Иван Кудряшов

Ирония и психоанализ. Статья



Начать я бы хотел с одного наблюдения: нередко ирония производит своего рода психоаналитический эффект. Поясню на примере. Довольно часто на прямой вопрос человек отвечает иронией: «Ты, что, боишься врачей? – Да, конечно, я боюсь врачей, они косматые и с длинными зубами», однако сама форма признания иногда остается «звучать в голове» сказавшего. И если человек не отмахивается от этой заевшей фразы, то может осознать правдивость такого признания, и более того, вспомнить обстоятельства, приведшие к этому страху, к этой травме. На мой взгляд, дело в том, что иногда говорение правды имеет терапевтический эффект, даже если вы не верите в свои слова. Конечно, для подлинно терапевтического воздействия все-таки потребуется серьезное отношение к своим словам и речь к другим (а не только с самим собой). Однако идея, которая захватывает меня в этом, следующая: ирония – это уже серьезность, уже слово правды.
Как это возможно, учитывая, что обычно под иронией имеется в виду словесная уловка, уклонение, легкомысленное скольжение смыслов, неустранимая амбивалентность и тому подобное? И, следуя за этим, каким образом ирония может иметь отношение к психоанализу, который обыкновенно мыслится как строгая речевая практика, чуждая всем этим ироническим фигурам и гораздо более близкая циничной позе, развенчивающей мифы и видимости? Ответ на этот вопрос лежит в самом понимании иронии.
Обычно под иронией понимают фигуру речи, которая, утверждая нечто, на самом деле, явным образом говорит обратное. Иными словами, под иронией в тривиальном смысле имеют в виду, такое «да», которое определенно воспринимается как «нет».  Этот момент отличает иронию от прямой лжи, скрывающей нечто. Проблематичность такого взгляда заключается в том, что ирония здесь – всего лишь вычурная фигура речи, ничем не обоснованная усложненность, в которой нельзя увидеть какой-то собственный смысл (разве что попытку выделиться). Ирония без сомнения избыточна, и порой имеет эстетическую ценность, но важно понять, что эта избыточность добавляет к содержанию дополнительные смыслы. А смыслы всегда «необходимы», т.е. не возникают без какой-то веской причины, без мотива. Отсюда логично предположить, что некоторая вычурность иронии не просто рамка, обрамляющая высказывание, но скорее форма, кардинально меняющая содержание. Это новое содержание делает форму необходимой для своего выражения. Весь вопрос для чего нам нужно ироническое сообщение, если не ради чистого эффекта?
Точно также, на мой взгляд, проблематично понимание иронии в современном постмодернистском дискурсе. Постмодернизм привычно связывают с иронией, как сущностной чертой, в силу чего сама ирония перетолковывается исходя из дискурсивных практик постмодернистов. Здесь ирония распространяется на всякое утверждение, которое заранее отрекается от себя, содержит в себе возможность отрицания. Говоря проще, постмодернистская ирония – это очень слабое «да», в котором всегда есть лазейка к «нет», «не совсем» или «я имел в виду совершенно иное». Подобную иронию можно трактовать как вариант цинизма или как ослабленный вариант утверждения (избегающий всякой ответственности за свое содержание, за свою перформативную силу и т.д.). Цинический момент здесь в готовности «саморазоблачения»: да, я сказал, но вы должны понимать, что это всего лишь видимость (социальный код, манера приличия, любого рода негласная конвенция или условность), а за ней стоит иное. Утверждение же ослаблено в двух смыслах: оно лишено как перформативной составляющей (мои слова ничего не меняют в реальном положении дел), так и предписывающей, практической (мои слова не означают призывов сделать что-либо, исходя из них). На мой взгляд, постмодернистская ирония не является иронией, а скорее полу-иронией, т.к. либо слишком много утверждает, либо слишком много отрицает – форма иронии здесь утрачена, остается лишь ее симуляция. Постмодернистская ирония часто воспринимается как ответ на серьезность модернизма, однако сам постмодернизм слишком серьезно воспринимает иронию, пользуясь ею скорее цинически. Однако в рамках самого постмодернизма нередко можно встретить и другую форму иронии – не серьезное отношение к иронии, а серьезную иронию, из чего можно сделать вывод, что комментаторы постмодернизма просто не делают различия между этими разными позициями.

Я думаю, нам следует вслед за Жижеком противопоставить сегодня иронию и цинизм. В моем понимании ирония – это особая форма речи, у которой есть своя необходимость. Она заключается в очень зрячем, осознанном и серьезном отношении: ирония – это способ сказать «да», когда единственный способ сказать – это говорить «нет». Иными словами, серьезное и трезвое отношение ироника заключается в том, чтобы утверждать нечто, понимая, что утверждать это можно только отрицая (или наоборот: отрицать или избегать только утверждая). Цинизм в этом смысле позиция гораздо менее осознанная, т.к. цинизм зиждется на том, чтобы никогда не задумываться о тех «да», которые позволяют говорить «нет».
Ирония содержит два момента: первый – то самое трезвое и осознанное принятие обстоятельств, второй – дистанцирование от результатов рефлексии. Очевидно, что только в самосознании мы можем схватить оба момента, для самих ироников чаще всего ощутимы только последствия второго момента – игра видимостей, ускользание, амбивалентность, а также болезненная потеря опоры.

Вопреки банальному мнению, психоанализ действительно не чужд иронии. Если классический психоанализ все еще мыслят как технику разоблачения (ты хочешь не это, а свою мать), то в новых школах программным стал акцент на совместном поиске, реконструкции, а не прямой интерпретации психических содержаний.
Или взять хотя бы тот факт, что ирония происходит от слова eiro, т.е. «говорить»ii, ведь речь, нечто сказуемое – единственная среда и материал психоанализа. Этот тезис, предложенный Лаканом, на деле относится ко всему психоанализу. Кстати, неслучайно одна из первых историко-философских работ по Лакану была посвящена иронии: это исследование Хэндверка «Ирония и этика в нарративе: от Шлегеля к Лакану», вышедшее в 1985 году. Более того, сам Лакан не единожды подчеркивал, что только с означающим возможна ирония: человек – единственное существо, способное обманывать правдой (говорить «да», означая «нет»). Верно и обратное: человек может означить «да» своим отрицанием и в этом состоит одно из прочтений лакановского тезиса «истина имеет структуру вымысла».

У меня есть основания полагать, что сама концепция субъекта в структурном психоанализе имеет много общего с механизмом иронии. Что такое субъект?
(1) Это своего рода смещение (между индивидуальным и социальным), а отнюдь не нечто устойчивое. Субъект не является стабильно-сущим, некоторым устойчивым образованием. Эта неполнота субъекта возникает не фактически, а аналитически, когда мы отделяем субъекта от Символического. В рамках структурного психоанализа любое Я – это шифтер, имя того смещения, которое происходит от индивидуального внутреннего (воображаемого) плана к социо-символическому. Человек, остается субъектом, лишь балансируя на этом извечном движении туда и обратно, завершенный переход в один из уровней неминуемо превращается нас в объект.
(2) Это не просто смещение, но одновременно нечто ложное и в то же время истинное. Само это смещение (происходящее в дискурсе) делает экзистенциально ложным всякое сообщение/желание и субъекта этого сообщения/желания, однако, реальная позиция, из которой человек ошибается, истинна. Истина она поскольку всегда очень точно отмечает истину желания, ту самую изначальную нехватку, что конституирует субъекта. Само соотношение истинного и ложного будет задаваться той позицией, с которой мы оцениваем существование – с позиции Реального или реальности. В любом случае, та идентификация, к которой мы нарциссически привязаны, получившая название «эго», по Лакану, является лишь иллюзорной сущностью. Безграничная ирония приводит к тому же эффекту: ироник ощущает свое Я иллюзорным и расплывчатым.
(3) Более того, разбирая момент зарождения субъективности с точки зрения психоанализа, Славой Жижек посредством понятия «интерпассивность» показывает, что переход к субъективности – это отнюдь не становление самостоятельного и активного деятеля. Напротив, «положение, которое конституирует субъективность, формулируется следующим образом: «когда другой что-то делает вместо меня, я сам делаю это посредством него». Иными словами, существование субъекта требует не действия, а минимального отстранения – от своего номинального положения, отстранения пассивного и страдательного.

Ирония – всегда смещение (причем не только в речи, но и в переживании) между двумя высказываниями: декларируемым и подразумеваемым (но не скрываемым). Ирония парадоксально сочетает в себе истинность и ложность. Ирония всегда намекает, что истинным сообщением является умалчиваемое, а сказанное – контекстуально ложно. Но, в то же время, суть иронии в том, что в качестве явного суждения может выступать не всякое. Если высказывание незначимо или заведомо ложно, то это уже не ирония, а скорее сарказм или даже издевательство (ирония полемична). А потому иронически смещаемое суждение не только истинно в каком-то общем смысле, но и истинно в своей действенности/актуальности для субъекта. Иронии подвергается как раз то, что нельзя (представляется невозможным для субъекта) превзойти иным способом – например, действием. А потому именно явное сообщение обладает статусом истинного по отношению в субъекту в Символическом регистре (интер-субъективных связей), подразумеваемое же – наоборот, ложно, является воображаемым положением (нарциссически выгодным). Как и пассивность субъекта, ирония также носит отстраняющий характер. Как весьма точно говорит герой фильма Ингмара Бергмана «Из жизни марионеток» по поводу собственной ироничности – это всего лишь следствие бессилия что-то изменить. Похожим образом высказывается и Эмиль Чоран: «Ирония, привилегия уязвленных… Ирония — это признание в жалости к самому себе (или маска, которая пытается скрыть подобную жалость)». В одном из своих эссе он также пишет: «Ирония рождается из неутоленного и безуспешного стремления к простоте: каждая неудачная попытка распаляет досаду и желчь. Раз проснувшись, ирония непременно становится всеохватной, и если она с особым ожесточением нападает на религию и подрывает ее, то это потому, что втайне испытывает горечь, из-за того что не может уверовать». Разве не с тем же успехом мы могли бы сказать, что субъект – это результат того же движения, направленного к простоте (к восстановлению нарушенного гомеостаза или «эмбрионального рая», или хотя бы к ясности своих желаний и потребностей), но по факту все более удаляющийся?

Но остановимся в этом пункте. Итак, вполне явную аналогию иронии со структурами психоанализа мы можем установить, но зачем собственно нам это нужно?
Во-первых, хотя бы затем, чтобы опровергнуть расхожее клише о психоанализе как едва ли не парадигмальном примере циничной позиции. Циничным является образ психоаналитика в анекдотах, и он становится таким неминуемо – как следствие упрощения. Психоанализ, помимо подозрения за любым (даже возвышенным) заявлением скрытого низменного мотива или комплекса, имеет нечто другое нам сообщить. С.Жижек в своем докладе «Власть и цинизм» указывал на то, что такого рода представления не полны: «Психоанализ в своей сильной части говорит, что за человеком, который притворяется нормальным, циничным, практичным и т.д. находится символически мертвая зона, находятся непризнанные обязательства». Как писал Фрейд, люди оказываются не только более аморальны, но и более моральны, чем думают о себе сами. Говоря иначе, в задачи аналитика входит не только тыканье пальцем в то, чего мы не видим и избегаем, но также и показ всей той огромной работы, которую мы производим для этого избегания – работы, которая имеет иные смыслы (помимо избегания).
Фактически, ирония и цинизм соотносятся как разные отношения к видимостям: ирония их признает и это ее слабость (известно, что иронию относят к позиции слабых), цинизм их отвергает (когда это удобно ему). Однако если проследить за этим глубже, то мы увидим, что ирония также связана со свободой выбирать свою вовлеченность в видимости, в то время как цинизм не способен к свободному выбору (его отрицание видимостей зиждется на прочном следовании бессознательной убежденности в других видимостях). Поэтому серьезные и циничные люди всегда имеют уязвимую точку – зону, где они поразительно наивны или легкомысленныiii.
Таким образом, ирония не есть легкомыслие, это серьезное отношение к вещам. Неглубокие и легкомысленные люди не способны к иронии, они саркастичны – высмеивая нечто, он очень узки в своем чувстве или мысли (поэтому сами смешны). Ирония не есть отрицание, это принятие, утверждение «средствами отрицания». Неприятие чего-то – либо род наивности, либо цинизма, а ирония находится по ту сторону этих феноменов. Ирония есть также смещение, а не противопоставление.

Ирония лежит в основе речи – в противоречии мыслимого и сказуемого, сам субъект занимает место это вечного перехода. Иронизирующий – тот, кто в смещении ищет свободу от означающего. Один из величайших ироников Гених Гейне однажды произнес о себе: «Я не знаю, где заканчивается ирония и начинается небо». Конечно, проще всего увидеть в этой фразе религиозный смысл: дескать, иронику невозможно не сомневаться, а значит, он не знает подлинной веры, полной открытости небу в молитве. Однако я думаю было бы слишком поспешным отождествить иронию и сомнение. Что если «небо» здесь – знак более сложного и трудновыразимого места: места свободы, метафизической Родины человека (о которой говорит Мамардашвили)? Ирония, которая не заканчивается – это невозможность остановить означающее, а небо, которое не начинается – это гарантия бытия субъектом, фантазматическая свобода и полнота, которой мы достигаем иногда в мысли, но никогда в реальности. Психоанализ в таком плане и есть предприятие, объясняющее нам, что ирония должна продолжаться и именно таким образом мы в каком-то смысле уже «имеем небо», достигаем его – в отказе, в скорби.
В этом плане, ирония – это наиболее действенный способ стать в критическую позу к идеологии сегодня. Но способ, не стану кривить, кроме того, наиболее сложный и болезненный. В самом деле, прямая критика, стратегия разоблачения – давно превратились из палок в колеса идеологической машины в ее топливо. Единственное чего не может современное циническое высказывание – это принять свой собственный раскол. Именно поэтому Жижек задает риторический вопрос: «не является ли ирония основной формой критики идеологии сегодня - ирония в строгом «моцартовском» смысле более серьезного отношения к высказываниям, чем сами субъекты, которые их высказывают?». Серьезное отношение оказывается ключевым моментом, который не может переварить цинизм. Перспектива конкретного индивидуального отношения разрушает универсализацию цинизма (не я негодяй, а все люди таковы)iv*. И дистанция, которую выдерживает циник по отношению к себе (как всем) оказывается фиктивной. Циник никогда не освобождается от своих фантазмовv, напротив, закрепляет их в речи. Так они напрямую встраиваются в самоидентификацию человека, укрепляя его нарциссические привязанности.
Ироник напротив всегда сохраняет определенную дистанцию к фантазму, не проговаривая его прямо, но лишь намекая на него. Дистанция эта оказывается действительной без внешних посредников (хотя не существует вне поля Другого - языка), т.к. сам ироник и является этим посредником. И в то же время сам, будучи этой дистанцией, субъект все же в большей мере свободен от своих бессознательных сценариев и предпочтений.

В конечном счете, я считаю важным подчеркнуть, что не только практика, но и сам пафос, положение психоанализа – глубоко ироничны. По мысли Лакана в человеке нет ничего специфически человечного, т.е. нет фактической основы, чтобы быть уникальным субъектом. Человечность не имеет собственной субстанции: эго – иллюзорная сущность, все идентификации – лишь уловки, чужие образы, тело – машина, язык – одновременно и стихия, и  система со своими законами. Мы себе не принадлежим: так или иначе, все у нас от другого или случайно (как желание или фантазм), в лучшем случае опосредовано внутренними или внешними механизмами. Несмотря на это, субъект занимает важное место в психоанализе методом «от противного» – сама невозможность становится конституитивной для субъекта. Субъект, обусловленный чуждыми ему механизмами, есть зазор между ними.
Таким образом, сам субъект, признание субъекта в его невозможности – это и есть иронический жест психоанализа. Что в эпоху отказа от метафизики и вообще мета-нарраций должно быть единственный способ этого субъекта сохранить (точнее сохранить именно место субъекта, его позицию – в дискурсе, в этике…).
Но как мы уже говорили, ирония очень часто указывает нам на некоторую невозможность, чаще всего невозможность принятия – обстоятельств, своих слабостей и обязательств и пр. О чем же говорит ироничность лакановского психоанализа? Быть может о том, что мы на самом деле еще не готовы быть субъектами?…




_ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ _
Это особенно странно, если учесть, что другой нередкой характеристикой современности называют цинизм – явление, плохо сочетающееся с иронией, как мы отметим ниже.
ii Древнегреческое eironeo обычно переводится как «притворяться», однако, в более ранних источниках это слово равнозначно «разговаривать», кроме того, оно производно именно от слова eiro – «говорю».
iii Как в классических примерах курящего врача или страдающего от неблагодарности родных биржевого воротилу.
iv Жижек формулирует это так: «в классической критике идеологии существует допущение: ты можешь это сделать, если не знаешь, что ты делаешь; когда механизм объяснен, ты уже этого сделать не можешь. В настоящее же время парадокс заключается в том, что люди прекрасно знают, что они делают, и продолжают это делать»
v Именно поэтому фигура подлинного, искреннего и последовательного циника и негодяя всегда бросает разрушающую тень на сам цинизм, показывая сколь примитивен и двусмыслен он в своем соглашательстве. Одним из ярких примеров такого крайнего типа можно назвать английского критика Джорджа Сентсбери, которым двусмысленно восхищался Оруэлл: «Нужно много храбрости, чтобы открыто быть таким подлецом».

К списку номеров журнала «ЛИКБЕЗ» | К содержанию номера