Александр Хинт

Настройщик мёртвого сезона. Стихотворения


ТЕСТ АХМАТОВОЙ

Одно виденье снова посещает:
почти не отрываясь от листа,
в зелёном кресле девушка читает,
а рядом – кофе, кошка, Мандельштам.
И есть в её осанке что-то вдовье,
из грифельных, средневековых снов;
а где-то пианино харкнет кровью:
кампари, леопарды, Гумилёв,
прошелестит рождественской шутихой…

Лилово-нежных сумерек бельмо
проявится в оцепененьи тихом:
какао, антилопа и Бальмонт –
потом опять в небытие ныряет,
но вечер проливает на стекло
шампанское, в котором Северянин
вымачивает ласточки крыло.

В сиреневом мерцании потока
углами глаз удерживаешь нить:
наперебой пролистывают Блока
два мотылька. И ничего не пить,
щипцами из серебряного века
разламывая колкий рафинад.
Животное, напиток, человек;
повадки, ароматы, имена…

Но шевельни – и наважденье рухнет,
и в сотый раз начнётся навсегда
ночь, улица, фонарный свет на кухне,
зелёный чай, собака, Пастернак…


***

Кем выставлены уровни зимы,
контрасты снегопада, светотени,
льняная освещённость сновидений,
пастельные ресницы полутьмы,
которые, не смаргивая мглу,
нанизывают день на самый кончик?

Он прожит, предсказуемо-игольчат,
безудержно посажен на иглу
пространства – намечает огоньки
с лицом оледенелого дельфина…

Там – угольное зеркало, сангина,
здесь – тень пера, и темпера руки.


***

Настройщик мёртвого сезона
на клёнах отбивал матчиши,
и получился полусонный
октябрь на полтона ниже.

Дырявый вечер опоздание
дождя процеживает трижды –
а тот беспечно зависает,
по вкусу выбирает крыши,
и, становясь всё постепенней,
бренчит земными мелочами.

С утра добавилось ступеней
на мокрой лестнице прощаний.

Пространство рдеет, небо киснет,
оттуда ничего не светит…
В эпоху геноцида листьев
спасти их может только ветер.

И вот один резной, летучий
через дорогу от бульвара
(а там уже трамбует кучи
убийца в кацавейке старой)
прилип к табличке с номерами –
следит, закусывая губы,
как негасимо умиранье
на чёрном жертвеннике клумбы.


***

Не сезон. Природа прячет свои закрома
под замок. Все скворечники на год вперёд
перманентно расписаны; молодая зима
открывает мешок, приоткрывает рот,
улещая бездомную птичку: «Дружок, останься,
подарю тебе тонкий, звенящий ранец
изо льда…» В спешке порезанный палец
почему-то теперь медленнее гниёт.

Избегая подземной тюрьмы, дождевая вода
отражает город, больше похожий на
чемоданы удивлённого иностранца,
не нашедшего утром вход в самолёт,
улыбающегося псу уот ду ю уонт,
остающегося навсегда.

Все индейцы скажут: небо плачет во сне.
Не сезон, а мыслей о главном хоть завались,
да ответов, знаешь, негусто, их вовсе нет.

Снег идёт на два года раньше, чем договаривались.


МАЙСКАЯ ТЕМА

К полуночи тяжёлый майский ливень
оставил двор наедине с собой.
Напружившийся всеми жестяными
регистрами органа, дворовой
колодец терпеливо служит мессу,
завинчивая воду в желобах.
Машины резонируют диезом.
«Ты веришь?» – переспрашивает Бах.

Я верю – там, вверху, Никола Тесла
откупорил нетронутую злость.
С коленями забившись в угол, кресло
отбрасывает ящерицей хвост,
а тот уже проныривает в страхе,
как серый ковролиновый тюлень…
Но вспышка ловит ветку на замахе,
и в стену гулко попадает тень!

В старинных галереях мироздания
есть то, чего нисколько не поймёшь,
смотри: передрассветное мерцание
мгновенно останавливает дождь.
Непостижимо – но не каплет вовсе!
Большое небо вычерпав до дна,
опять в лицо улыбчивого гостя
устало мимикрирует весна.

В постелях клумбы, брошенная навзничь,
постыдно ухмыляется земля.
Пересчитав птенцов, всего лишь за ночь
навечно поседели тополя –
ну, может не навечно, а на лето,
но каждый счастлив, что остался цел…
Простой солдат элитного рассвета
налаживает снайперский прицел,

в шестом часу скользя лучом зелёным
над крышей дома – видно, как он рад,
когда легко выцеливает кроны,
высматривает там, внизу, квадрат,
где так картинно сбоку, у ограды,
цветные капли мёртвого дождя
нанизаны на усик винограда,
оставлены на линии огня.


***

Угадай, способно ли старое небо,
что четыре эры подряд, непрерывно
обнимает усталую землю, хоть чем-то
удивить её? Как в зеркалах гостиной
показать Эльдорадо неведомых пашен,
канонады сражений, доселе неслышных,
чтобы стыки нового и всегдашнего
завязались кровью вчерашних вишен,
проломить стекло амальгамой ливня,
тяжким потом живородящего хлеба…
Я не знаю, ведь я не земля, мой милый.
И я вовсе не небо. Нет, я не небо.

Угадай, должна ли любовь, которой
и четыре ночи не дашь от рождения,
думать, как истончается ткань аорты
каждым взглядом, каждым прикосновением,
разглядеть, что на йоту дряхлее зубы
и невидимой дельты морщинки зреют
в безупречности кожи, чуть более грубым
становясь посекундно, чуть-чуть мертвее
чем дыханием раньше, чуть ближе к могиле,
воровать для волос все оттенки мела…
Я не знаю, ведь я не любовь, мой милый.
Я совсем не любовь, но не в этом дело.

Угадай, знаком ли бестрепетной смерти,
проклинаемой на четырёх океанах,
в четырёх сторонах двумерного света –
и шести сторонах трёхмерного – запах
небольших озёр, васильковых предместий
бесконечное кружево, где спозаранку
неизбежность, надежда и лето – все вместе
нарисуют купающуюся крестьянку,
где парное млеко вбирает силу
родниковых трав, где клубникой тает
на конце языка, на губах, мой милый…
Она знает об этом, поверь. Она знает.

Вот опять на оконном стекле изумруды
молодая листва начинает транжирить.

Собирайся, у тебя есть четыре минуты.
Четыре.


***

С шести до девяти растапливая
доверчивыми небесами,
на город обнажённо-палевый
стекает медленное пламя,
пристраивает над конфорками
в заливе утреннее море –
и всеми устричными створками
кипит, не добавляя соли.

Настолько преуспеет в этом,
что и медузы ляпнут: «жарко!»,
нащупывая пистолеты,
чтоб молча пристрелить пожарных.

Рыбёшки замирают стаями,
не достигая водной глади.

Передают друг другу тайное
фасады, неотрывно глядя
на божий полдень – с облаками,
жуками, солнечными шторами…

Ничто так не напоминает
заряженный бочонок пороха.

Как новобранцы на свидании –
стрижи, взлетающие по сто,
просеивают мироздание,
меж крыльев продевая воздух.

В потёках марева, распорота
перина улицы – и нечем
в крови прожаренного города
разбавить загустевший вечер.

Бегонии изнемогают,
грозя из рук чужих напиться.

Привычно сумерки прощают
второе зренье ясновидцам,
потом безлико обволакивают
пространство патокой конфетной,
смиряя море плёнкой лаковой,
как птицу – судорожной сеткой.

И, балансируя без лонжей,
на дальние огни бигбордов –
зверь-полночь лунною дорожкой
приходит в этот мир бикфордовый.


***

Невесомый тростник уронил до утра
полый звук, и как будто открылась дыра
на потёртой изнанке кармана –
словно тень эхолота пришла в этот мир,
или капли дождя запаял ювелир
в запотевшие серьги тумана;

и цепляясь за ветер, как по проводам
до бетона, стекла и фальшивого льда
проходя водосточное горло,
в тёмной яме оркестрика выпасть пока
в лёгких флейты, извилистом сне мундштука,
непомерной утробе валторны –

а потом, выбираясь наверх по глотку,
по слюне языка, оторваться от губ
лейкоцитами спёкшейся крови,
и протяжно, не веруя в то что поём,
но уже до конца говорить на своём
на родном, крысоловьем.

К списку номеров журнала «ЛИКБЕЗ» | К содержанию номера