочность, ответственность и справедливость. А потом раз! И через пару лет они стали теми родителями, дети которых почти жили в подъезде у Цыганки. Когда это все началось? Не понятно… Похоже на темное мутное колдовство. Видимо, свобода – все-таки, зло. С этой мыслью был согласен только один мой знакомый, который выходил из тюрьмы и снова в нее садился, потому что там кормили бесплатно. Да, как сейчас помню, так и говорил: «Плохо на свободе. Соблазнов много – возможностей мало».
А в целом мы не так уж паршиво и жили. Презирали все, что было ниже нашего уровня существования и выше нашего понимания. Какие максималисты!

VII. И СНОВА ВЕРОНИКА


В конечном счете, все посиделки или, в данном случае, скорее полежалки с Вероникой заканчивались тем, что Вероника с завидным упорством просила научить ее воровать и познакомить с моей компанией. От такого расклада меня начинало тихо трясти. Я никак не могла взять в толк, зачем ей это нужно. Меня раз за разом доканывало то, что она находит это забавным и даже романтичным. Тогда я просто пыталась защитить Веронику. На меня и так уже поглядывали косо за то, что я провожу с ней так много времени. У нас не очень жаловали чужих. Ей же это все казалось шуткой. Впрочем, не исключено, что в нашем возрасте так оно по большому счету и было. Просто дурная шутка. И она просила меня, уговаривала, канючила и убеждала, что у нее все получится. Протягивала и показывала мне свои руки ладонями вверх, как будто от их вида что-то зависело. И каждый раз, после моего отказа, обижалась, встряхивала своей черной гривой и очень премило закусывала губу.
Но это же Вероника! Если что-то приходило ей в голову, от этого не так-то просто было избавиться. Вероника, которая умела находить грязь там, где это и не пришло бы в голову никому другому, и, вляпавшись в нее, делать вид, что так и надо.
Вероника познакомилась с моими не совсем благочестивыми друзьями сама.
Тогда она пропала на два дня из моего поля зрения, а потом заявилась пьяная. А до этого я почти сутки дежурила возле ее дома и была злая как сволочь. Я оставила Веронику обниматься с унитазом, а сама вышла. Ее можно было и не расспрашивать о том, что случилось, если только задавать риторические вопросы на тему: зачем ты так со мной, и для чего, и почему? Но на это не было времени, да и так все было понятно.
Генерал сидел королем в своем собственном офисе, который представлял из себя гараж, набитый какими-то тряпками, коробками, инструментами и прочей гаражной ерундой. Впрочем, что меня всегда поражало, на стене даже висел ковер. Все это выглядело несколько ирреально.  Но тогда мне это не приходило в голову.
По сравнению с залитой светом улицей, в гараже оказалось темно, и я не сразу разглядела Костю. Он сидел на корточках в углу и курил.
– Слушай, Кость… Тут у тебя, видимо, была Вероника… В общем, она моя подруга. Не трогал бы ты ее, а? Не надо ей этого всего…
– Это чего еще всего?
– Ну этой компании и дел наших… Ну что ты не понимаешь как будто. Издеваешься, да?
– Ну да. Так немножко. Да, ладно тебе, ты же почти ревешь. Она что, и тебя уже успела трахнуть?
– Да иди ты… Я серьезно. Можешь сделать для меня одолжение и сказать ей, что, мол, извини, ты конечно умница, но…
– Ну, в общем, так. Она сама предложила свои услуги. Папочка набирает новых девочек. Я ее к нему отведу. Пока на шоссе, наверное, поставит. А может и нам с пацанами разрешит побаловаться. У нее же призвание. Ты же ее титьки не видела. Такая конфетка…
У меня в висках начало тихо постукивать, а в глазах стало как-то темно и мутно.
– Сука.
– Что ты сказала? – Костя сплюнул, поднялся и направился ко мне, сунув руки в карманы.
– Ничего. Я больше не с вами. Не трогай меня, а то сдам на хрен всех ментам! И Цыганку сдам! И к Веронике не подходи.
– Да ты мне что, угрожаешь? Шлюха чертова…
Честно говоря, дослушивать я не стала. Он что-то еще орал мне в след. Что-то про то, что достанет меня, и что зря я так с ним…
Ну, это и без него уже было понятно, что зря. Я шла по улице все быстрее и быстрее, почти уже бежала, хотя, меня так и подмывало оглянуться. Да, ладно, сделанного не воротишь…
И я не придумала ничего лучше и умнее, чем пойти к матери Вероники. Они жили на пятом этаже. Я запыхалась и еще минуту простояла возле двери, пытаясь отдышаться и хоть немного успокоиться, и только потом постучала. Мама Вероники открыла мне дверь в фартуке. Из кухни доносился запах пирогов. Они будто и сами плыли в воздухе мимо меня, растворялись и снова появлялись, поливая сами себя клубничным и малиновым сиропом. Я сглотнула слюну.
– О, Маша, заходи. Будешь чаю? Вероника у тебя? Ей нужно готовиться к урокам и писать реферат по истории, ну ты знаешь, наверное. Она говорит, что у тебя тихо и спокойно.
Я не знала с чего начать, и зачем собственно я сюда пришла, я тоже не особо понимала. Поэтому выпалила все, что было за душой. Ну, или почти все… знать о том, что ее дочка еще и спит со мной, было бы, наверное, уже слишком. В целом суть моего монолога состояла в том, что Вероника связалась с плохой компанией. На этот раз действительно с самой плохой, какую только можно представить. Все серьезней, чем было до этого, что бы там ни было.
Мать так и стояла с прихваткой в руках посреди коридора, когда я развернулась и ушла, не дожидаясь ее вопросов и возражений. Не знаю, насколько это было глупо, но своего я добилась. Через три дня семья Вероники переехала в город.
А когда я выходила из подъезда, за мной уже смотрели. Я шла по улице, направляясь к своему дому, а в нескольких метрах от меня шли два брата близнеца. Я вам про них уже рассказывала. Милые ребята.
Я лихорадочно соображала, что же, в конце концов, из этого получится? Ведь не убьют же они меня, в самом деле. Я только мелкая сошка. Самая мелкая. Я почти ничего не знаю. Да и не убивают из-за такого. Покалечить вот могут, пожалуй. И дело было даже не в том, что я могу что-то рассказать. В милицию я не пойду. Как бы ни грозилась. Это же было очевидно. Мне еще жить здесь. Просто они очень не любили, когда кто-то уходил или делал слабые попытки уйти. Это было дурно. По крайней мере, на моей памяти еще никто не уходил из компании. Ну и правильно. А зачем? Ну и глупость же я сделала!
Я даже не совсем понимаю, зачем мне это было нужно? Не из-за Вероники же, в самом деле! Ее я возненавидела в ту же секунду, как только увидела пьяную у себя на пороге. Возненавидела так, как ненавидят только пару раз в жизни. Больше не могут себе позволить. Лимит ненависти, отмерянный на человеческую жизнь, исчерпывается.
«Чертов шлюха», – думала я про себя, пока шла домой. «Чертова шлюха», – думала я, когда закрыла за собой дверь.
Вероника лежала в коридоре на полу, положив ладонь под щеку. Я стояла и смотрела на нее. Кажется, долго-долго, пока глаза не начали занавешиваться тонкой влажной пленкой. Я сморгнула слезы, присела на корточки и потрясла Веронику за плечо. Она открыла глаза и уставилась на меня, как будто видит в первый раз.
– Вставай, эй, слышишь, Вер… вставай. Сейчас, наверное, мать за тобой придет…
– Мама? Зачем? Ну, ты что, сердишься? Не сердись. Я же люблю те…
Вероника зажала рот рукой, между пальцев побежала рвота. Она ринулась в туалет, оставив меня посреди коридора, почти в такой же растерянности, как я двадцать минут назад оставила ее мать.
У меня в кармане джинсовой куртки лежала «бабочка». Это такой маленький нож с раскладной рукояткой и лезвием. Мне его подарил Костя. «Бабочка» была великолепна: легкая, блестящая, с рисунком на рукоятке в виде ромбиков. Она очень удобно ложилась в ладонь, ее можно было легко, не поранившись, спрятать в рукав и при необходимости быстро раскрыть. Помню, я радовалась этому подарку, как ребенок конфетам. Хотя, если вдуматься, подари мне Костя коробку конфет, я бы, наверное, радовалась так же.
А у Вероники были длинные черные волосы. Они мелкими кудряшками ложились на висках и спадали крупными локонами, чуть ниже пояса. Очень красиво.
И какая муха меня укусила, что мне пришло в голову совместить эти две дорогих моему сердцу вещи? Никогда не забуду, как она между приступами сотрясавшей ее рвоты обернулась и посмотрела на меня, когда у меня в кулаке уже повисли ее обрезанные по затылок волосы. На меня больше никто и никогда так не смотрел.
«Чертова шлюха», – думала я, когда через полчаса за Вероникой пришла ее мать. «Чертова шлюха», – думала я, когда заперлась в квартире на всю следующую ночь и ревела в подушку, вспоминая теплые сухие руки с обкусанными до крови заусеницами возле ногтей. Смуглое скуластое лицо, узкие губы и такие большие, но совсем пустые глаза в обрамлении густых коротких ресниц. Когда мне удавалось сделать веронике хорошо – она смотрела на меня во все глаза. В такие минуты она напоминала мне собаку с глазами-блюдцами из сказки о солдате. И узкие бедра, которые были такими подвижными, что мне стоило немалых усилий удержать свои пальцы на месте, когда они начинали двигаться вверх и вниз со скоростью взбесившейся лошади. И вся она была похожа на молодую породистую лошадь. Соблазнительная и крепкая, как последняя свинцовая пуля в стволе. Но вся сгнившая внутри, распавшаяся в труху, наверное, еще до рождения. Чертова, шлюха. Кажется, я люблю тебя до сих пор.

VIII. МАКСИМ

Прошло уже полгода. С середины августа до конца февраля. Время незаметно утекло сквозь пальцы. День за днем после школы я неизменно возвращалась домой. Вытащить меня на прогулку удавалось разве что только Сусанне, да и то редко и ненадолго.
За прошедшее время Костя появлялся в школе раза три и упорно игнорировал меня. Я уже совершенно успокоилась по этому поводу и была просто рада, что все обошлось. Генерал, да и все остальные, казалось, забыли о моем существовании.
А потом они все-таки пришли. Сначала поговорить о моем возвращении и о возможности использовать сутки через сутки пустую квартиру, а потом, когда я отказалась – отомстить за предательство. Хотя, на мой взгляд, и слово «месть» и слово «предательство» слишком пафосные и громкие для этой ситуации. Тем смешнее они звучали в Костином исполнении, а речь о «понятиях» меня как-то особо не впечатлила. За полгода я много о чем успела подумать. Я выросла из этих игрушек. И мне было бы уже безумно скучно играть с этими ребятами в воровство, сломанную судьбу и потерянную жизнь. Они же ничуть не изменились...
Когда они, наконец, собрались уходить, оставив меня, трясущуюся от холода и унижения лежать на полу, Костя вытащил из рамки фотографию моей любимой учительницы, а на зеркале в коридоре оставил десять рублей. «Не боись, – тогда сказал он и отсалютовал мне, – Солдат ребенка не обидит».  Даже не знаю, что из этого всего меня доконало окончательно.  
Дальнейшие события развивались как по написанному сценарию. Хотя, я все еще не ожидала такого оборота дела, все еще удивлялась человеческой ненависти и глупости.
Буквально на следующий день на меня ополчились абсолютно все. Я слышала про себя такое, что волосы на голове становились дыбом. Костя рассказал всем, что я пригласила их сама, станцевала стриптиз, выпила залпом бутылку водки и отдалась им тут же, буквально умоляя об этом. Смешно, правда? А мне как-то не очень... Не понятно, как в это мог кто-то поверить? Я ведь даже пить не могла, об этом же все знали… И вообще, в его рассказе было слишком много неточностей и нелогичностей. Да, прямо скажем, звучало это абсурдно… Но мало того, что все поверили, а стали еще и приплетать свои совершенно нелепые подробности.
Дорога из школы домой проходила как линия фронта на передовой. Меня обкидывали снежками, плевались и орали в след, о том, как они меня презирают. Вообще все это напоминало зоопарк, где диких зверей и вредных обезьян выпустили на свободу из клеток. Стоит ли говорить о том, что после этого желание убить Генерала и его двух товарищей не только не перестало казаться здравым, но и укрепилось во мне окончательно.
Вытряхивая дома снег из-под воротника, я только и спасалась тем, что думала о своей сладкой мести. Вот только как это сделать? Не могла же я в самом деле заявиться к нему домой и забить до смерти арматурой. Можно было попробовать с ним помириться, пригласить в гости, напоить, а потом прирезать как собаку. Ну, да… только вот, что я буду делать с телом? Хотя иногда эта мысль не казалась такой уж безумной. Правда, останутся еще двое… Напоить и прирезать всех троих у меня вряд ли получится. И как бы там ни было, садиться в тюрьму я точно не собиралась.
Можно было попробовать пожаловаться Папочке. Но я  вовсе не была уверена, что он примет мою сторону. Генерал был мелким гаденышем, но полезным и удерживал вокруг себя тех, кто для того, чтобы выслужиться перед Папочкой, готов был продать собственную мать. Хотя, может быть, конкретно их матери этого и заслуживали... Пока что мне оставалось только ждать.
Я, как обычно, ходила в школу, пыталась незамеченной добраться до дома после уроков, купить по дороге сигарет и читать, читать оставшееся до ночи время все, что попадется под руку. Конечно, иногда жизнь моя становилась совсем уж невыносимой, и я, прикусив край подушки, чтобы не разбудить сестру, выла по ночам, пытаясь найти хоть какое-то объяснение происходящему. В конце концов, я совсем ослабела. Если человеку долго говорить, что он свинья – рано или поздно он захрюкает.
Мне больше не приходило в голову любоваться собой. Сама себе я напоминала собаку с разбитой башкой. Ее здорово испинали сапогами. Она все еще огрызается с пеной на клыках, но уже точно никому не причинит вреда. Я начала считать, что сама виновата в происшедшем. Мне не стоило связываться с Вероникой, а уж с Костей и подавно.
Я возвращалась домой и, если сестра была на работе, включала везде свет, проверяла двери и окна, садилась в тот угол комнаты, откуда просматривались все входы и выходы и сидела там часами, пока просто не засыпала от усталости уже под утро, а потом снова собиралась в школу. Я больше не могла чувствовать себя в безопасности. А слухи все разрастались. Я уже слышала о том, что отдаюсь всем даже не за деньги, а просто так, потому что мне это нравится. Что ко мне может прийти любой и получить то, что хочет, и я мечтаю встать возле магазина в неприличной позе, чтобы каждый проходящий мимо мог вставить мне – вероятно, большего удовольствия нет для меня. Какие фантазеры! Наверное, тот, кто это придумал, писал в школе отличные сочинения.
В конце концов, где-то под конец марта меня избили. Они поймали меня после школы и окружили. Генерал ударил первым, как будто бросил кость собакам, а потом отошел. Били преимущественно в живот и по ногам. Потом их что-то вспугнуло, и они разбежались. А я еще долго лежала на земле, закрыв голову руками, и боялась пошевелиться, а может быть, просто не видела смысла вставать. Это стало последней каплей.
У Кости, как и в любом второсортном гангстерском фильме, был свой соперник-враг. Только в фильме это обычно хороший и плохой. Здесь же они были одинаково хороши…
Макс точно также пытался собрать вокруг себя людей. Они с Костей периодически сталкивались друг с другом, зарабатывали синяки и царапины, но подгрести под себя всех без исключения не мог ни один из них. Тогда, после того как меня побили – я пошла к Максиму. Не знаю, чем я руководствовалась. Уж точно не здравым смыслом. Отчаянье – плохой советчик. Но что было, то было...
Я рассказала ему, как обстоят дела в действительности, и попросила защиты. Он долго смотрел на меня, а скорее даже сквозь меня, как будто обшарпанная стена подъезда могла рассказать ему больше. После минутного молчания я решила уйти, хотя и не была уверена, что дойду нормально до дому, если кто-нибудь из шавок Генерала видел, в чей подъезд я зашла. Я уже было развернулась, но тут Макс сказал:
– Хорошо. Я поговорю с Костей. Но у меня к тебе одна просьба, – он облизнул пересохшие губы и как-то нехорошо посмотрел на меня, – Проходи, раздевайся и не бойся. Я тебя не обижу.
Я прошла в квартиру и разделась. Почему? Не знаю. Наверное, потому что мне было уже все безразлично, а может быть, потому что я порочна, и испорчена, а Костя был прав. Не все ли равно? Я даже не пытаюсь искать себе оправдания. Кажется, оно мне и не требуется.
Макса все звали Младшим. Уж не знаю, младше кого он был, но Кости он был старше, сильнее и имел влияние. Он мог мне помочь, если бы захотел, несомненно мог бы.
Вообще, конечно, вариантов действий было несколько. Вполне здравым было бы послать его куда подальше, или хотя бы вежливо отказаться, уйти домой и вскрыть себе вены, или еще раз познакомиться с Рики-Тики-Тави. Можно было бы рассказать все сестре и посмотреть, что получится из этого. Хотя, эта мысль приводила меня в ужас. Даже не знаю, почему. Хм… что еще? Продолжать жить так, как есть, и терпеть все издевательства в надежде, что когда-нибудь это все-таки кончится. Только вот когда Костя беседовал со мной в последний раз – он грозился что поймает меня и пустит по рукам. Просто так, чтобы я прекратила отпираться от того очевидного факта, что я похотливая потаскуха и всегда такой была. Честно говоря, я ему поверила. А какой резон врать тому, кто может привести свои угрозы в действие?
Я просто очень устала и хотела только одного – чтобы меня оставили в покое. И я разделась.
Это было даже не очень противно, но очень скучно. Я не почувствовала вообще ничего, как будто это происходило с чужим телом. Я еще подумала, что, возможно, теперь это будет так всегда. Теперь я не смогу желать мужчину, и все мои приятные воспоминания будут только о Веронике. Может хотя бы у нее все наладилось, и мать увезла далеко-далеко мою девочку от всего этого смрада, куда-нибудь на жаркие острова… Туда, где растут пальмы, а закат делает море розовым, а ночью лунная дорожка стелется так далеко, что не хватает сил представить себе, что она где-то может кончиться.
Пока Макс тяжело дышал и возился на мне, я представляла, как Вероника танцует на песке, обернув вокруг бедер белую простынь. Может быть, мне повезет и все вокруг меня умрут сами по себе от какого-нибудь крупномасштабного несчастья… А еще я думала о том, что теперь уж точно переступила черту, которую нельзя было переступать. Теперь я – шлюха.
Когда все кончилось (а это заняло не больше пятнадцати минут), я сказала Максу, что хочу убить Генерала. Тогда Макс спросил, кто же из нас все-таки говорит правду, и я сказала что я, хотя и не рассчитывала особо, что он мне поверит, особенно после того, что произошло только что. Вообще, мне ничего не хотелось, только вцепиться в кровать и остаться там. Лежать. Слушать, как тикают часы. Отдыхать.
Потом Младший спросил, где мой отец? Я сказала, что не знаю и тут уже не выдержала и разревелась в голос. Даже не от того факта, что рядом нет отца, который мог бы меня защитить (да и мог бы?), а скорее от нахлынувшей обиды, унижения и саможалости. Максим, казалось, даже растрогался, неловко погладил меня по голове и сказал, что поговорит с Генералом. И если кто еще меня обидит – пусть пеняют на себя. Я спросила, может ли он убить его? «Могу, – сказал Макс. – Но ведь я не стану делать этого из-за тебя. Слабых много. Из-за каждого убивать – воровать станет некому». Что ж звучало вполне резонно. Тогда я все-таки нашла в себе силы встать, одеться и уйти.
Уж не знаю, о чем они там договорились. Но это помогло. От меня все отстали. Конечно, слухи еще доходили до меня, а в подъезде появлялись надписи, которые упорно не замечала моя сестра… Но все-таки меня больше не преследовали по пятам, куда бы я ни пошла. Генерал оставил меня в покое, а без его травли все шавки помельче как-то сами потеряли ко мне интерес и разбежались. Видимо, в конце концов, им попросту наскучило это развлечение. Так вот – все само по себе и успокоилось.
Младший приходил еще два раза. Я была не против. После драки кулаками не машут. После его ухода я садилась в свой угол и сама себе читала вслух черный томик Ахматовой, который подарила мне сестра. Слова были тяжелыми и падали пребольно прямо мне на лицо, оставляя на нем синяки, кололи глаза, протыкали насквозь язык, вставали в горле комом, так что я задыхалась. Сыпались за шиворот снежным крошевом, холодными и острыми льдинками. Красивые правильные слова. Они распарывали мне грудину и доставали оттуда маленькое заячье сердце. Оно колотилось, как бешеное, а от него расползались во все стороны темно-синие безобразные сосуды. Да, мое сердце вовсе не походило на сердце Данко, хотя, возможно, сгодилось бы для игры в мяч для всех тех, кто любил играть… Ну почему я не убила их тогда? А, ну да, я же только еще собираюсь. И от этой мысли становилось как-то легче.
Весна к тому времени разошлась во всю полную свою силу. Я чувствовала, как пахнет талым снегом. Ручьи разливались по дороге. Я ждала, пока на березе распустятся сережки. Воздух так же дурманил меня, как и прошлой весной, звал куда-то за собой, манил. Плясал вокруг пылинками, звенел, плакался мне капелью, гладил по щеке. И мне осторожно, очень осторожно пришла в голову мысль, что, может быть, все еще наладится…
В конце весны сестра объявила, что отправит меня на лето в деревню. Ну и отлично подумала я. Там ко мне никто не станет приставать. Можно будет сидеть под моим любым тополем хоть сутки напролет и читать.

IX. ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ НА ТЕМУ: КАК Я ПРОВЕЛ ЛЕТО

Мои родственники жили в маленьком поселке по соседству с той деревней, где я обитала до того, как умерла мама. От поселка до деревни было пару километров, а может быть даже и меньше. Если пройти мимо кладбища прямиком до первого дома и повернуть налево, мимо огромного старого тополя, по тропинке вниз, мимо пруда, – можно было дойти до заброшенной деревни с пустыми домами, колодцем, наполовину заваленным землей, и заросшими одичавшей малиной и яблонями огородами. Там в детстве мы проверяли друг друга на смелость. Мало кому хватало храбрости залезть в заброшенный дом. Дома были злыми, почти агрессивными – это я точно помню. Было в них что-то жуткое и противоестественное, то, от чего начинаешь верить в Бабу Ягу, леших и домовых.
В домах повсюду валялись остатки полуистлевших одеял и какой-то одежды, изгрызенной мышами, на полу – кухонная утварь. Говорят, в одном из дворов, на цепи, прямо в будке, лежит скелет собаки, ошейник так и держится на костях, а рядом пустая миска. Не знаю, правда это или нет. Наверное, все-таки вранье. Как и то, что в деревню иногда заходят волки.
Прямо за дорогой протекала узкая, местами заболоченная речка с плакучими ивами по берегам, а сразу за ней возвышалась гора, поросшая лесом. Вообще, там довольно красиво. Будете проезжать мимо – не пожалейте времени, загляните.
Дойдя до конца дороги, посмотрите направо. Видите площадку, ровно заросшую молодыми березками? Вот… там раньше был мой дом. Я даже могу примерно показать, где стояла детская кровать. Не знаю как вам, а мне кажется, что его поджег отец. По крайней мере, на его месте я бы сделала именно так.
Библиотеку, где работала мама, разобрали по бревнам. Я помню запах старых журналов, пыльную сцену (раньше там был маленький кинотеатр) и темно-синие тяжелые шторы. Я любила это место больше всего на свете. Больше, чем дом. Больше, чем просторы вокруг деревни, по которым в детстве можно было бежать бесконечно, не останавливаясь ни на минуту, долго-долго. А потом упасть в душистую траву и все равно впереди, на сколько хватало глаз, расстилались поля, маленькие перелески и рощи, а за ними снова поля и поля.
В тот год, когда я приехала погостить у родственников, у меня было странное чувство. Не знаю точно, когда исчезла моя память о детстве, но уже тогда я не чувствовала почти ничего общего с этим местом и не осталось ничего того, что доподлинно повествовало бы мне об этом, того, чему можно было бы доверять. Мне казалось, что о случившемся «до», мне просто кто-то рассказал. Возможно, у меня и впрямь никогда не было ни детства, ни отца с матерью, а сразу был тот злосчастный поселок, в котором я живу, и все те несчастья, которые успели со мной приключиться. Не знаю почему, но не возникало внутренней духовной связи с этими по определению дорогими моему сердцу местами.
Помню, дома мне часто снилось, что я прихожу в библиотеку, открываю дверь и долго стою на пороге, пытаясь привыкнуть к сумраку. Потом вижу маму. Она сидит на своем обычном месте, за столом, и подписывает формуляры. Мама поднимает голову и пристально смотрит на меня. Я понимаю, что она мертвая. Тогда, после аварии, уже в морге, ей не могли плотно закрыть глаза. Поэтому все время казалось, что она подглядывает из гроба, следит за мной. И во сне она следила за мной точно так же из-под полузакрытых век, продолжала подписывать формуляры и ждала, пока на мою голову упадет топор человеческого правосудия за все открытые мной квартиры, за все мое вранье и аморальное поведение. Я пытаюсь сказать: «Мама!». Позвать ее. Но сколько ни стараюсь, из моего горла вырывается только сдавленное хрюканье. Вот такие «сны в руку».
А в деревне, впрочем, несмотря на мои страхи, оказалось довольно весело. Никто не знал о моем позоре, а у меня не было никакого желания рассказывать об этом. Там жил мой дядя, его жена и трое их сыновей. Я любила своих братьев, по крайней мере, одного точно больше остальных двух. Он тоже верил в сказки, как и я, и с ним было весело и спокойно. Сейчас он работает в пожарной охране, ездит на блестящей красной машине –  и я им очень горжусь.
Второй мой брат вырос и спился, как это ни банально. Не так давно он, придя под утро домой и обнаружив, что дверь закрыта и его никто не встречает, выломал из забора почти все доски и перебил ими стекла.
Там, впрочем, почти все спивались. Проклятое место. После того, как в девяностые годы развалился колхоз, люди как с цепи сорвались. Пили все, что горит. Выпили весь технический спирт, который еще оставался в колхозных гаражах. Пропили все, что можно было продать в ближайший городок. Выпили бы реки, моря, озера и лужи, если бы в них было хоть что-то спиртосодержащее. Мои родственники ставили брагу и гнали из нее спирт. Запах стоял такой, что в дом лучше было не соваться. Тут же выпивали его и гнали снова. Нам с братом, впрочем, не особо хотелось сидеть дома. Мы гуляли. По лесам, полям и долам. Близкие и родные – совсем как шуба и кафтан. А по вечерам сидели с другими ребятами на завалинке, грызли семечки и болтали.
Удивительное и чудесное время, наверное, самое спокойное в моей жизни. Я как будто очутилась на другой планете. Никто не замечал, что я похожа на поросенка и даже более того, некоторые мной интересовались так, как парни интересуются девушкой. Я была новенькой в компании, а значит заведомо и по определению привлекательной. И уж, конечно, я могла приковать внимание толпы одним только тем фактом, что видела сама лично огромный салют в центре большого города, на окраине которого я живу.
И я, конечно, не преминула воспользоваться своими преимуществами. Очень скоро у меня появились свои поклонники. Правда, совершенно бесполезные, ведь они не могли поехать и убить Костю и сотоварищей. Даже если бы я спала с каждым из них попеременно. Тем более, я дорожила своей новой репутацией. Но мне все равно было приятно, что они есть. Однако поверить в то, что я по-настоящему могу кого-то заинтересовать, у меня не получилось. Я нашла достаточно объективных объяснений, почему молодые люди именно так реагируют на новую особь женского пола. И эти объяснения кажутся мне здравыми до сих пор.
Правда, в одного мальчика я все же умудрилась влюбиться. Но это была просто привязанность на несколько недель, которая  ничем не кончилась. Я к нему даже не привыкла по-настоящему. Как привыкают те, кто пишет друг другу длинные письма, старательно выводя буквы и рисуя ромбики и сердечки на полях листа. Честно признаться, я уже и не помню, как его звали. Но у меня было то, что подарить совсем не жалко. Этот товар обесценился в моих глазах. Следуя человеческому спросу, товар должен был подняться в цене. Но торгаш из меня всегда был никудышный.
Помню, мы улеглись прямо на траве за старой школой. Он, проявляя заботу, спросил, не страшно ли мне? Чем очень меня рассмешил, а кончил так быстро, что я даже не успела понять, что происходит. Хотя, и снискала свой пай благодарности за подарок. Я еще не успела докурить сигарету, как он смущенно положил рядом со мной на траву букет ромашек и каких-то полевых цветов. Наверное, это были самые чистые отношения в моей жизни, потому что кончились так быстро, что я не успела ничего испортить.
С тех пор, кстати, я занимаюсь либо любовью, либо сексом из ненависти. Это не так уж удобно, потому что такие моменты выпадают не часто. Гораздо реже, чем мне хотелось бы.
Но все это было только несколько лет спустя, каким-то очередным летом. А пока все шло своим чередом, и меня вполне это устраивало.
Распускать свою мальчишескую свиту я совсем не собиралась. А спустя месяц, окончательно вошла в раж. Прикинуться святошей оказалось совсем просто. Но такой святошей, которая способна к искушению. Привлекательный образ – каждый раз работает. Я проверяла.
Я давилась бражкой, как будто первый раз пробовала выпивку. Закашлявшись, затягивалась как бы первой своей сигаретой. С огромными от удивления глазами слушала истории о том, как кто-то с кем-то целовался. И восхищалась смелостью одного из поклонников, который угнал мотоцикл. Мне не доставляло никаких усилий притворяться. Меня обидели – защищаюсь, как могу. Если мне захочется, я всему миру наплету с три короба первостатейной лжи о том, какая я хорошая и чистая. Лишь бы этот мир не поймал меня за руку…
Не только один спирт был у моей родни в чести. Конечно, там были и кринки теплого парного молока по утрам, густого, как будто туман налили в банку и оставили там, пока он не осядет белыми матовыми каплями. Хлеб прямо из печки, такой горячий, что на ломте сразу таяло самодельное настоящее масло, и запах  свежескошенной травы в стогах. Рыжие толстые куры, глупо бегающие по двору туда и обратно без всякого дела, но исправно несущие яйца.
Вообще все там было так просто, ощутимо, так материально, осязаемо... Мир без вопросов. Он проникал в меня без остатка, заполняя собой всю сущность, стал моим неиспорченным новым телом, и от одного этого кружилась голова. А еще от обилия свежего воздуха и запаха близкого леса, на полянах которого вырастали красные спелые  ягоды, сочные, если шли дожди, и сухие и маленькие, колющие язык, если была засуха. В перелесках ближе к осени появлялись, как гномы из земли, грибы, ароматные и крепкие, с налипшими на шляпку хвойными иголками. И теплая грязь, в которую хотелось погрузиться с головой и стать самой землей. Этой теплой и богатой землей, чтобы осторожно, веками, раскачиваться, играть реками, плакать, стенать, хохотать и рожать в срок мягкие и сочные плоды. Вырастить на своем брюхе фруктовые деревья и урчать довольно медведями, и скользить рыбами, холодными и гладкими, как сталь, неся внутри себя круглую живую икру.
Да, там было хорошо. Но все рано или поздно кончается. Пришла пора и мне возвращаться домой. Мне предстояло вернуться в свой поселок и закончить девятый класс. Ехала я домой, как на каторгу.
Осенняя слякоть и облетавшие желтым  и красным деревья не добавили поселку красоты. Начавшиеся слишком рано дожди в том году ввергли меня в мое обычное депрессивно-меланхоличное состояние. Хотя, пока я строила из себя неиспорченную красавицу, расстановка шахматных фигур на доске явно изменилась.
Во-первых, переехал в город Костя. Оказывается, у него была мать, которая решила объявиться и забрать ребенка к себе. Без Генерала компания разваливалась буквально на глазах. Часть перебежали к Младшему, часть просто снюхались окончательно. Старшая дочь у Цыганки пропала без вести, а мать у Наташки нашла работу на рынке.
Во-вторых, Санай, видимо, встал на путь истинный и поступил в лицей милиции. Он жил там постоянно и только на выходные приезжал домой. «Вот ведь, – досадовала я про себя, – расползлись, как тараканы…». Достать их теперь было куда сложнее. Это то, что мне удалось выяснить за первые два дня, проведенных в школе. Правда, Ёла был все еще здесь. Он учился в классе на год младше меня, во вторую смену, но все равно иногда попадался мне на глаза.
Жить было противно. Мне снилось, что я бегу по дороге от Ёлы, он пыхтит, как паровоз, где-то далеко позади, но потом я спотыкаюсь и падаю, а он меня хватает. Неизменно из ночи в ночь – одно и то же.
Помню, он написал мне записку и сунул в школьную сумку. В записке было подробно описано, как страстно он меня будет любить, вплоть до описания поз. Вообще было бы у меня другое настроение или записка была бы адресована не мне – я бы даже, наверное, удивилась таким познаниям и обилию незнакомого мата. А тогда я уже немного отвыкла от всего этого бреда и поэтому разревелась навзрыд. Громко и истерично прямо в школьном коридоре. Благо у меня хватило ума сразу же пойти домой.
Дома я уселась в свой угол и еще раз перечитала записку, как будто волшебным образом текст в ней мог измениться на более приятный. Вертела ее в руках, пыталась и все равно не могла понять одного: почему? Ну почему это происходит со мной? За что?
Вечером с работы вернулась сестра и так меня и застала сидящей в кресле.
– Что это? – спросила она, показывая взглядом на мой кулак, из которого торчал край листа. –  Любовная записка?
– Ага. Любовная…
– Ну ладно, ты вроде уже большая. Расскажешь, что за мальчик?
– Да не стоит… Может как-нибудь потом.
– Ну как знаешь.
Последние три слова сестра говорила, глядя уже не на меня, а в книгу. На этот раз это были «Поющие в терновнике». Красивая история…
Я мечтала о том, что когда-нибудь в моей жизни появится тот, кто сможет отомстить за меня. Тот, кто всегда будет рядом и никогда не предаст.
Сентябрь прошел незаметно. Никто меня не преследовал. Осень забросала листьями, запылила, замутила память и страшные сны. Мои воспоминания походили теперь на размытое изображение грязной унылой улицы, если смотреть на нее сквозь стекло, залитое дождем. Сентябрь был как корзина искусственных цветов на могиле. Сентябрь был как спасение. Как то, что заставляет, глядя на засушенную бабочку, не помнить о том, что бабочка летала. Сентябрь пришел сразу с дождями и не дал солнцу проглядывать сквозь желтеющую листву, запускать солнечных зайчиков блестящими железными застежками на портфелях первоклашек. В сентябре ничего не случилось. В сентябре случился сентябрь. Этого было достаточно.
Мы с Сусанной, как мокрые птицы, прячась от ветра, каждый вечер далеко уходили по дороге от поселка вдоль шоссе, чтобы выкурить по сигарете. Тогда казалось, что мы слишком быстро повзрослели. Казалось, сама кожа трещит по швам, не вмещая новое тело, налитое по горло дождями и акварельными красками детства. Не вмещает острые локти, лопается на коленях, слазит старой змеиной кожей.
От холода сводило пальцы. Продрогшие от мелких капель, мы так и шли под руку, вспоминая лето. Дышать было легко. Этой осенней прохладой и сыростью, слякотью. Вот такой был сентябрь. По крайней мере, мне больше не приходилось кем-то притворяться и быть сразу двумя людьми одновременно. Пусть ущербная, пусть сломанная, но я теперь была целая, такая, какая есть.
Я, правда, все еще побаивалась, что придет Младший и мне придется отдавать должок, но Макс не появлялся. Ёлы я боялась только во сне. В реальности, без поддержки своих дружков, он не смог бы ничего со мной сделать. «В крайнем случае, – думала я, вспоминая «любовную» записку, пока Сусанна рассказывала, какую сумку она себе присмотрела, – я все равно могу как-нибудь себя защитить. Перегрызу вены на его толстой, как у быка, шее, напьюсь крови, буду смотреть, как он булькает горлом и задыхается, даже если мне придется испачкать этот нежный и скромный сентябрь…».
Скольких людей я знала, и сколько из них остались только случайно встреченными, полузабытыми, полустертыми лицами. Все тает, рассыпается в кирпичную красную пыль. А ведь, пожалуй, никто не думал о тебе так много и часто, как я, моя вторая родина! Поселок городского типа, периферия, где так много сложных подростков, как говорили учителя, которым выпала честь учить меня истории и литературе.
А потом, совершенно логично, наступил октябрь. За октябрем – уже совсем холодный и темный ноябрь. А в ноябре я познакомилась с Денисом.

X. ДЕНИС

Что же я тогда сказала? Совершенно не помню, а ведь это так важно. Настолько важно, что иногда я просыпаюсь по ночам сама не своя. Просыпаюсь от чувства безысходности и горя. Настоящего вселенского горя и тоски просто потому, что знаю – никогда дословно не вспомню, что же я тогда ему сказала.
Вокруг этого вопроса, как сорная трава, начинают прорастать воспоминания, предположения, догадки и разочарования. Я раз за разом восстанавливаю одну и ту же картину. Но все-таки в ней чего-то не хватает. Что-то не укладывается у меня в голове. Раскалывается и осыпается пылью, а после тянется вверх ядовитым плющом, цепляясь за мысли снова и снова.
Хотя, у меня такое чувство, что когда я, наконец, вспомню эти слова – я забуду все остальные. Что, учитывая тенденции развития русского языка, возможно, не так уж и плохо. Но когда это случится, меня можно будет поместить в формалин заживо. Я буду там глупо улыбаться и хлопать пустыми глазами, прокручивая в голове одну и ту же фразу и, вероятно, посасывать палец или целый кулак, если врачи не досмотрят.
Я помню точно, что было почти утро, или мне только так казалось, потому что уже прошло много времени с тех пор, как мы задвинули шторы и завалились на кровать. И я сидела рядом с ним, держала за руку, разговаривала с ней, поднося к губам, а потом подносила к уху и делала вид, что она мне отвечает. Длинные, неимоверно тонкие пальцы. Такие, что будь ладони влажными, руки бы казались неприятными. Но ладони у Дениса всегда были сухими.
Я все время чувствовала, что кожа на моих плечах и груди липкая от шампанского, которым он меня поливал прямо из бутылки и что вероятно к ней теперь неприятно прикасаться. Волосы тоже были липкими и висели сосульками. Надо было бы встать и помыться, но было так лень шевелиться и перестать болтать с рукой – не было никакого желания. Мне казалось, что если я встану и уйду, то что-то непременно изменится. А мне так хотелось сохранить эту минуту нетронутой, растянуть ее на часы, на годы. Иногда чем банальней наши желания, тем они более искренны. Почти приближены к той точке, откуда даже истина кажется не такой уж важной, а предметы расплывчаты и полупрозрачны.
Воздух в комнате был густым, терпким и чуть голубоватым от дыма сигарет. Смешанный с предутренним сквозняком, который скользя потихоньку, как вор, пробирался из приоткрытого окна в комнату, щекотал босые ноги, хватал их, как ребенок, спрятавшийся под диваном.
Я что-то говорила о том, что внутри Денис похож на старые римские развалины, по которым все еще можно оценить их былое великолепие, значение для историков, эпос и величие. Все то, что строил народ, а сломала вселенная. И как же хочется  разрушить их, наконец, до основания, снести с лица земли все камешки и кирпичики и оставить только огромное поле. Поле с редкими белыми скромными цветами. Поле, которое упирается только в горизонт.
– Ну да, – проворчал Денис, – значит, по-твоему, я красив, как старый пересохший акведук?
Денис никогда не относился ко мне серьезно. Он считал меня пафосным, глупым и склочным ребенком, что, вероятно, было абсолютной правдой. А я никогда не рассказывала ему, что со мной случилось, и даже если бы он вдруг сам спросил об этом – я бы соврала. Страшно было его потерять, страшно было, что, если он узнает обо мне хоть что-нибудь, то развернется и уйдет, побоится испачкаться.
Сюда Денис приезжал к отцу, а сам жил в городе. Он приходил ко мне без предупреждения: раза два в неделю, иногда реже. Я боялась подолгу принимать душ или громко слушать музыку – вдруг не услышу стука в дверь.
Он приходил и вместе с ним вливался прямо внутрь весь огромный и необъятный мир – пробирал до кончиков волос так, что бросало в дрожь и хотелось не то смеяться, не то плакать и метаться от стены к стене в попытке раздвинуть их хоть немного. Мир, в котором можно было не заботиться о куске хлеба, где казалось, что люди, написавшие мои любимые книги, все-таки существуют, так же как и существуют другие страны, океаны, моря и острова, сверкающие глыбы льда, гордое одиночество, свежий соленый ветер и свобода быть тем, кем ты хочешь…
– Нет, ты опять меня не понимаешь, ты очень красивый. Очень, очень. Я просто не умею так правильно разговаривать, как ты… – даже в темноте было видно, как Денис улыбается, – а я вот совсем не красивая…
– Тогда, по-твоему, почему я с тобой сплю?
– Не знаю, из жалости…
– Я похож на альтруиста?
– На кого? Нет, ты похож на акведук…
– Не важно, – Денис всегда немного раздражался, когда я начинала плохо слушать и валять дурака, – Так почему ты некрасивая?
– Ну, у меня курносый нос, он похож на пятачок и толстые губы, брови совсем светлые и маленькие ресницы…
– Нос у тебя как у Мерлин Монро – даже еще чуть меньше и изящней. Полные губы всегда были признаком чувственности. Тебе повезло с бровями – их не придется выщипывать и можно рисовать какой угодно формы, в зависимости от моды на макияж, а ресницы ты еще научишься красить. Если ты сейчас сможешь мне доказать, что ты некрасивая, я встану и уйду, и больше не вернусь… Зачем мне спать с уродиной?
Мне на глаза навернулись слезы. Я заметила, что за окном уже почти светло. Разлитое шампанское пахнет кислым, а устойчивый запах табака – старостью и грязью.
– Я… красивая.
– Повтори.
– Я – красивая
– Еще раз. Громче.
– Я. Красивая.
– Ну вот, так-то лучше, – он удовлетворенно хмыкнул и потянулся за сигаретой.
Я осторожно спросила:
– А ты каждой так говоришь?
– Ну да, почти одно и то же, в зависимости от внешности, конечно. Но разница между вами всеми не большая. Все особи женского пола требуют доказательства своей красоты. Хотя, ты и правда мне нравишься.
– Значит, все одинаковы… Я хоть чем-нибудь могу тебя удивить?
– Да, если научишься делать минет…
Чаще всего мы оставались у меня, когда сестра была на работе, но иногда уходили ночевать на квартиру к его отцу, которого тоже почему-то по несколько суток не бывало дома. Денис зажигал свечи и рассказывал мне про театр, музыку, кино, Париж и Амстердам, про оглохшего Бетховена – тогда было так жаль композитора, что я плакала. Денис говорил, что только за это меня и любит. Больше о любви он не заикался никогда. А внутри меня все визжало от  преданности. Если бы у меня был хвост – я бы виляла им так сильно, что он бы, наверное, отвалился.
Я боялась только того, что кто-нибудь на улице обзовет меня в его присутствии. Мне казалось, что тогда у Дениса откроются глаза на мою личность, и он вышвырнет меня вон из своей жизни. Впрочем, мне раз за разом везло. Про меня все забыли. А Сусанна от Дениса приходила в совершенный восторг. Кокетничала с ним, а он благосклонно принимал ее ухаживания. Я злилась и ревновала. А Денис смеялся.
Он чертовски красиво смеялся, так искренне, запрокинув высоко голову, отчего в сторону слетала черная челка, открывая чистый высокий лоб. Я тогда не понимала, чему он так смеется? А когда, наконец, поняла, то уже сама умела смеяться и так же и над тем же. Еще он хорошо играл в карты, никогда не считал денег, хотя нигде особенно не работал. И всю свою маленькую комнату в квартире у отца обставил зеркалами. Туда он приводил своих любовниц.
Вообще, все началось с того, что, когда я пришла к нему в первый раз, он осмотрел меня с ног до головы и сказал.
– Сейчас я буду тебя целовать.
До этого мы уже спали, и он меня удивил своим заявлением.
– Ну… ну, ладно, конечно…
– Нет, не туда, куда ты думаешь.
– Да ты чего? Стыд такой… Я же там ну… в туалет этим хожу…
Денис расхохотался и смеялся так долго, что я смутилась окончательно.
– Иди сюда. Раздевайся. Да не бойся ты так. Вот идиотка.
А еще Денис до дрожи, почти до истерии, ненавидел грязную обувь. Любил сгущенное молоко и мороженое. Конечно, он не был тем, кто будет вечно рядом со мной и сможет отомстить, но это вдруг потеряло для меня всякий смысл.
А еще у него была девушка, та единственная его любовь, которую он боготворил и только ей одной говорил эти самые банальные, но такие необходимые три слова. Я как то видела ее. Обычная такая девушка. На его фоне безликая и серая, как мышка. Маленькая, щуплая, скрывающая свою фигуру под безразмерной кофтой. Я живо представила себе, как он на нее должно быть смотрит, слушает все те глупости, которые извергает ее маленький никчемный рот с узкими губами, как заглядывает с беспокойством и тревогой в ее глаза без грамма косметики.
Представила – и в тот же вечер наглоталась таблеток. Даже не знаю, каких именно – выгребла все, что было в ящике и начала жевать. Я была где-то на середине шестой упаковки, когда пришел Денис, и так и открыла дверь – полуголая с горстью таблеток в руке, размазывая слезы по лицу.
Потом он меня долго отпаивал водой и давил ложкой на язык. Казалось, это никогда не кончится. Меня тошнило. Я пыталась в это время еще и разговаривать, как-то оправдываться… Мне было очень стыдно. Он все время был рядом, придерживал меня за плечи. Я видела боковым зрением, как он слегка морщит нос и боится запачкать рвотой манжеты рубашки. Денис ушел сразу, как только удостоверился, что жизни моей и здоровью ничего не угрожает. Только в дверях обернулся и сказал, что я эгоистка.
Мне было ужасно стыдно. Я занималась самобичеванием день и ночь недели полторы, а потом выкинула это из головы и все пошло по-старому.
Вообще, равновесие – забавная штука. Если вас изнасиловали, можно пасть еще ниже, это не сложно. Противопоставить искренней, но неудавшейся попытке самоубийства всю пафосность невзаимной любви. В конце концов, первичные действия теряют свой изначальный смысл и уже не кажутся такими фатальными как прежде. Главное – вовремя остановиться, но не раньше той точки, когда успеешь всецело осознать происходящее и насладиться сполна игрой в жестокого Бога.
А в конце февраля Дениса бросила любимая девушка. Кажется, застала его с кем-то. Для нее это стало первой и единственной изменой, о которой она узнала. Этого оказалось достаточно. Вероятно, история их любви, в отличие от нашей истории с Денисом, более цельная, не менее красивая, эмоциональная и трагичная, по сути. Но это уже не мое дело.
Таким, как в тот день, я его не видела никогда. Он был гораздо слабее и непростительно ничтожней меня. Страшно представить. А осознать практически невозможно. Невероятно. Немыслимо. Наверное, в эту минуту я его и разлюбила. Разлюбила так же наверняка и навсегда, как и полюбила три месяца назад. Он пришел пьяный настолько, что едва стоял на ногах, и принес в коридор на ботинках комья налипшего снега.
Мы отправились на квартиру к его отцу. Он всю дорогу дышал мне в ухо перегаром и не переставая стонал, как маленький ребенок. Повторял одну и ту же фразу, завышая голос в конце, срываясь на истеричные нотки: «Она меня бросила». Честное слово, как заведенный. Римские развалины на глазах рассыпались в прах.
Вероятно, ему, занявшему собой всю меня без исключения и остатка, не стоило рассчитывать на дружескую поддержку. Согласитесь, сложно представить ситуацию, когда к вам за поддержкой обращается Бог. Скорее всего, вы так растеряетесь, что вытолкаете его за двери.
Впрочем, той ночью было так же хорошо, как и всегда. Даже немного лучше. Чище и откровенней, чем обычно. Хотя, нам всегда приходит в голову переоценивать свои предчувствия и ощущения через призму произошедшего позже.
– Если когда-нибудь через много лет я приду к тебе, ты меня пустишь?
– Да.
– Даже когда поймешь, что я с тобой сделал?
Мне стало смешно и немного противно.
– Не бери на себя слишком много. Ты ничего со мной не сделал. Мне ни с кем не было так хорошо.
– Поклянись, что не прогонишь меня и не бросишь.
– Клянусь.
Денис отвернулся и заплакал. Я тоже отвернулась и уснула.
А когда неожиданно для себя проснулась посреди ночи и не обнаружила его рядом, почему-то решила, что он ушел мириться со своей девушкой, и пошла проверять, захлопнул ли он за собой дверь.
Но он никуда не ушел. Он лежал на полу в ванной с разрезанными венами. Лужа крови была какая-то ирреально яркая, как в кино. Вообще все было какое-то ненастоящее, бутафорское, жалкое, как потекший клоунский грим. Он лежал, как и был из постели, голый, а я впала в ступор. Стояла и смотрела на него. Знала, что надо что-то делать и не могла. Взгляд блуждал по скрюченному на холодном кафеле телу и возвращался в одну и ту же точку. Взгляд сам собой, не зависимо от меня, упирался в пах, во что-то маленькое и сморщенное и я никак не могла оторвать от него глаз. Мой Бог! А еще запах крови, как от сырого мяса. Меня затошнило. Я, шатаясь, вышла из ванны, завернула на кухню. На кухонном столе лежала записка. Я ее, не читая, порвала на клочки, смяла кусочки и выкинула в открытую форточку. «Хрен вам, а не правда». И откуда столько злости?
Пока мое мертвое божество, жалкое, опущенное, валялось в луже собственной крови с маленьким сморщенным членом, я набрала номер скорой помощи и продиктовала адрес. Потом вышла из квартиры, оставив дверь открытой, и спустилась на этаж ниже.
Этажом ниже жила Яна. Мы познакомились, когда я стала приходить к Денису. Моя единственная знакомая, которой не было дела ни до меня, ни до Дениса, ни до кого бы то ни было еще.
Яна открыла сразу, будто и не спала совсем. «Привет», – сказала я. Она в недоумении отступила в темную глубину коридора, позволяя мне войти: «Привет». Я закрыла за собой дверь.
– Денис себе вены вскрыл, – Яна молчала, наверное, целую минуту или даже две. Невероятно долго.
– А почему в квартире у отца?
– Ну, не знаю, а ты бы хотела, чтоб у тебя?
Меня разобрал смех. Он покатился по горлу и стал падать на пол отдельными смешками, сыпаться комьями больничной ваты, пропитанной кровью. Смешки все падали и падали, а я не могла остановиться, пока Яна не плеснула в меня водой из кружки и не ударила по щеке.
Для меня Денис умер уже тогда, когда оказался слабее меня. Все остальное только досадная галлюцинация. Навязчивая идея. Что же я тогда ему сказала? Той самой ночью? Наверное, что-то очень важное. Зря я тогда отвернулась и отпустила его руку.

XI. ЁЛА

Весна подходила к концу. Школа готовилась к выпускным мероприятиям, а я радовалась, что уже никогда не вернусь в этот вертеп. Мне не было резона скучать по пыльным, пропахшим мелом коридорам, по одноклассникам и одноклассницам. Я сказала сестре, что не пойду на выпускной. Я не пошла даже на вручение аттестатов. И вообще последние недели две тянулись бесконечно долго. Не помню, как я сдала экзамены. Видимо, не так уж и плохо. В аттестате (который забрала сестра) стояла всего одна тройка по физической культуре и то только потому, что я не ходила на уроки последние полгода.
Учителя меня жалели. Они ставили мне оценки просто так, дабы придти к согласию со своей совестью. Мне достаточно было принести одно стихотворение собственного сочинения учительнице литературы, чтобы больше не появляться на её уроках.
Я любила историю. И за один только этот факт мне ставили пятерки. Ибо интерес к предмету был сам по себе редким феноменом. Сейчас из истории я помню только то, что ей свойственно повторяться и двигаться по спирали. Этот принцип работает в жизни так же успешно, как и в учебниках.
Выслушивать весь пафос о путевке во взрослую жизнь, о том, что школа была вторым домом, у меня не было никакого желания, но отметить освобождение казалось заманчивым и оправданным. Помню, в день, когда у моего класса был выпускной, сестра мне выдала какую-то невиданную мной ранее сумму денег, и я отправилась на автобусе в город. Одна. А кто мне еще мог понадобиться? Последнее время я только и делала, что болтала с Денисом во сне и наяву про себя, и мне вполне хватало его общества.
Было немножко страшно ехать в город одной. Но сестре я сказала, что поеду с друзьями, а про себя решила, что Денис за мной присмотрит, если что. Я шла по аллее, которая ведет к набережной, и жизнь мне казалась прекрасной, город огромным, а солнце по-настоящему ласковым и горячим. Я даже осмелилась купить себе бутылку пива, справедливо рассудив о том, что какой же праздник без выпивки? Подойдя к набережной, я уже развеселилась окончательно. Денис у меня в голове болтал без умолку.
Я шла и улыбалась. В какой-то момент мне захотелось снять туфли и побежать по теплому асфальту, раскинув руки в стороны, чтобы предвечерний ветер обдувал меня со всех сторон. Но вокруг все-таки было слишком много людей, и я постеснялась. Может быть, на набережной людей будет меньше.
Для того чтобы спуститься к самой реке, в нашем городе нужно преодолеть не один десяток ступенек ведущих резко вниз, перейти железнодорожные пути и снова спускаться по ступенькам, а уже только потом можно было оказаться на самой набережной. Я решила спуститься, но выпитая бутылка пива дала о себе знать, и я растеряно оглядела местность.
Неподалеку от лестницы, ведущей к воде, виднелись подходящие кусты, а прямо за ними резкий спуск вниз. Вряд ли кто-нибудь мог увидеть меня оттуда. Я подошла ближе. И там, я, неожиданно для себя, наткнулась на Ёлу. Уж не знаю, что ему понадобилась в кустах. Скорее всего, то же что и мне. По крайней мере, сейчас, он стоял над обрывом ко мне спиной, похожий на полководца, и оглядывал местность под собой, подняв руку к глазам, чтобы не слепило садящееся в воду солнце.
В первый момент я решила развернуться и уйти по добру - по здорову, пока он меня не заметил, но почти сразу же мне пришло в голову, что если толкнуть Ёлу в спину, то он, скорее всего, не удержится на ногах и покатится вниз. Если мне повезет, он вылетит прямо на железнодорожные пути и сломает себе шею.
– Ну, что скажешь? – мысленно спросила я у Дениса. – Эта сука держала мне руки, пока Генерал толкал в меня то, чем ходит в туалет.
– Так ты шлюха, душа моя?
– Ага, – самодовольно отозвалась я на внутренний диалог.
– Ну, тогда хватай палку, Гек, хватай палку, – невозмутимо ответил Денис, каким-то не своим, но очень знакомым голосом.
Нужно было срочно что-то решать. Картинная галерея рядом с набережной реконструировалась, стояла вся в лесах, повсюду были раскиданы какие-то мусорные мешки и стройматериалы, а прямо рядом со мной валялась доска. Я подняла ее, огляделась вокруг, поняла, что никто не смотрит в нашу сторону, а потом подошла тихо к Ёле и толкнула его в спину доской со всей силы, на какую только была способна. Но то ли я была слишком пьяна и не рассчитала последствий, то ли Ёла стоял на ногах крепче чем могло мне показаться, но суть в том что он успел обернуться, схватить руками за второй конец доски, резко потянуть на себя и мы оба кубарем полетели вниз.
Последующие несколько секунд я помню смутно, но мой план провалился, это уж точно. Ёла как-то извернулся, ухватился рукой за ветку куста и подтянулся вверх. Я висела чуть ниже, держась зубами за воздух, а точнее, изо всех сил впившись когтями в землю и молодую траву. Доска вместе с одной моей туфлей летела вниз.
Я думала о том, что неплохо было бы схватить Ёлу за ногу, но, во-первых, на эффект неожиданности надеяться больше не приходилось, а во-вторых, Ёла уже успел выбраться на безопасную плоскость, лег на живот и протянул мне руку.
Через несколько секунд мы уже сидели рядом на траве и пытались отдышаться. Сердце колотилось как бешеное, буквально выпрыгивало через рот, потому что в горле стоял колючий комок, как от долгого бега, и я никак не могла его проглотить. Ёла крыл меня, на чем свет стоит. Я, конечно, не буду вам приводить всю его речь, но суть ее заключалась в том, что я сошла с ума. В конце монолога он как-то уж совсем по-детски всхлипнул и протянул:
– Ну вот, занозу мне посадила. Дрянь. Дура, чокнутая!
– А это тебе божье наказание, – отозвалась я. – Через пару дней палец загноится, потом постепенно начнется гангрена. Тебе отрежут руку, но будет уже слишком поздно. Мне жаль.
– Ты чё, издеваешься?
– Да, нет, так мечтаю, просто…
– Я тут твою Веронику видел недавно, – помолчав заявил Ёла. Он держал палец с занозой во рту, и пытался вытащить ее зубами. От этого его речь была нечленораздельной. А может быть, мне просто не хотелось его слушать. – Она волосы обкорнала совсем коротко. Теперь на парня похожа.
Сердце неприятно кольнуло.
– Она не моя…. Да прекрати ты уже, как маленький! Ты себе так палец откусишь. Дай посмотрю, – Ёла доверчиво протянул руку. – Она тебя заметила?
– Нет, она с матерью шла. По другой стороне улицы.
– Понятно. Хорошо.
– А правда, что ты с Максом трахалась? Ай! Да что ж ты дергаешь-то так?!! Больно же!
Ёла отобрал руку. В пальцах у меня осталась его злосчастная заноза.
– Правда.
– А, ну понятно тогда… – Ёла уставился на мою босую ногу. – Как теперь в одном туфле потащишься до остановки? Пойдем, посмотрим внизу. Может, валяется где-нибудь.
Я какое-то время молчала, пытаясь услышать, что думает по этому поводу Денис, но Денис тоже молчал. Может быть, устал так же, как и я.
– Ладно. Пойдем.

XII. ТОТ, КТО ИСПОЛНЯЕТ ЖЕЛАНИЯ


Полтора месяца спустя, я как раз вспоминала Ёлу и его дурацкую занозу, лежа на кровати и уставившись в потолок. Мне было обидно и смешно одновременно.
Потолок в сумерках казался серым. И все вокруг начинало медленно тонуть и проваливаться в сумеречные сливки. Я любила это время. Июль. Пятнадцать – двадцать минут до того, как придется встать и включить свет, чтобы не стало страшно и одиноко.
Хотя, тогда я была не одна. Первый раз со мной рядом был тот, кто действительно мог меня от всего защитить. В будущем потенциальный «Папочка». В настоящем – сильный и уверенный в себе, еще, может быть, не мужик, не пацан, но уж точно не парень. Я лежала и перебирала в памяти понятия о жизни, которые мне пришлось вспомнить заново. Мне было спокойно. Хотя, я чувствовала себя обреченной. Уж не знаю почему, ведь я нашла то, что хотела. Жизнь моя сделала виток и вернулась обратно, с той только разницей, что теперь я была на два года старше, чем тогда, когда начинала искать свое место.
Денис в моих мыслях молчал, и от этого хотелось плакать. Тот, кто был рядом со мной, наверное, мог бы стукнуть Дениса по голове и ничуть не пожалел бы об этом. Денис падал бы медленно, как в театральной постановке и хлопал бы глазами и взмахивал бы руками, пытаясь удержаться или схватить меня за тянущееся к нему пальцы, потянуть за собой… Ну, что за мысли, в самом деле?
Тот, кто был рядом со мной, рассказывал что-то о своих планах. Я слушала краем уха, дочерчивая в наступившей темноте предметы по памяти. А вот то черное пятно – шифоньер.
– Ну, ты же понимаешь, – говорил он низким чуть хриплым голосом, – что мне придется отсидеть пару тройку лет. Потом я выйду, вернусь к тебе, и все будет нормально. Немножко денег срублю пока еще здесь. Ты меня дождешься?
Неожиданно для себя я перегнулась через диван и ткнула пальцем в пол рядом. А потом сказала, что меня изнасиловали. «Вот здесь на полу, где сейчас стоит диван, где мы с тобой лежим», – не знаю, зачем я это сказала именно тогда? Момент, прямо скажем, был неподходящий…
Тот, кто был рядом со мной, перегнулся через меня и тоже посмотрел в то место, куда указывал мой палец, как будто там могли быть доказательства. Потом закурил.
– Кто это сделал? Он был один? И ты что, не могла отбиться?
– Их было трое.
– Ты их знаешь?
– Знаю.
– И знаешь где найти?
– А зачем?
– Говори дело, раз начала. А нет – так молчи лучше. Так знаешь или нет?
– А зачем? – я поняла, что сказала глупость, но не могла остановиться. – Зачем? Зачем? – повторяла я как попугай. Обернулась и посмотрела на того, кто может за меня отомстить.
Тот, кто был рядом со мной, выпустил струйку белого дыма прямо мне в лицо. Мне вдруг неожиданно стало скучно.
– Я их убью.
«А ведь и правда убьет», – подумала я. Я смотрела на него и молчала. Он глубоко затягивался и смотрел на меня.  И тоже молчал. Знаете такое чувство, когда мечта исполняется. Оказывается, есть у души такое свойство – содрогнуться от содеянного… Я смотрела и молчала.
Я вспоминала Веронику и ее волосы, которые сейчас лежали в нижнем ящике письменного стола, завернутые в бумагу. Дениса и тошнотворный запах крови. Деревню и брата. Я живо представила себе, как нож рассекает Костино горло поперек, как бежит кровь, заливает одежду. Как черная земля в черном лесу черной ночью комьями падает на его остывшее тело, на его лицо, засыпает глаза и открытый рот…
Я смотрела на того, кто знает, о чем говорит и молчала. Я слышала и ощущала всей кожей, как идет время, капает, тикает, стекает, расползается невыносимо медленно. Невыносимо точно и неизбежно.
Осень – зима

К списку номеров журнала «НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ» | К содержанию номера