АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Александр Карпенко

«Книжная полка» Александра Карпенко. Рецензии на книги Эльдара Ахадова, Валерия Байдина, Евгении Джен Барановой, Ефима Бершина, Андрея Галамаги, Ирины Ермаковой, Геннадия Калашникова, Максима Лаврентьева и стихи Бориса Фабриканта

ЗОЛОТОЙ ВАГОН ГЕННАДИЯ КАЛАШНИКОВА


(Геннадий Калашников, Ловитва. – М., Летний сад, 2022. – 216 с.)


 


«Ловитву» Геннадия Калашникова приятно взять в руки. На стильной твёрдой обложке изображена парящая в воздухе птица. В книге есть даже красная лента для закладок страниц – ляссе. Стихи, написанные «высоким штилем», дополнены в книге рассказами, где есть просторечие и даже ненормативная лексика. Проза служит своеобразным контрапунктом по отношению к поэзии. Птица на обложке и название книги – «Ловитва» – в эстетике поэта не случайны. Геннадий Калашников любит фотографировать птиц и постоянно наблюдает за ними. Цепкий взгляд фотохудожника заметен и в его поэтическом творчестве. В своём раннем стихотворении «Купание в озере», написанном в двадцать лет, поэт так говорит о своём присутствии в мире птиц:


 


Для рыб я птица, а для птиц я рыба.


И озера мерцающая глыба,


растущая из бьющего ключа,


колеблема движением плеча.


Вода причудлива и каждый миг иная,


шершавая, угластая, прямая,


секундою и вечностью живёт,


и синий мрамор неба отражая,


и стрекозы мигающий полёт.


 


«Ловитва» – книга итоговая, юбилейная. И поэту есть что подытожить. Некоторые стихи Калашникова можно отнести к лучшим образцам поэзии, написанным на русском языке. «Последний трамвай», «Ночная река», «Никогда не пора…», «Ночлег в пути», «В центре циклона» – настоящие жемчужины слова.


 


Последний трамвай, золотой вагон, его огней перламутр,


и этих ночей густой самогон, и это похмелье утр,


как будто катилось с горы колесо и встало среди огня,


как будто ты, отвернув лицо, сказала: живи без меня, –


и ветер подул куда-то вкось, и тени качнулись врозь,


а после пламя прошло насквозь, пламя прошло насквозь,


огонь лицо повернул ко мне, и стал я телом огня,


и голос твой говорил в огне: теперь живи без меня, –


и это всё будет сниться мне, покуда я буду жить,


какая же мука спать в огне, гудящим пламенем быть,


когда-то закончится этот сон, уймётся пламени гуд


и я вскочу в золотой вагон, везущий на страшный суд,


конец октября, и верхушка дня в золоте и крови,


живи без меня, живи без меня, живи без меня, живи.


 


Простые и одновременно сложные чувства – любовь, ревность, горечь расставания – вплетены поэтом в голоса небесных стихий. Противоположности – тьма и свет, любовь и тоска, разлука и нежность – образуют у Геннадия удивительное диалектическое единство. Поэт не боится писать стихи бессюжетные, метафизические. Особенно хорошо удаются Геннадию длинные стихотворения, фактически маленькие поэмы. Его поэзия говорит о главном не впрямую: «Вся суть поэзии – касанье. / Она не зеркало – ладонь». Человек на земле – вечный странник. Об этом – стихотворение Калашникова «Ночлег в пути». Выбитые из зоны комфорта, мы страдаем и не находим себе места. Однако именно непривычное, нестандартное воспринимается сердцем острее, и творчество словно бы пытается компенсировать нам доставленные страдания и неудобства.


 


Твержу: забудется, запомнится,


клублюсь чужими голосами,


в слепое зеркало бессонницы


гляжу закрытыми глазами.


 


В чужом дому – чужие отзвуки,


течёт луна по скатам крыши,


и души всех – живых и отживших


поют, а вот о чём – не слышу.


 


Ночлег в пути… Я это листывал,


и даже читывал немного –


равнина и река петлистая,


да плюс железная дорога,


 


и этот хор – живых и умерших,


и тяжкий перестук железа –


состав вконец ополоумевший


вдоль эту полночь перерезал.


 


Но ясно даже мне – не местному


и не пришедшемуся впору,


что не помеха он чудесному


и впрямь божественному хору…


 


В этом стихотворении я слышу не только хор небесных светил, но и хор великих русских поэтов, «подпевающих» Геннадию Калашникову. Я слышу голоса Фёдора Тютчева, Николая Рубцова и даже Виктора Кочеткова с его «Балладой о прокуренном вагоне». Есть в нём и отзвук Роберта Бёрнса. И вместе с тем это, конечно, оригинальное стихотворение Геннадия Калашникова. А вот другой хор – Пушкин, Мандельштам, Хлебников, Кручёных, Гераклит Эфесский из стихотворения «Никогда не пора…». Дирижирование надмирным хором голосов поэтов-предшественников – явление в русской литературе не совсем обычное. Калашников во многих стихотворениях устраивает нашим классикам «парад планет». Помнится, в поэме «Братская ГЭС» Евгений Евтушенко собрал вместе разных поэтов и попросил их «дать ему голос». Геннадий Калашников вроде бы и не просил об этом никого из великих, тем не менее, свой «голос» они ему дали – добровольно и без просьб.


 


Никогда не пора,


ни в ночи, ни с утра,


погоди у воды, ледяным повернувшейся боком.


Кто-то смотрит на нас,


словно тысячью глаз,


то ль одним, но всевидящим оком.


 


Пусть запомнит вода


рыбака невода,


птицелова силки и упрямые петли погони.


Прячет омут сома,


смотрит осень с холма


из-под тонкой, прохладной ладони.


 


На миру, на юру,


на бытийном ветру


из живущих никто не пропущен.


Дальний выстрел в лесу


постоит на весу


и рассыплется в чащах и кущах.


 


Смотрит осень вприщур,


зинзивер, убещур


и прорехи, зиянья, пустоты.


Что ты медлишь, Творец,


расскажи, наконец,


про твои золотые заботы.


 


Ведь запомнит вода


у запруды пруда,


что не входят в поток её дважды,


то, что свет – это тьма,


что открылись с холма


горизонта с полями пространные тяжбы,


 


медь и камедь сосны,


свет молочный луны,


облаков невесомые битвы,


блеск плотвы, плеск листвы,


шум травы-муравы,


гон твоей каждодневной ловитвы.


 


Здесь и ловитва, давшая название книге. Я уже писал об этом стихотворении в статье «Рекущая река Геннадия Калашникова». Но сейчас заметил ещё пару нюансов. Поэт порой неожиданно в третьей или шестой строке добавляет в анапест ещё одну стопу, и это смотрится свежо и оригинально. Я обнаружил в данном стихотворении сразу три удлинённых стопы: «погоди у воды, ледяным повернувшейся боком», «птицелова силки и упрямые петли погони» и «горизонта с полями пространные тяжбы». Удлинённая строка – не ошибка автора в поэтической метрике, а оригинальный творческий приём. Встречается он и в других стихотворениях мастера.


У Геннадия изумительный поэтический слух, фонетический дар и чувство ритма. А ещё, конечно, гармоническое чувство меры. «То, что не имеет меры, – это подвиг», – остроумно замечает поэт в другом стихотворении. Есть ещё один нюанс, на который я раньше не обращал внимания. «Свет – это тьма» – серьёзное философское заявление. Поэт, как мы видим, «на дружеской ноге» с Гераклитом, который заявлял, что «день и ночь – суть одно». Подобно древнему греку, Геннадий видит мир в борьбе и единстве противоположностей. Калашников, несомненно – человек философски одарённый. Вот ещё одна максима от Геннадия: «Мы видим часть всего, / и вряд ли нам дано / преодолеть своё земное зренье». Часто у него появляется в стихах мистика самой высокой пробы.


Геннадий Калашников – философ и любомудр. Поэт прочёл невероятное количество книг, и всё это богатство мировой культуры так или иначе отражается в его стихах. В «Ловитве» он вспоминает занятия в студии Бориса Слуцкого. Стоило Слуцкому порекомендовать своим студийцам какую-то книгу – и тут же выяснялось, что Калашников уже прочёл её. Конечно, одной эрудиции недостаточно, чтобы обрести свой язык – необходимо мастерство. И мы видим это в новой книге. «Ловитва» – «джентльменский набор» по-настоящему удавшихся стихотворений. Это стихи, доказавшие свою жизнеспособность. Остановлюсь ещё на одном произведении, тоже в значительной степени философском. Ничто, Нигде и Никогда преодолеваются в поэзии Геннадия Калашникова «светом в окне»:


 


Отнюдь не подступающая нищета,


а то, что не получается ни черта;


что не входят слово и строчка в паз,


что Ничто вокруг разевает пасть,


что Нигде оказывается тут как тут,


Никогда своих не развяжет пут, −


так мешают жить, как пальца порез:


ушибаешь всегда, куда б ни полез,


хоть в зазубрины времени, чей ход


стучит куда-то наоборот,


уволакивая тебя, как мышь в нору


кухонный трофей: не вру, умру.


Живёшь, как в курьёзе одной строки,


для запятой не хватает длины руки:


Помиловать нельзя казнить,


вот и утеряна смысла нить,


что-то там про порез и паз


в бред ли, в сон завело рассказ,


только знаю, даже не открывая глаз:


свет стоит в окне, озирая нас.


 


Поэт пишет в высшей степени гармоничное стихотворение… о муках творчества. Для Геннадия любая дисгармония, несовершенство, неспокойствие духа – часть ещё большей, часто невидимой гармонии, того самого «света в окне». Как заметил Блок, «сотри случайные черты – и ты увидишь: мир прекрасен». Об этом же – стихотворение «Я сослан в немоту…». Калашников не только держит дыхание в длинных стихотворениях, но и чеканит высококлассно ровные строфы. Длинное дыхание подвластно человеку, который умеет писать протяжённый текст без технических срывов. Идеал – в симбиозе звука и смысла. Перфекционизм мучит человека, не даёт ему спать. Очень симпатичная черта у поэта – творческая неугомонность, стремление к филигранности исполнения, беспокойство за конечный результат. Порой гармония в тексте достигается с усилием. Но овчинка стоит выделки.


Проза Геннадия, тоже представленная в «Ловитве», написана несколько другим языком. Детство поэта прошло в деревне Тульской области. Его родители были русскими интеллигентами, и судьба привела их в глухую деревню, где до начала 60-х не было электричества. Геннадий вспоминает свои детские годы с любовью и юмором. У нас есть два столичных города – Питер и Москва, а за их пределами сразу начинается Россия. О такой России и пишет в своей прозе Геннадий Калашников. Все мы состоим из разнородных временных слоёв, и каждый из них служит нам фундаментом духа. И настоящий писатель, конечно, не может позволить себе забыть своё прошлое.


Есть у Калашникова рассказ о том, как в далёкие послевоенные годы строили в деревне водопровод. Перед этим в деревне провели радио. В этом рассказе есть некоторая толика ненормативной лексики, потому что именно так разговаривают люди в деревне. На творческом вечере Геннадия в Булгаковском доме его прозу читал актёр Ростислав Капелюшников. Он набирал в лёгкие побольше воздуха – и выпаливал скороговоркой каждое матерное слово. Всё это смотрелось очень забавно и артистично. Надо сказать, что в тот вечер Геннадий удивился, сколько народа пришло послушать его стихи. Совсем не маленький театральный зал Булгаковского дома был заполнен до отказа, и люди не могли найти себе свободного места. По нынешним временам – удивительное дело.


Вот что сказала о Калашникове поэтесса Лидия Григорьева, которая посещала вместе с ним литературную студию Бориса Слуцкого. «Геннадий Калашников – это поэтический долгожитель. Начинал он в середине 70-х, в безнадёжно глухое время. Фактически его поэтическое поколение было «потерянным». Студийцев Слуцкого никто нигде не печатал. Книги у всех вышли поздно, почти как у Арсения Тарковского. Выстоять, выдержать, остаться поэтом в предлагаемых условиях – огромное достижение».


Действительно, по-настоящему классные стихи не растворяются в вечности. Они и составляют «золотой вагон» русской словесности.


 


 


«СТОЙ ВО ТЬМЕ НА СВОЁМ!»


(Ирина Ермакова, Легче лёгкого. Книга стихов. –


М., Воймега; Ростов-на-Дону, Prosodia, серия «Действующие лица», 2021. – 80 с.)


 


Ирина Ермакова – поэт необычный. Медиум. Иллюминат. Тонко чувствуя разлитое в воздухе времени свечение смыслов, «срез и подземную перспективу», она «видит», как «Абсолютный растёт слух». Вещественность и философичность – постоянные спутники её лирики. Если у Мандельштама – век-волкодав, у Ермаковой – век-истребитель. «Век-истребитель насквозь прошёл: / жди, золотым вернусь». Всё непременно вернётся – но, к сожалению, уже без нас. Многообразие мира, тайная жизнь его и подземные реки, предчувствие новых, неотвратимых событий – об этом повествует новая книга Ирины Ермаковой. Автор книги прозревает жизнь, скрытую от глаз непосвящённых, и тайные движения светил.


 


Корни и темень – вход, где сосна


рухнула, помнишь? – обрыв обрушив,


срез предъявляя: жизнь не одна,


каждая новая – выше, суше, –


и закачалась, свисая криво


на узловатых корней канатах,


срез и подземная перспектива.


 


Новая книга Ирины концептуальна. Что такое «легче лёгкого»? Лёгкость и нежность – не зеркальность ли двух сестёр Осипа Мандельштама? Ермаковой присуща чуткость к внутреннему и внешнему миру. «Тяжесть земная, а бросить жалко», – говорит поэт о грядущем расставании с земной жизнью. И ещё: «Душа растёт в почти ненужном теле. / Так происходит жизнь на самом деле». Это высвобождение духа из материи. Земной тяжести поэт противопоставляет небесную лёгкость.


 


Так низко небо, что, нахлобучив


облако это, вроде панамы,


несёшься, а следом другие тучи,


сверкают пятки, гремят карманы,


мчишься от ливня, в карманах галька,


припомнишь каждый найдёныш-камень,


тяжесть земная, а бросить жалко,


и пены месиво под ногами,


дико и пусто на длинном пляже,


сдёрнешь панамку, и кажется, не до-


бежишь, споткнёшься, волна размажет,


и вдруг взлетаешь – так близко небо.


 


Эпоха наша – переходная: непонятно, что ждёт нас в будущем. «Кто грядёт? Набухает новая завязь, / раздвигает корни мёртвого языка. / В электрическом воздухе, медленно разгораясь, / имя висит, не названное пока», – замечает Ирина Ермакова. Проницательный очевидец времени награждён «третьей стороной медали» – неназванное постепенно, по крупицам, проявляется и словно бы выходит из засады. Оно и призвано властвовать в новом времени. Впереди, если не «грядущий хам» Мережковского, то как минимум «грядущий наглец», начитавшийся Достоевского: «Тварь ли я дрожащая или право имею?». «Стой во тьме на своём!» – говорит Ермакова, и это воспринимается как духовный наказ поэта думающему и совестливому читателю.


Ирина Ермакова пишет немного, но все её тексты сродни выдержанному вину. Кроме того, языковой уровень поэта делает интересным любое её стихотворение. Хотя бы просто потому, что это вкусно написано. А развёрнутые метафоры останавливают мгновение. Есть какая-то завораживающая «киношность» в поэзии Ермаковой – Андрей Тарковский, никак не меньше. Рифма в таких стихотворениях, в сущности, и не нужна: она здесь вторична, она отвлекает на себя внимание, разрушая магию кино, намертво склеенных режиссёром-поэтом кадров жизни. Лёгкость, фигурирующая в названии книги Ирины Ермаковой – ещё и от летящего снега.


 


снег летит не больно а легко-легко


снег летит легко   легче   ещё легче


 


будто бы там над тучами высоко


вьюжно-верховное громыхает вече


выключен звук на земле и так легко


как никогда   лёгкость нечеловечья


 


В свете последних планетарных событий нам особенно интересны люди, жившие на Украине и переехавшие в Россию. Мне кажется, такие люди глубже понимают суть происходящего. У меня с Ириной Ермаковой есть потрясающее пересечение: я родился в Черкассах, а Ирина училась в школе в этом городе центральной Украины – её родители строили в нём большой мост через Днепр. Её и мои родители спят в одной земле.


 


человек всё легче с каждой датой


всё прозрачнее с минутой каждой


он глядится в беглый блеск мазута


золотого на волне горбатой


думает волнуясь: вот минута


или не минута но однажды


станешь духом и взлетишь отсюда


 


«Прежде чем заземлиться, хочется полетать». «Лёгкость твоя летальность ветреная твоя». Летальность, детальность, лёгкость – казалось бы, что общего между ними? Конечно высыхание человека с возрастом – явление не абсолютное. Кто-то, наоборот, из-за малоподвижного образа жизни набирает вес. Но как метафора это работает безотказно.


«Зубастая молния уже расстегнула небо» – Ирина точно сводит в одном ярком образе оба значения слова «молния». У Ермаковой – талант наблюдателя. Скажу больше: она умеет не только вглядываться, но и вслушиваться. Вдыхая «колыбельный воздух Коктебельный», героиня не может два раза войти в одно и то же море. Не только море – сам Коктебель уже другой. Привет Гераклиту Эфесскому!


Когда я читаю стихи Ирины, у меня возникает впечатление потока слов, который опрокидывает привычную силлаботонику. Лирическая стихия разрывает квадратики катренов, но ни слова нельзя выбросить из этого потока слов. Глаза поэта выхватывают из жизни именно движение: всё, что движется, моментально попадает в объектив души.


 


стихотворение


падает вниз головой


этажи листая колотится о перила


на балконах шарахаются соседи


 


стихотворение


зависает на миг


и врезается в гущу тополя


 


тополь вздрагивает


семя его лопается


на земле идёт снег


 


стихотворение


рвётся выгибается пытается словить ветер


и   раскрывается растекается врастает


 


а с тротуара глянешь


ветка и ветка


неотличимая от иных


и горят окна до неба


и сугроб катится вдоль бордюра


 


дерево качается


кричит


машет руками


звякает сребрениками листьев


сучит корнями под асфальтом


ищет рифму


 


Рифма у Ермаковой – не главное. Она даже кажется избыточной в той структуре стихосложения, которую избрала для себя Ирина. Столбики, квадратики катренов «мешают» поэту с некатренным образным мышлением быть собой. Рифма, тем не менее, подчас необходима – она консолидирует текст и подтверждает сказанное. Ирина активно использует как знак препинания… несколько пробелов – приём модернистский, позволяющий расширить страницу стихотворения. Видимые и невидимые миры у неё неразрывны, они постоянно перетекают друг в друга, как вода в спаянных сосудах. Стихи Ермаковой вещественны и неразрывно связаны с живой жизнью. Поэт использует русско-украинскую билингву, а верлибры у неё драматургически интересны и тоже кинематографичны. Есть что-то гоголевское в таланте Ирины Ермаковой. И герои Гоголя помогают ей в самых отчаянных ситуациях:


 


не мова


не суржик


не язык


что-то другое


что живёт собственной жизнью


само по себе живёт


внутри головы


и говорит говорит само с собой


думает: никто не слышит


думает: кругом так шумно


все говорят в свои телефоны


все


говорят говорят


 


как говорят остап с андрием


с двух сторон родимой ямы


с выжженной по краю травой


как ты мог брат? – молчит остап


а ты? – молчит андрий


ты чего совсем? – молчит остап


а ты? – молчит андрий


яма ширится


     сонце низенько


     вечiр близенько


в голове смеркается


в голове осыпается чернозём


шуршит шуршит


алло?


из пространства немого


гудки помехи гудки


абонент недоступен


нет


не язык


не суржик


не мова


 


Язык исперчивает жизнь, но не исчерпывает её. И война, горячая фаза которой началась уже после выхода в свет этой книги, болью отзывается в сердце автора:


 


сбегаются домики    сколько лет


верстаешь эти столбы


            огонь!


дорога встаёт на дыбы


            огонь!


закипает свет


 


и растерянный мир накрывает пар


пёс мчится на всех парах


парит бумерангом    кривой слезой


сорвавшейся впопыхах


 


чадит одуванчик искрит сирень


трещат берега реки


огонь стеной    кругом ничком


палёные мотыльки


 


стоишь разодранный напополам


на две свои родины две любви


на дом и дом на тут и там


май горит


и река шипит


 


и пёс прижался к ногам


 


Это написано задолго до начала украинских событий и воспринимается как пророчество, как ясновидение. «И когда ещё соберёмся вот так, вместе…» – актуальный вопрос автора книги, обращённый к друзьям, повисает в воздухе. Видимо, вместе соберёмся теперь не скоро.


 


размах налево и направо


и вниз опять а там под ним


распластана его держава


четвёртый рим девятый крым


 


и тень за ним бортпроводница


не отстаёт вперёд вперёд


крылатка ласточка черница


кому свистит? кого поёт?


 


и шаткий луч за ним крошится


какой любви? каких свобод?


сверкает огненная спица:


лети! да кто ж его качнёт?


 


И вот маятник качнулся…


 


«Что тут будет, когда ничего не будет? – спрашивает в конце книги поэт. – Что от нас останется?». И сама же отвечает: «Только любовь». Любовь тоже – «легче лёгкого», хотя и требует ежедневного труда. Книга Ермаковой, как всякая настоящая поэзия, рассчитана на читательское сопереживание и соразмышление. Расшифровывая тайные знаки, разбросанные по её страницам, растёшь духовно.


 


 


КОЛОКОЛЬНОЕ СЛОВО ЭЛЬДАРА АХАДОВА


(Эльдар Ахадов, Тайны и откровения. – М., Издательские решения, 2022. – 88 с.)


 


«Как будто продолжаясь вниз и вверх, / Я стал и тьмой, и светом, и покоем / И, растворяясь в небе колокольном, / Живу во всём, со всеми, ради всех», – говорит Эльдар Ахадов в своём программном стихотворении «Я чувствую вращение Земли». Я вспомнил про эти стихи Эльдара, когда обнаружил в его новой книге «Тайны и откровения» прозаическую миниатюру о колокольном слове. Конечно, небо и слово – не одно и то же, но их соединила в моём сознании звонкая набатность колокола. Найденные и полюбившиеся образы свободно перемещаются у писателя из стихов в прозу и обратно, и это фирменный элемент его творческого почерка. Всё едино. «Тайны и откровения» – книга пограничная между поэзией и прозой. Каждое слово меняет мир – главное открытие Ахадова. Поэтому со словами нужно быть предельно аккуратным не только «инженерам человеческих душ», но и представителям других профессий. А уж во время драматического расслоения общества – и подавно. Ахадов не скатывается в мелкотемье, он всегда старается говорить о самом главном. «„Самое главное – это дети!“ – сказала мама и пошла готовить обед. „Самое главное – это мама!“ – решили дети и побежали играть. Поздно ночью, когда все, кроме звёзд на небе, крепко спали, ласковый летний ветер прошелестел: „Самое главное – это любовь“. Наверное, он прав».


Эльдар охотно работает в самых разных жанрах литературы. «Тайны и откровения» – книга жемчужин его поэтической философии. Андерсеновская сказочность причудливым образом сочетается в нём с философской глубиной. Он часто говорит притчами, иносказаниями и намёками. Хорошо удаются писателю и афоризмы, которые ценны тем, что их невозможно пересказать другими словами. Этот театр миниатюр – поэтический космос Эльдара Ахадова. Его афоризмы оригинальны; они разнообразны по жанру и тематике. Даже величайшие умы писали, как правило, либо философские краткие изречения (Гераклит, Ницше), либо житейско-философские (Ларошфуко, Лабрюйер). У Эльдара же они могут быть одновременно и глубокими, и смешными: «Не спрашивай кукушку, сколько тебе жить. Это не её дело». Или: «Не впускай в свою душу никого. А если впустил, терпи. Будет больно». «Если тебе в голову пришли добрые мысли, будь с ними гостеприимен. А если – недобрые, передай им, что тебя нет дома».


Современные веяния благоприятствуют кратким изречениям как жанру литературы: не потому, что краткость – сестра таланта, а потому, что современные люди с гаджетами не любят читать длинные произведения. Вот ещё одно замечательное изречение Ахадова: «Труднее всего быть самим собой тому, в ком нет ничего своего». Глубина мысли дружит у писателя с любым настроением, присущим этой мысли. «Сильные стороны характера делают людей великими, зато слабые – делают их людьми». Что особенно ценно в афористике Эльдара Ахадова – у него почти нет банальностей и перепевов мыслей других писателей.


Высокая степень самостоятельности изречений свидетельствует о постоянной работе мысли писателя. «Не говори правде: „Пошла вон!“ Непременно вернётся и добьёт». «И знаем мы не всё. И не всё, что мы знаем – истина». А вот это разве не чудо: «Ни о чём не проси добрых, щедрых и отзывчивых людей. Не вынуждай их становиться жадными, лживыми, бездушными, вечно избегающими тебя»? Мысль кажется парадоксальной. Как может добрый, щедрый и отзывчивый человек стать своей противоположностью? «Такого не бывает», – скажете вы. Тем не менее, это правда. Человек добр и щедр по своему хотенью. Он сам решил проявить адресную доброту и щедрость. Его об этом не просили. Но, когда попросят, это может ему не понравиться! Это и есть нетривиальная глубина мышления, присущая тонкому уму. Даже если бы в книжке была только глава с афоризмами, это была бы очень хорошая книга.


У Эльдара много сочинений, которые он концептуально переформатирует в новых книгах, добавляя новое и тематически фильтруя уже написанное. Даже хорошо знакомые произведения, попадая в новую книжную обстановку, часто раскрываются с неожиданной стороны. Знания писателя о земле и планетах (Эльдар – маркшейдер) приумножены годами философского самообразования. Всё это мы видим в «Тайнах и откровениях». Эйнштейновская относительность проникла в новое время во все области человеческого знания. «Реальное не всегда уловимо, уловимое – не всегда реально», – пишет Эльдар.


Вот ещё один фрагмент из новой книги, творчески осмысливающий новые открытия в физике: «Мир существует благодаря приблизительности и вариативности. Бог как взаимосвязь всех явлений мира, как некая общемировая вибрация, без которой невозможно никакое и ничьё отдельное существование, не нуждается ни в доказательствах себя, ни в опровержениях. И то, и другое нужно только людям. Для Него не имеют смысла вопросы „где“ и „когда“, потому что ответ всегда один: „здесь“ и „всегда“».


Бог, согласно Ахадову – главный метафизик Вселенной. Работа Эльдара «О природе мироздания» по форме напоминает мне партиты и сюиты Баха. А ещё такая работа могла быть написанной древнегреческим философом, вооружённым… новейшими знаниями из квантовой механики. Как и у древних, у Эльдара это та самая философия, которая включает в себя все прикладные науки. Философия использует знания точных наук, «облагораживая» их.


А вот ещё один интересный фрагмент текста писателя, который прекрасно иллюстрирует сказанное выше: «Каждый человек – это неопределённость, которой всю его жизнь безуспешно пытаются найти определение как окружающие его люди, так и он сам. Изначальная неопределённость внутреннего содержания человека является основным его качеством, а конкретикой оно наполняется в течение всей жизни, причём эта конкретика может коренным образом неоднократно менять суть человека в разные промежутки времени и пространства». Мы видим, что физика, метафизика и человек в центре вселенной образуют у Ахадова триумвират, пытающийся совместными усилиями объяснить мир, и новейшие открытия очень помогают нам и в литературе, и в философии. Подытоживаю сказанное Эльдаром: человек – это вибрация духа в пространстве и времени, а не константа.


Некоторые мысли Ахадова достойны быть выбитыми на скрижалях всех времён и народов, например, вот эта: «За время существования человечества во имя его светлого будущего, во имя мира во всём мире, во имя Бога всемогущего и всемилостивого, во имя братской любви и справедливости было замучено, растерзано, расстреляно, повешено, задушено, сожжено, уморено и утоплено столько жизней, сколько не стоит никакое светлое будущее, никакой мир во всём мире, никакие любовь и справедливость и никакой Бог!».


Если посмотреть на «Тайны и откровения» с одной стороны – это авторская философия. Посмотришь с другой – безусловно, это поэзия, в самом широком смысле слова. Не случайно «Миниатюры» Ахадова начинаются с гимна языку поэзии. Автор умудряется о глубочайшем говорить самым простым языком. Поэтому любой читатель Эльдара имеет возможность прикоснуться к тайне. Ещё я отметил бы в книге Ахадова её общечеловеческий смысл. Книга запомнится и взрослым, и детям, и даже читателям из других стран, если будет переведена на другие языки.


Радость жизни главенствует в произведениях Эльдара Ахадова. Он в своём творчестве возвращает раздробленный мир в состояние первоначального единства: «Летит отовсюду небо – земле навстречу летит, и летит земля, небом объятая, светом его пронизанная. И сияет васильковое небо в глазах новорождённых младенцев земных! И качается младенческое небо на лазоревом ветру. На ветру ласковом, синем, сквозном, колыбельном… И несёт, струит свет в невесомой ладони своей голубую глину земли, синеглазое небо младенцев, алмазную воду жизни. И нет более ни света, ни тьмы, ни земли, ни неба, ни звука, ни тишины, а всё едино. Всё вечно. Всё – Бог. Всё – любовь. Всё – жизнь».


Писатель по-сказочному пишет от имени тишины, ветра, неба. Многоязыкость помогает ему вживаться в образ каждого персонажа, наделяя его своими неповторимыми качествами. А помогают ему в этом деле природная внимательность ко всему живому и щедрый дар души. «Поэт – это ранимость и искренность», – говорит Эльдар. Конечно, «Тайны и откровения» – это не только поэзия, но и драматургия, театр. Это театр природы в лирическом театре автора. Некоторые фрагменты книги я читаю не в первый раз. И, как в первый раз, меня охватывает лирическое волнение. Безусловно, у Эльдара большой дар рассказчика. Любовь к окружающему миру, к детям, природе переполняет сердце писателя. Многие миниатюры вызывают у нас добрую улыбку. Он, как настоящий волшебник, умеет превращать маленькое – слезинки, пёрышки – в большое, а большое – звёзды, небо, китов – в маленькое. Вода для писателя – это «жидкий разум». Эльдар умеет и быть скрупулёзно-дотошным в своих исследованиях, и прозревать сущность вещей метафорически. За это мы его и ценим.


 


 


ИСКУССТВОВЕДЕНИЕ КАК ФИЛОСОФИЯ


(Валерий Байдин, Архетипы и символы русской культуры от архаики до современности. Статьи и эссе. –


СПб., Алетейя, 2021. – 574 с., ил.)


 


Дело Розанова и Флоренского живёт. Книга Валерия Байдина, собранная из его работ разных лет, читается как откровение. Книга обширна и полифонична. Впечатляют масштаб и широта интересов Байдина. Церковно-славянские и православные темы дополнены в «Архетипах и символах» глубокими литературоведческими работами. Книга содержит работы уровня диссертаций. Это культурология высокого уровня. Автор эрудирован и компетентен. В тех вопросах, по которым не высказался только ленивый, он сумел найти оригинальную точку зрения. Байдин берёт популярные и очень популярные темы – судьба Радищева, философия Николая Фёдорова, русский авангард, творчество обэриутов – и везде находит неизвестные и малоизвестные факты. Такая наука интересна широкому кругу читателей. Байдин – собеседник, книга которого стимулирует духовные искания.


Например, Валерий исследует самоубийство Радищева. Странное дело – об антигосударственной деятельности Радищева знал раньше каждый школьник, но как же много купюр в его биографии! Пожалуй, мы знаем о жизни этого выдающегося человека ничтожно мало. Например, его судьба в точности предшествует участи Достоевского – он тоже был приговорён к смертной казни, заменённой впоследствии ссылкой в Сибирь. Байдин использует знание французского языка (писатель давно живёт во Франции) для своих исследований. Он анализирует недоступные нам материалы, написанные на французском языке. Невероятно, но и свою монографию о русском авангарде Байдин написал и защитил по-французски.


В «Архетипах и символах русской культуры» приводится «компедиум» французской монографии – сокращённое изложение основных её положений. «Сжатое», тем не менее, занимает 218 страниц в издании «Алетейи». Интерес к культурологии Байдина появился у меня после его блистательной лекции по авангарду и футуризму в Чеховской библиотеке в Москве. Впечатление было настолько сильное, что я подошёл к писателю и сказал, что его лекция стала событием в моей жизни. Байдин предельно расширил рамки русского авангарда (1905-1941 гг.), вплоть до гибели Хармса и Введенского. Его работа охватывает не только литературу, но и живопись, архитектуру, кино и театр. Затронута и музыка (опера Матюшина «Победа над солнцем»). Хотя лично мне не хватает в этом широком анализе русской культуры начала ХХ-го века новаторских музыкальных поэм Скрябина. «Упрощение» культуры соседствовало в русском футуризме и супрематизме с её усложнением, обогащением, синтезом нового из архаических элементов. Валерий Байдин говорит о том, что сложно анализировать разнообразные авангардные произведения «на равных», поскольку они очень разные по жанрам и художественному достоинству.


Мы вроде бы уже неплохо знаем Серебряный век и его основные художественные достижения. Но Валерий Байдин и здесь удивляет нас малоизвестными фактами. Так, например, Николай II благодаря хлопотам художника Валентина Серова ежегодно субсидировал авангардный журнал «Мир искусства» немаленькой суммой 12000 рублей. Взлёт русской культуры в начале ХХ-го века был бы невозможным без меценатов, даже в лице монарха. Для культуры всегда важно, чтобы богатые люди точечно находили и субсидировали гениев. Порой деньги есть – а культуры за ними нет.


Казалось бы, культуру Серебряного века разобрали по полочкам, расфасовали по ящикам, всё уже давно известно. Но Валерий Байдин так не считает. В новой книге он пытается воссоздать общую атмосферу того времени, делает историческую реконструкцию духа эпохи. Валерий заметил одну очень простую вещь – символисты, акмеисты, футуристы и представители других направлений жили не обособленно. На них влияли одни и те же факторы, все увлекались в то время, скажем, антропософией и оккультизмом. Интерес к тайным наукам являлся общим для европейской культуры того времени. Влияние Петра Успенского и Папюса, Элифаса Леви, Елены Блаватской, Рудольфа Штейнера на писателей и художников русского модернизма было немалым. О влиянии оккультизма обычно вспоминают, говоря о романе Валерия Брюсова «Огненный ангел». Но оно было гораздо шире. Мистика, теософия – общее увлечение того времени.


Валерий Байдин исследует влияние тайных наук на формирование русского авангарда. В частности, на супрематизм Малевича. Хотя питерские авангардисты были идейными противниками символистов, у чёрного квадрата Малевича, пишет Байдин, был литературный предшественник – чёрный куб из романа Андрея Белого «Петербург». Белый – связующее звено между символистами и футуристами. Он, так сказать, футуристический символист. В 1911 году Белый взошёл на египетскую пирамиду и впоследствии называл это событие поворотным моментом своей жизни. Изменённое сознание и подтолкнуло его к созданию «Петербурга».


Чёрный квадрат Малевича символизирует распыление мира, а также созидание через разрушение. И всё это, как символ, предшествовало большевистской революции. Всего у Малевича было три супрематических квадрата – чёрный, красный и белый. Но для большинства людей три квадрата были слишком сложным умозрительным построением. Поэтому в творческом сознании остался только чёрный квадрат. В «Победе над Солнцем» чёрный квадрат возник почти случайно – методом поисков, проб и ошибок. И только через два года Каземиру Малевичу удалось супрематически его обосновать. «Чёрный квадрат» – это философия цвета, данная не в трактате или эссе, а в одной конкретной картине. Всё это подробно изложено в книге Валерия Байдина.


Идейно влияли на формирование русского авангарда и другие персоналии Серебряного века. «Жёлтый звук» Василия Кандинского, пишет Байдин в статье «Оккультная мистерия русского авангарда», явился предтечей будетлянских «Чёрного квадрата» и «Победы над солнцем». «Победа над Солнцем», как и другие проделки футуристов, выглядела как эстетическое хулиганство, и вниманием к этому перформансу мы обязаны в первую очередь тем, что минимум два участника акции – Хлебников и Малевич – стали потом признанными гениями. Футуристы хотели революционным образом избавиться от упорядоченности мира, разбив старые ценности и пытаясь из этих кусков творить новое. Это есть у Малевича не только в картинах, но и в стихах:


 


Меня распяли бранными словами, но чисто


моё сознание.


Как чисто лицо моей живописной таблицы.


Я дам тебе жизнь, моя милая краска.


Ты невинная, и нет в тебе упрёка.


Ты чиста, как звезда.


И никакие слова грубых людей,


жрецов старого заката,


Не оскорбят тебя.


Я принял всё на себя, на голове


моей венок из бранных слов; чувство


моё пробито гвоздями заржавленного


сознания.


Друзья мои обнесены забором


позора.


Смех, свист, негодование, презрение


толпы покрыло меня как ночь.


Я тронул храм старого черепа,


и закопошились уже уснувшие


друзья мои.


прикрывавшего пепел старого искусства.


Пусть всё бежит и бежит.


Но зачем же просыпаться в Искусстве,


будто Рафаэли? Не обращайте внимание


на 20, 30, 40 век.


 


Глубокие работы посвящены у Байдина творчеству Хлебникова и Маяковского. Хлебников считал, что сама жизнь поэта – разновидность самоубийства: «Как моль летит на пламя свеч, / Лечу в ночное Бога око». «В течение многих лет, – пишет Байдин, – Хлебников колеблется между экстатическим утверждением жизни как «вечного возобновления» и устремлением к смерти как «пределу», за которым следует «преображение» и «иная жизнь» в воображаемой стране будущего». Маяковский ещё в 1915 году в поэме «Флейта-позвоночник» предаётся мрачным размышлениям: «Всё чаще думаю – / не поставить ли лучше / точку пули в своём конце». Лиля Брик подтверждает в своих мемуарах, что мысль о самоубийстве была хронической болезнью Маяковского, его «террором» по отношению к ней. В это время в России прокатилась волна самоубийств у творческой молодёжи. Любовные и творческие неудачи при высоко задранной планке, усталость от жизни и вера в смерть как «экстаз освобождения» подталкивали поэтов к роковому шагу. Но всё это происходило только у детей Серебряного века. Ни до, ни после них такого вала самоубийств в творческой среде не было.


Валерий Байдин не просто учёный-эрудит. Он мыслит и пишет как поэт. Послушайте, как он говорит о Маяковском: «Именно так, с пистолетом в руке, он попытался перейти последний рубеж между поэзией, жизнью и своим „неодолимым врагом“ – Богом». На смерть «держал равненье» и Александр Введенский, которому тоже посвящена в книге большая статья. Введенский, не без основания считающийся абсурдистом, мог писать и совершенно прозрачные, «пушкинские» строки. Как и в случае с Мариной Цветаевой, мы до сих пор не знаем точного места захоронения этого замечательного поэта.


«Архетипы и символы русской культуры» – ценнейшая книга для писателя. Она не уступит, на мой взгляд, по глубине исследований культурологическим работам Павла Флоренского и Мирчи Элиаде. Рекомендую её всем, кто стремится иметь более обширные знание о русской культуре. Книга поможет читателям системно и в динамике видеть Серебряный век русской поэзии. Не только поэты, но и художники, композиторы, театральные режиссёры, меценаты вносили свою лепту, формируя пёструю картину мира начала ХХ-го века. Пора уже, наконец, «переварить» это наше общее достояние в полном объёме.


 


 


«РАСПАХНИ СВОЁ ЗЕРКАЛО НАСТЕЖЬ…»


(Ефим Бершин, Мёртвое море. – СПб, Алетейя, 2021. – 136 с.)


 


Поэт Ефим Бершин, с его уникальным военным опытом Приднестровья и Чечни и неприятием войны как таковой, сегодня актуален даже со старыми военными стихами, потому что всё повторяется. Неожиданно актуальной в эти дни стала и тема исхода, которая присутствует во многих книгах поэта. А ещё у Бершина мы слышим шекспировскую ноту: распалась связь времён.


По выражению Бершина, сегодня главный подвиг для человека – самостояние. Это бесконечное, острое, от ножа, самостояние человека перед судьбой и Богом: «Неужели столетье меня победит, / как в кино, / расстреляв из последнего кадра?». Многие стихи, вошедшие в «Мёртвое море», уже знакомы читателям по предыдущим публикациям. Сочетая голос и содержание, Ефим читает свои стихи на уровне лучших поэтов-шестидесятников. А, может быть, даже лучше.


Бершин, с одной стороны, метаисторичен, с другой – гиперсовременен. За его стихами стоит личность, человек, много повидавший и осмысливший, с безупречным языковым вкусом и собственным, ни от кого не зависящим мировоззрением. В любом времени появляются художники, которые именно свою эпоху видят наиболее трагической. Безусловно, Ефим – поэт тревоги. Силовые линии потерь и возмездий пролегают у Бершина от времён Ветхого Завета через Христа к сегодняшнему дню.


 


Море – форточка неба, которую выбил Бог.


И свобода – уже не свобода, а пепел Завета.


Я влачусь по пустыне уже за пределом свобод,


за пределом любви, за пределом пространства и света.


 


Перепуганный ястреб растаял в пространстве пустом,


в беспорядочном свете, как в стае взбесившейся моли.


Что ни город вдали – обязательно город Содом.


Что ни море у ног – обязательно Мёртвое море.


 


И куда ни пойду, и чего ни коснётся рука –


всё уходит в песок, обращается всё в пепелище.


Я влачусь по пустыне.


Я – часть мирового песка


из песочных часов,


у которых оторвано днище.


 


О чём бы ни писал Ефим, язык у него – «болевой». Порой мне казалось, что Бершин «передавливает» с трагизмом жизни, преувеличивает страдания, отсутствие перспективы, дурную бесконечность. Что на самом деле всё не так плохо. Но проходило какое-то время, и я понимал, что поэт прав, что относительное спокойствие – только маскировка ждущих своего часа драматических событий, временная передышка перед бурей. Наверное, оптимист и пессимист бывают правы поочерёдно. Как только время возвращается к агрессивной бездумности по отношению к человеку, стихи Бершина становятся ценным откликом на современность, хотя, может быть, написаны много лет тому назад и совсем по другому поводу. Мне кажется, его нынешний насыщенный, ударный, трагический стиль письма сформировался в конце 80-х – начале 90-х годов прошлого века. Драматизм жизни облагорожен и смягчён у поэта музыкой. У Бершина звучит даже воздух. Интонация – энергетически мощная; стихотворение летит на крыльях ритма. На языке Бершина поэзия и музыка – одно:


 


Что музыка?


Один звучащий воздух,


украденный у ветра и калитки.


Мы тоже кем-то сыграны на скрипке.


 


И, словно тополиный пух, на воду


садящийся, мы тоже безъязыки,


как первый снег или ребенок в зыбке,


как лёгкий скрип январского мороза.


 


Исторгнутые, словно сгоряча,


размашистым движеньем скрипача,


ни замысла не зная, ни лица,


обречены до самого конца


искать следы шального виртуоза.


 


У Бершина часто встречается «перевёрнутый» мир, где мы – только клавиши, только струны под волшебными пальцами Музыканта. Мы «тоже кем-то сыграны на скрипке». Мы – звук. Мы играем, но играют и нас. Поэт часто использует в стихах «страдательный залог» – когда ощущаешь себя объектом чьих-то действий. При этом фокус внимания смещается с окружающего мира на себя, и видишь себя несколько отстранённо. Объект и субъект внимания сливаются в одном персонаже. Не случайно в своих стихах Бершин часто спорит с Богом. Я бы назвал это обратной перспективой: «Я безумен. Я един в трёх лицах». «Я ничего тебе не доказал. / Ты мне – тоже». Или такое:


 


Я пытался понять, что бывает с ноктюрном,


улетающим в ночь за пределы смычка


в переулки, где нищие рыщут по урнам,


и ревёт по подъездам собачья тоска,


 


где циничное время гуляет по паркам,


где уже никого никуда не зовут,


где ребёнком, на игры и сладости падким,


я пытался поймать исчезающий звук


 


и смеялся, и глухо давился зевотой,


убегал и кому-то дерзил сгоряча,


догадавшись, что сам был отыгранной нотой,


жалким звуком, упавшим из рук скрипача.


 


И дальнейшее было смешно и нелепо.


Но глядело из мрака, дразня и маня,


бесконечное, страшное, чёрное небо.


Ну чего тебе надо ещё от меня?


 


Свобода воли существует для человека только в его воображении. Есть только иллюзия свободы: «Как сладостна, как гибельна свобода, / лишённая начала и конца!». Нет ориентиров – только пространства и сквозняки. И такая «свобода» поэта совсем не радует. Свобода – одно из стержневых понятий в поэтике Ефима Бершина. Он перманентно переживает гамлетовскую ситуацию: время вышло из позвонков. Но счастливые эпохи редко порождают больших поэтов.


«Мёртвое море» – название символическое. Мёртвое море противопоставлено морю живому – морю жизни. У Бершина есть замечательные стихи, которые не до конца понимаешь, даже если показалось, что понял. В них остаются герметизм, непрозрачность, загадочность. Кто за кем гонится в стихотворении «И снова я к тебе не успеваю?». Понятно, что эпоха гонится за поэтом, но он всё равно впереди. Так и должно быть. Поэт впереди своей медлительной страны. Только к кому не успевает человек? Мы теперь много знаем об относительности – скорость звука не успевает за скоростью света. Наверное, не всё в своих стихах понимает до конца и сам автор. Вот что он говорил в одном из своих интервью: «Учёный сначала ищет, а потом находит. А поэт вначале находит, а потом долгие годы ищет, что же он такое нашёл, и долго сам не может этого понять». Так что читатель Бершина и сам Ефим, как ни парадоксально, находятся в одинаковых условиях. Поэт-транслятор, возможно, и не должен стремиться к тому, чтобы его понимали. Загадочность строк стимулирует энергию постижения.


У Пушкина в поэтике главенствует день, «мороз и солнце», у Тютчева – ночь, а у Бершина – вечная, непроходящая осень, которая, если повезёт, способна дотянуть до зимы.


 


Эта осень расставила всё по местам


и застыла на веки веков.


Потому что кончается век-Мандельштам,


и является время волков.


 


Ефим Бершин много говорит о диссонансах бытия, о космическом одиночестве человека на земле: «Я с одним крылом. И ты с одним. И стая улетела». Книги у поэта выходят не так часто, и это импонирует мне больше, чем непомерная и ничем не оправданная литературная плодовитость. Дело даже не в том, что каждое стихотворение нужно писать, как говорил Ницше, «кровью сердца». Хотя и это – тоже. Есть авторы, которые сами проводят среди своих стихов естественный отбор ещё на уровне замысла. И это вызывает уважение. Вневременной по своей сути, Ефим крепко привязан к своему времени, как к части бесконечной истории.


Поэту-перфекционисту всё, что не «золотой век», представляется нескончаемым и губительным «исходом». «Мне кажется, что всю свою жизнь люди пытаются вернуться туда, откуда их когда-то изгнали», – говорит Бершин. Исход народа и смена среды обитания/обетования у человека – вещи одного порядка. Сущность как человека, так и народа – транзитна: всё проходит, из одной вечности – в другую. Тектонические разломы времени, Бог – сквозные темы творчества Ефима. Его поэзия – это предчувствие и предсуществование в поисках «правослОвия».


Стихи Ефима Бершина тяготеют к цикличности. Намёки, полунамёки, эмоции, импрессионистические мазки выстраиваются в циклах. Такова, например, «Армения», другие циклы стихов. Армения в поэзии Бершина выступает как связующее звено между Древней Иудеей и Москвой (Третьим Римом). Цикличность – закономерная вещь для стихийной поэзии, которая произрастает «из ничего», на голом месте.


Найти себя в мире сложно, поскольку мир не находит себя в нас. Но можно «распахнуть своё зеркало настежь и тихо войти в этот мир, отразивший закат и дыхание лилий». У Ефима многое в стихах идёт «поверх текста». Человек мультикультуры, он всегда пишет «о главном». Нельзя не заметить, говоря о «Мёртвом море», преобладание в книге темы вековых, из поколения в поколение длящихся испытаний, их преодоление словом. Во многих стихах Бершина есть скрытая символика. Так, например, когда он говорит о шестом или седьмом круге судьбы, мне кажется, речь идёт о десятилетиях жизни как одном дантовском круге, где рай, ад и чистилище одновременны. И, возможно, лучшее чистилище для человека творческого – именно поэзия.


 


 


«БЕЗУМСТВОВАТЬ – ПРАВО ПОЭТА…»


(Андрей Галамага, Поводырь. Книга стихотворений. –
М., Новый ключ, 2021. – 232 с., ил.)


 


«Поводырь» – как ни странно, первая за последнее десятилетие книга Андрея Галамаги, хотя стихи его всегда востребованы, постоянно выходят в толстых журналах и звучат на поэтических фестивалях. В лице Андрея я вижу человека, у которого жизнь и творчество неразделимы и зеркально отражаются друг в друге. Это редкое и замечательное качество. Андрей – автогонщик и бильярдист, он перечислит вам всех чемпионов «Формулы-1» от её основания до наших дней. А ещё он – заядлый футбольный болельщик. Среди писателей не так много знатоков спорта. Это сейчас не модно. Гонщицкие пристрастия Андрея отзываются и в его стихах:


 


Блажен, кто умер, думая о Боге,


В кругу благовоспитанных детей.


А я умру, как гонщик, на дороге,


С заклинившей коробкой скоростей.


 


…Мне не достало чуточку удачи.


Но, помнишь, мой небесный знак – стрелец.


И я достигну верхней передачи


И всё из жизни выжму под конец.


 


И мне не будет за себя обидно,


Я гонку честно до конца довёл.


И если я погибну, то – погибну


С педалью газа – до упора в пол.


 


Те, кого возил Андрей на своей машине, не дадут соврать – именно так он и ездит. Так он и живёт – на полную катушку, с адреналином и драйвом. «Жить – на пределе, но на деле / Так жажду и не утолить». Спортивность проявляется у поэта ещё и в том, что он не приемлет поражений. «Я жить привык азартно», – говорит Андрей. Азарт игрока роднит поэта с Пушкиным.


 


Я проиграл. Но я ещё живой.


А коли так, я всё-таки уверен,


Последний бой – останется за мной.


И значит – я сдаваться не намерен.


 


Проходит всё, сказал Экклезиаст.


Но я себе позволю усомниться,


Ведь я борюсь не за себя – за нас,


И мне простится лёгкая ехидца.


 


Я преклоню колени в честь твою


В преддверьи неизбежного сраженья,


Ведь лучше быть поверженным в бою,


Чем выжить, испугавшись пораженья.


 


…Пусть все, кого любил и с кем дружил,


Советуют – смирись, остынь, расстанься.


Я проиграл. Но я покуда жив.


И значит – до последнего не сдамся.


 


Непокорённость – очень симпатичная черта у Андрея. Про таких говорят – настоящий мужчина. Галамага – поэт, успешно читающий со сцены. Он помнит весь основной короб своих стихотворений наизусть. Отсюда – плюсы и минусы его поэзии. Существует связь между памятью поэта и формой его стихотворений. Тяжёлые, плохо зарифмованные стихи и помнятся не очень. И, наоборот, стихи с хорошим звуком, логически выстроенные, запоминаются на раз-два. Длинные стихи читаются ярче, чем короткие. Подобно Борису Пастернаку, Андрей Галамага прошёл эволюцию от сложного к простому. Мало кто знает, что Андрей начинал как авангардист. Но авангард не смог укорениться в душе поэта, и сейчас в стихах Галамаги, наверное, ничто уже не напоминает об этом периоде в его творчестве. Подобные процессы происходят постепенно. Не бывает так: захотел – и стал писать по-другому. Этому предшествуют внутренние преобразования. Возможно, сложный, с ответвлениями, мир человека со временем упрощается оттого, что поэт находит ответы на какие-то сакральные вопросы, определяется по жизни в главном.


 


Я шёл к себе. Путями непростыми.


Грешил, отчаивался, унывал.


Что ж, на ступеньку рядом со святыми


Я никогда и не претендовал.


 


Но верил, словно истинный ревнитель,


Сквозь разочарование и боль,


Спаситель примет всех в свою обитель


И упразднит досужий фейс-контроль.


 


Что импонирует в лирике Галамаги – он никогда не приукрашивает своего лирического героя. Перед нами – реальный человек из плоти и крови, с сомнениями и ошибками. Его жизненная философия – стоицизм перед лицом неизбежности. В «Поводыре» собрано самое главное, что написал в течение жизни Андрей. Новая книга Андрея не совсем обычна: она большая, но малоформатная. Это «карманная» книга объёмом в 232 страницы.


У Андрея в «Поводыре» много любовной лирики. Поэт долго искал свою идеальную возлюбленную, и за это время написал много пронзительных стихов о любви. «Безумствовать – право поэта», – говорит Галамага. В его стихах есть рыцарство современного трубадура и миннезингера: «Я к тебе пришёл из одиночества, / И меня не испугаешь им». Любое настоящее искусство требует жертв: без боли нет глубинного переживания. «Мне досаждает эта боль, / Но эта боль – моя», – пишет Галамага. Поэт знает, что сказать при встрече понравившейся женщине. Он не будет лезть за словом в карман: «Жара под крыши горожан гнала; / Но ты, без преувеличенья, / И в зной казалась краше ангела, / Увиденного Боттичелли». Женские портреты Андрея убедительны. Он прекрасно понимает, что с женщинами нужно быть и стоиками, и эпикурейцами. Любовная лирика традиционно считается в последнее время «вотчиной» женщин, но Галамага, думаю, точно им здесь не уступит.


Андрей – театрал, он много лет проработал в театре завлитом. Однако театральных реминисценций в его стихах не так много. Есть, правда, стихотворение «Актёр», представленное в «Поводыре». Зато в его лирике постоянно всплывают названия московских улочек. Стоит ноге поэта ступить, скажем, на Маросейку или Ордынку, как эти улицы откликаются на его появление стихотворными строчками. Далеко не каждый автор умеет поэтизировать места своих прогулок. Секрет прост: эти уютные улочки невольно оказались свидетелями романтических встреч поэта, «фоном» любви. Но это не просто пейзажные зарисовки. Обычно в одном и том же стихотворении у Андрея симфонически звучат все его любимые темы – скорость, жажда жизни, любовь, умение видеть и ценить красоту во всех её проявлениях. Интересуется Андрей Галамага и нашей историей. Он говорит о необходимости извлекать уроки из исторического опыта:


 


Что за народ, который не идёт,


Когда его в учение зовёт


Истории неумолимый опыт!


Всего себя готов растратить он,


Но так и не задать приличный тон –


И, наконец, сойти на робкий шёпот.


 


Видимо, эта тема волнует поэта постоянно. Читаем у него в другом стихотворении:


 


Весь опыт прошлого ни разу нам


Не удалось принять за правило,


И руководствоваться разумом


Ничто нас так и не заставило.


 


В «Поводыре» много ностальгических стихов о путешествиях – здесь представлены Лондон, Венеция, Одесса, Котор, Ярославль, Рига, Алтай, другие города и страны. Некоторые стихи Андрея невозможно читать без улыбки – это ещё одна яркая грань его дарования: «Безжалостная, будто мафия, / А может, и намного злее, / Любительница амфибрахия / И ненавистница хорея». Или возьмём его стихотворение «Человек хороший». Это у Андрея какой-то особый, фирменный юмор – иронический, гротескный. Я часто участвовал с Андреем в одних поэтических мероприятиях, поэтому многие его стихи знаю «с голоса». Но некоторые стихи из новой книги явились для меня откровением. Например, вот это стихотворение о вдохновении музыканта, заставляющее вспомнить раннего Пастернака:


 


Высвобождена клавиатура.


Воздух сжался в звуковой сигнал.


Музыканту не важна натура,


Ни любовь, ни смерть, ни идеал.


 


Растекается брусчаткой клавиш


Ломкий ливень падающих рук;


Ты играешь, как диагноз ставишь, –


Как стрелок, стреляющий на звук…


 


Правда, немного смущает меня в этом стихотворении «стреляющий стрелок». Андрей превосходно выступает в стихотворениях в качестве рассказчика. Порой у него это лирическая исповедь. Его поэтический дар гармоничен. Он сознаёт миссионерскую важность деятельности поэта:


 


Возможно, я умел не так уж много


И, может быть, не многого хотел,


Но мне досталось освещать дорогу


Тем, кто до тьмы вернуться не успел.


 


Являясь поэтом, прежде всего, романтическим, Галамага чаще использует в стихах привычную силлаботонику. Но присутствуют и элементы его авторского стиля. Он часто употребляет в лексике длинные слова из пяти и более слогов: светопреставление, двухстворчатая, высвобождена, смалодушничал, заиндевевшие, непреодолимей, перламутровые, самоистребленье и т.п. Эти длинные слова придают строчкам Андрея своеобразную окраску. Поэт использует пиррихии, в которые аккуратно ложатся все эти многосложные слова. «Поводырь» – книга высоко эмоциональная, никого не оставляющая равнодушным. В добрый путь, новая книга!


 


 


«КОГДА МЫ ПРЕВРАТИМСЯ В ИМЕНА»


(Евгения Джен Баранова, Где золотое, там и белое. – М., Формаслов, 2022. – 102 с.)


 


Лирика Евгении Джен Барановой дневниково-исповедальна. Повествование часто идёт от первого лица, в стихах много «я». Внимание поэта к себе выше, чем любопытство к окружающему миру. Баранова очень хорошо переосмысливает чужие цитаты: «Я там была, где не был мой народ», «Мир меня поймал, но не ловил». Эти изречения настолько известны, что не требуется даже уточнять, кому они принадлежат. «Когда мы превратимся в имена» кажется аллюзией на строки Мандельштама, посвящённые Цветаевой: «Нам остаётся только имя, / Чудесный звук, на долгий срок. / Прими ж ладонями моими / Пересыпаемый песок». Аллюзивность, конечно, не снижает ценность стихов Евгении. Есть темы, которые будут звучать и через сто лет после нас, поскольку они важны. Просто кто-то первым обратил на них внимание, у кого-то на них «право первой ночи». Читая стихи наших современников, мы благодаря им не забываем и о классиках. Вот это стихотворение Барановой опять-таки отсылает нас к раннему Мандельштаму:


 


Неужели в мире новом,


где осалиться легко,


верят лунные коровы


в голубое молоко?


 


Греют дымными боками,


чешут полые рога…


Неужели это с нами


происходят облака?


 


Март сменяется апрелем,


щиплет изморозь траву.


Неужели, неужели


существуем наяву?..


 


Вот что было у двадцатилетнего Осипа: «Я блуждал в игрушечной чаще / И открыл лазоревый грот… / Неужели я настоящий / И действительно смерть придёт?». Евгения возвращает нам удивление: жизнь часто представляется нам почти ирреальной. Одновременно мы растрачиваем её по пустякам: «Жизнь – возможность тратить душу / на ненужные дела».


 


Я слишком тёплая, я слишком ножевая,


по мне бежит водица дождевая,


по мне идёт бровастый пионер


и галстуком расчерчивает сквер.


 


Я слишком земляная, плоть от пыли,


я помню всех, кого недолюбили,


их лица отражаются в моём,


а я дрожу, как вязкий водоём.


 


А я плетусь кореньями Толстого –


до скорого, до четверти шестого,


почтовые, товарные – вперёд.


Я там была, где не был мой народ.


 


Я там была – а вынырнула рядом,


я камбала с глазницами снаряда.


Я тёплая – угля не сосчитать.


Я зайчика отправилась искать.


 


Попробуйте сосчитать эти «я» у поэта. Часто это персонификации, стилизованные под самоиронию. Порой это разительный контраст – «тёплая» и «ножевая». Евгения часто использует принцип контраста как стилистический приём. Например, «мне так невыносимо, так светло». Стихотворение, из которого взята эта строка, возможно, лучшее в книге.


 


В желании сродниться есть тоска,


недвижная, как тело языка,


когда его касаются стрихнином.


Так ледоколы мнут рубашку льдин,


так ищут дочь, так нерождённый сын


скользит над миром пухом тополиным.


 


Мне так невыносимо, так светло,


я так роняю каждое «алло»,


что, кажется, прошу Антониони


заснять всё это: кухню, стол, постель,


засохший хлеб, молочную форель


ко мне не прикоснувшейся ладони.


 


И если говорить начистоту,


то я скорее пламя украду,


отравленную выберу тунику,


чем буду улыбаться и смотреть,


как мальчики, идущие на смерть,


на небе собирают голубику.


 


У Джен Барановой личное важное редко совпадает с общественным, поэтому многие её стихи камерны по звучанию и значению. У неё блестящая эрудиция и потрясающий языковой инструментарий, а её чувство ритма вызывает у автора этих строк белую зависть. И в этом стихотворении камерное (кухня, стол, постель, засохший хлеб) расширяется у поэта до большого, вселенского (ледоколов, льдин, картин Антониони, мальчиков, гибнущих на войне). В кадр попал даже огонь Прометея («я скорее пламя украду»). Лирический стоицизм, беззащитность перед Промыслом, преодоление малособытийности, инфантилизма духа, самостояние поэта перед враждебными вихрями – мелодии многих стихотворений Евгении Джен Барановой. Многие страницы книги посвящены внутренней борьбе героини с собой: «Я тварь в тебе убитую / – дрожащую – люблю». Излом, болезненность, безысходность, пессимизм, упадничество, декадентство – вот широкий спектр жизненных проблем, выпадающих на долю современного человека, жителя мегаполиса: «Как постыло, как простудно / в нашем садике камней. / Обними меня. Мне трудно. / Отпусти меня ко мне». Как всегда, в книге много любовной лирики, порой с эротическим подтекстом.


 


Не расстраивайся, маленький,


не бросай меня всерьёз.


Что любовь?


В лесу проталинка,


тело, полное стрекоз.


 


Что печаль?


Четыре выстрела –


синий серого клюёт.


От земли душа отчистила –


жаль, до свадьбы заживёт.


 


Так и выпрыгнем в историю


с георгинами в руках…


Что разлука?


Аллегория,


пересадка с МЦК.


 


Из любовной лирики, представленной в книге, я бы выделил ещё вот эти стихи: «Нам нужно уехать куда-нибудь врозь…», «С тоненькой шеей, в высохшем свитерке…». Почти всегда удачное стихотворение у Евгении – это, прежде всего, верно найденный ритм, потому что образность всегда у неё на высоте. Как только ритм совпадает с замыслом – невозможно оторваться от чтения даже очень драматичных строк: «Нам нужно уехать куда-нибудь врозь. / Смотреть на озёрных печальных стрекоз. / Глотать родниковый рассеянный свет. / Уехать туда, где и памяти нет». У Евгении есть редкостное умение довести мелодию стиха до конца. Стихотворение у неё заканчивается именно там, где и должно заканчиваться, не раньше и не позже. Обращает на себя внимание и цвет в стихах Барановой. Вот, например, печаль – «синий серого клюёт». Просто Кандинский! Тут же на ум приходит название всей книги – «Где золотое, там и белое», символизирующее вечное лето. Ещё пример творческого использования Евгенией цвета: «Лечу ли аистом над крышами, / пытаюсь тенью рисковать – / лишь золотистой пылью вышиты / на белом воздухе слова». Опять вариации на тему «золотого и белого». Книгу Барановой хорошо дополняют «шагаловские» картины Саши Николаенко, которая больше известна не как художник, а как прозаик.


Обращает на себя внимание пластичность поэтики Джен Барановой. Образы, расслаиваясь, множатся, охватывают всё большее пространство. В приведённом ниже стихотворении хорошо обыграны игла Кощея Бессмертного и виниловые пластинки, «Пена дней» Бориса Виана и салат «Цезарь».


 


Но что мне до, когда нелепа мгла,


когда в тебе шевелится игла –


расплёскивает солнце по винилу.


Игрушечный бездарный режиссёр,


смотрю на эту музыку в упор,


не замечая конников Аттилы.


 


Когда мы превратимся в имена,


от пены дней останется слюна,


от цезаря – салат или могила.


У наших храмов призраки звенят,


расстрелянных приводят октябрят,


но смерти не бывает – я спросила.


 


Последняя строка возвращает нас к разговору о главном. В новой книге Барановой огромное, невероятное количество персонификаций. «Я мелкая пыль – как меня ни гони, / забьюсь под рукав и усну. / Вокруг происходят великие дни, / на шее сжимается снуд. / То катятся к чёрту, то лезут наверх, то песнь хоровую поют. / А я только снег, только снег, только снег, / лечу потихоньку, клюю». И таких фрагментов очень много. «А я только шорох, я только вода, / стиральный / зубной порошок». Или даже так: «Я золотой старик, / бронзовая реторта. / Господи, я тростник, / сломленный и протёртый». Ещё одно контрастное сопоставление – старик и тростник. Много самоиронии: «хлопковая куколка пустая», «я жалкая, я крохкая», «я мелкая пыль», «я слишком земляная», «я камбала с глазницами снаряда» и т.п. Но даже обилие самоиронии не может разуверить читателей в том, что «Золотое и белое», вопреки названию – книга трагическая, и жизнь человека – целиком во власти Господа. Вот «когда мы превратимся в имена» – нашим потомкам может показаться, что всё было не так уж плохо. Если, конечно, стихи пробьют себе дорогу в будущее.


 


 


ПРЕДЧУВСТВИЯ, КОТОРЫЕ НЕ ОБМАНЫВАЮТ


(Максим Лаврентьев, «Весь я не умру…». – М., Вест-Консалтинг, 2021. – 188 с.)


 


Поэт Максим Лаврентьев, безусловно, человек талантливый и разносторонний. Выпускник Литинститута им. А.М. Горького, он работал главным редактором журнала «Литературная учёба» в годы его широкой известности. На поэтическую эссеистику Максима я «набрёл» не случайно. Однажды мне посчастливилось слушать его лекцию в библиотеке им. М.Ю. Лермонтова. Там Максим рассказал очень интересную историю, которая предваряет и новую книгу. Речь шла о стихотворении малоизвестного американского поэта Карла Сэндберга. Это романтическое стихотворение перевёл известный поэт Серебряного века Михаил Зенкевич. Герои выбирают, куда они вдвоём отправятся путешествовать – к белой звезде или голубой. Переводчики Сэндберга путали то время, которое предстояло провести в пути, то скорость передвижения, то его последовательность. В зависимости от этих нюансов, смысл стихотворения радикальным образом менялся. Даже с любимым человеком вряд ли захочешь путешествовать сто лет, поскольку это превышает длительность обычной человеческой жизни. Впервые услышав эту историю в сериале «Следствие ведут ЗнаТоКи», Лаврентьев на всю жизнь увлёкся литературой, разгадыванием скрытых смыслов стихотворений. Притча о белой и голубой звезде, рассказанная поэтом, запала мне в душу: всем нам, так или иначе, приходится выбирать между синицей (белой звездой) и журавлём (голубой), и я стал пристально следить за творчеством Максима.


В книге «Весь я не умру…» Лаврентьев разгадывает тайны поэтов-классиков. В целом книга посвящена предчувствиям смерти у великих поэтов. Но Максим рассказывает параллельно и о предчувствиях, не связанных с уходом в мир иной. О профетическом даре у наших классиков, в широком смысле. Книга получилась у Максима остро эмоциональной. В трудах Лаврентьева есть нерв, поле высокого интеллектуального напряжения. Некоторые страницы, например, о преследовании государством обэриутов, невозможно читать без сочувствия. Максим любит своих героев, ценит их творчество как поэт, и мы слышим в его очерках сострадание к их судьбам.


Хотя книга Максима – биографическая, каждый поэт рассматривается в ней сквозь призму определённого угла зрения: предвидения обстоятельств ухода. Название ей дала крылатая строчка из пушкинского «Памятника». Это же выражение использует в своём «Памятнике» и Гавриил Державин, так что «Весь я не умру» – в сущности, двойной эпиграф. Наверное, сейчас у нас – время собирать камни. Выходит много книг о великих поэтах, которые анализируют их творчество. Внутри наследия классиков тоже кипит работа: какие-то произведения устаревают, а какие-то, наоборот, становятся более актуальными. Исследования о жизни великих поэтов компонуются, как правило, в хронологическом порядке. Не отходит от традиции и Максим Лаврентьев. Действительно, было бы странным начинать с Евтушенко или Бродского и заканчивать Державиным и Ломоносовым.


Книга Максима Лаврентьева «дышит», многие статьи обладают диссертационной ценностью. Державин, Баратынский, Веневитинов, Пушкин, Лермонтов, Блок, Маяковский, Хлебников, Белый, Сологуб, Вагинов, Заболоцкий, Рубцов, Хармс, Введенский – вот только беглый перечень имён, присутствующих в новом издании. Конечно, книга Максима Лаврентьева неоднородна. Это естественно, поскольку материалы, обобщающие творчество разных писателей не пишутся последовательно, от первой до последней страницы, а собираются по мере накопления материала. Есть мнение, что великий поэт не может написать плохое последнее стихотворение. Максим исследует не только финальные стихи русских гениев, но и предчувствия, написанные ими задолго до смерти. Державин, например, успел написать не только «Памятник», но и «анти-памятник» – «Реку времён»:


 


Река времён в своём стремленьи


Уносит все дела людей


И топит в пропасти забвенья


Народы, царства и царей.


А если что и остаётся


Чрез звуки лиры и трубы,


То вечности жерлом пожрётся


И общей не уйдёт судьбы.


 


Может быть, это самое пессимистическое стихотворение во всей русской литературе. Согласно Державину, смертны даже, казалось бы, бессмертные литературные шедевры. Максим Лаврентьев подверг творчество Гавриила Романовича глубокому анализу. «Река времён», приведённая выше, оказывается, представляет собой акростих – «Руина чти». Возможно, поэт таким образом призывает нас смириться с неизбежностью разрушений. Если само стихотворение не допускает различных толкований, то акростих, который его обрамляет, по мнению Лаврентьева, может трактоваться исследователями по-разному.


Пророчества у поэтов бывают разные. Вот, например, предсказания Лермонтова: «Настанет год, России чёрный год, / Когда царей корона упадёт». Максим Лаврентьев считает, что это не только пророчество о революции, но и весть о грядущем расстреле царской семьи. А вот ещё одна интересная деталь из эссе о Лермонтове. «Рассказ Гагарина о виде Земли из космоса похож на черновик стихотворения Лермонтова „Выхожу один я на дорогу“», – пишет Максим Лаврентьев. Речь идёт о строчках: «В небесах торжественно и чудно! / Спит земля в сияньи голубом». Безусловно, какие-то факты и подробности из жизни классиков известны нам лучше, какие-то хуже. То же самое происходит и со стихотворными строчками. Разнообразие предчувствий у поэтов – главный итог книги Лаврентьева.


Порой Максиму удаются нетривиальные, но при этом точнейшие и блестяще сформулированные портреты гениев русской словесности. Вот, например, что он пишет о Пушкине: «Склонность к опасному заигрыванию с властью, тяга к разного рода мистификациям, вкупе с задиристостью характера, доходящей временами до бретерства, позволяют предположить в Пушкине Игрока. И если внешне всё выражалось в известной зависимости его от карточных игр, то тайной свободой стало для поэта чувство безнаказанности в играх с людьми и судьбой».


Лаврентьев прозорлив, и его ясновидение выражается самыми точными словами. Вот почему я рекомендую эту книгу для прочтения людям искусства. «Покой и воля необходимы поэту для освобождения гармонии», – продолжает своё «пушкинское» священнодействие Максим Лаврентьев. Важно, что поэт вдохновенно говорит о поэтах. Он хорошо анализирует, глубоко проникая в замыслы классиков. Максим, в сущности, гермегевт, – толкователь тайных смыслов, проскальзывающих между строк стихотворений великих поэтов.


Жанр эссе у Лаврентьева «по-монтеневски» разнообразен. Есть даже «критика критики». Защищая талант Евгения Баратынского, Максим не соглашается с критикой поэта Виссарионом Белинским. В этой статье, как и в статье о Хлебникове, Лаврентьев вскрывает ещё один важный аспект творчества наших классиков. Бывает так, что их современники «не слышат» того, что в полной мере откроется только далёким потомкам. Три века русской поэзии позволяют нам взглянуть на творчество гениев и с этой стороны: «большое видится на расстояньи». В «Последней смерти» Баратынского мы в 21-м веке наконец-то «расслышали» строки о создании авиации и искусственных островов:


 


Уж он морей мятежные пучины


На островах искусственных селил,


Уж рассекал небесные равнины


По прихоти им вымышленных крил.


 


Баратынскому были свойственны скромность и одновременно спокойная уверенность в востребованности после смерти. А ещё в стихотворении «Последняя смерть» Максим расслышал весть об управлении климатом. Эти подробности хорошо показывают, в каком направлении шли творческие поиски Лаврентьева в работе над книгой, что из наследия великих поэтов аукается новыми смыслами только сейчас, в 21-м веке. Есть дар, востребованный человечеством только в будущем. И это, конечно, трагический дар.


Важное значение в представлении писателей имеет подача материала. Дмитрий Быков, например, в книге эссе «О поэтах и поэзии» даёт Пушкина в паре… с Мицкевичем. Максим Лаврентьев поступает ещё круче – Хлебникова он даёт в паре с Нострадамусом, противопоставляя истинного провидца – мнимому. «Законы судьбы, предлагаемые Хлебниковым, были и у астрологов», – цитирует Лаврентьев высказывание Алексея Кручёных. Математик Хлебников «поверил алгеброй гармонию» и, в отличие от пушкинского Сальери, выиграл в перспективе: «Повторное умножение само на себя двоек и троек есть истинная природа времени». Хлебников гениален «выборочно», не для всех: его гениальность признают те, кто умеет прощать поэту неудачные строки за авангардизм мышления, за то, что он попадает в цель, которую другие даже не видят. «Я понял, что я никем не видим…», – сетовал на судьбу Велимир.


В книге Максима Лаврентьева есть широко известные предчувствия и предсказания поэтов (Фёдора Сологуба – «умру от декабрита», Николая Рубцова – «умру в крещенские морозы», предсказание Андрея Белого о смерти от солнечных стрел и т.п.). А вот про магический «красный платок» Даниила Хармса я прочёл впервые именно у Лаврентьева. Не попадалось мне раньше и последнее стихотворение Александра Введенского «Где. Когда». Подытожу: книга эссе Максима Лаврентьева о поэтах представляется мне проектом важным и своевременным. И дело не только в том, чтобы отдать дань уважения и признательности нашим великим предшественникам. Казалось бы, эти писатели и так широко известны, зачем их раскручивать? Но на уровне конкретных строк остаётся множество загадок. Максим пишет о классиках настолько интересно, что заражает читателей желанием открыть том того или иного поэта и перечитать заново. Он выстраивает для своих читателей мосты от одной книги к другой, разговаривая с классиками на равных. Заинтересовавшись материалом, изложенным в книге Максима, я приобрёл новое издание Александра Введенского, о творчестве которого надеюсь рассказать вам в следующий раз.


 


 


«ТЫ МЕНЯ ОБНИМИ»


(о военных стихах Бориса Фабриканта)


 


Поэт Борис Фабрикант, проживающий в Англии, написал в первые месяцы войны цикл разных по своему характеру стихов. Судьба Бориса сложилась так, что он родился во Львове, а в нулевые годы долго жил в России. Дочь поэта и сейчас живёт на Украине, в зоне боевых действий. «Это не съёмки кино, / Фильм о войне нетленный, / Это стучится в окно / Дочери моей, Лены», – с болью в сердце пишет Борис. Широкая география судьбы позволяет ему быть объективным в отражении происходящих событий. Поэт понимает, что небо над враждующими странами одно, на небе отсутствуют границы: «А небо над одной страной / Перетекает на другую, / Где свет и цвет, и час иной / Над их землёю дорогою. / Не развести по сторонам, / Не перекрасить, не разметить. / У каждого своя страна / И облака, и сны, и дети».


В наше драматичное время, когда кипят политические страсти, неравнодушному автору сложно бывает удержаться в рамках искусства. Одним из немногих мастеров слова, сумевших остаться в военной лирике в рамках поэзии, и является, на мой взгляд, Борис Фабрикант. Его лирика исходит не из военного опыта, а из человечности: «Всё, что может, горит, / И чего уже проще, / Не горят фонари, / Пламя стены полощет. / Снова сизые дни, / Как из круглой конфорки, / Словно это они / Погибают на фронте. / Над воронками дым, / По военной погоде, / Жизнь стекает по ним / И уходит, уходит. / Молча молится Бог, / Горло сжало и сушит, / Чтобы смог, чтобы смог / Опознать эти души».


Во время войны всегда обостряется философский вопрос о бытии Бога: если Он существует, как Он это всё допускает? Остаётся ли в военное время Бог внутри нас? Борис Фабрикант чутко улавливает эти мысленные регистры. Бог у него молится за человека, а человек, воюющий с себе подобными, рискует потерять лучшее в своей душе.


Поэт часто апеллирует в трагической лирике к образам детей. «Живой войны бессмертный полк детей, / Смешной, плаксивый, нежный, золотой, / Без маршей, флагов, лозунгов, властей / Идёт, невинный, за другой чертой. / Не вырастут, одежда не нужна. / Лишь песня колыбельная слышна, / В ней вой сирен и самолётный гул, / Под эту песню смертный полк уснул. / Им жизнь и смерть уже не различить, / Не знать судьбу, ушедшую на слом. / Ты б смог, Господь, глаза не отводить, / Встречая их за взорванным углом?».


Писать о войне сложно потому, что слову трудно состязаться по эмоциональному воздействию с ужасами войны. А ещё – всё вокруг кажется чёрным и непоэтичным. Куда ни глянешь – всюду «срочница смерть»: «Какую строчку ни начну, / Всё кажется пустой / Сквозь эту чёрную войну / И чёрный дым густой. / Растает чёрный снегопад / В огне, не от весны, / Там не подснежники видны, / А мёртвые лежат». У Бориса не только люди, но и пули, и снаряды становятся персонифицированными героями стихотворений. «Летит, озирается по сторонам / И видит дома и деревья, воронки, / И стаи срываются в крик, птичий гам, / Девчонки, мальчишки, мальчишки, девчонки». И опять жертвами становятся на войне невинные дети… «Жизнь застыла стеною плача», – сочувствует страданиям мирных жителей в другом своём стихотворении поэт.


Помню, раньше среди писателей не утихали споры, стоит ли писать о войне человеку не воевавшему. Имеет ли он шансы сказать правду об этих страшных экзистенциальных событиях? Лирика Бориса Фабриканта, на мой взгляд, добавляет аргументов сторонникам творчества не воевавших. Прозвучит парадоксально, но военный опыт сковывает писателя и ограничивает. Танкист не станет писать о десантниках или минёрах. Очевидец событий пишет, как правило, только о том, что он видел лично, боясь наврать в каких-нибудь мелочах. А вот Борис Фабрикант свободно и уверенно пишет о действиях снайпера, не имея при этом никакого боевого опыта:


 


Колеблется привычный горизонт


И абрис крыш, холма, земного тела,


И ставит крест из трубочки прицела


Сержант на весь простор – открыт сезон.


 


От мягкой пашни пахнет забытьём,


Не молоком прохладным, не житьём,


Битьём, стрельбой и смертью пахнут звуки.


Бог опустил растерянные руки,


 


Пересмотрел глаза, улыбки, лица.


И снова – стук вбиваемых гвоздей


В гробы и в жизнь. И Бог открыл таблицу,


Чтоб заново пересчитать людей


 


Напрашивается вывод: логика нас обманывает. В поэзии часто человек, не имеющий опыта в какой-либо профессии, имеет преимущество перед обладателем опыта. Творчество Владимира Высоцкого – живое тому доказательство.


Сейчас, во время украинской войны, мы живём словно бы на страницах истории. «Поправить немного историю, / Как юбку, чтоб видеть колени, / И лучшую нашу викторию / Для новых найти поколений. / Теперь что ни день, то победа, / Она не приходит без стука, / Немного войны до обеда, / На ужин враньё и разлука». Жизнь есть путешествие сознания, и сознание поэта словно бы переформатируется с началом боевых действий. Можно, конечно, писать и о постороннем, не связанном с военными действиями, как поступали во время Первой мировой войны наши прославленные классики Серебряного века. Все они, кроме Гумилёва, вообще никак не реагировали на войну, которую вела тогда Россия. У Бориса Фабриканта украинская война проходит по его душе. «С понедельника до воскресенья / Громче смерти грохочет война, / Каждый сам для себя окруженье, / Каждый сам по себе страна». Стихи Бориса подкупают человечностью, доминирующей в военной теме. Поэт выбирает гуманизм. Даже, может быть, наоборот: человечность выбирает поэта.


У многих писателей присутствует профетический дар: они ловят во внутреннем космосе предзнаменования грядущих катастроф. И потом, когда трагические события происходят в действительности, поэтическое творчество незамедлительно на них реагирует. Стилистически Борис Фабрикант уже «подготовлен» к украинской лирике своими прежними стихами об Отечественной войне и о Холокосте. И войну на Украине он предчувствовал заранее. Читаем у Бориса в стихах прошлого года, опубликованных на фейсбуке: «Придёт гражданская война, / Без окрика стреляя в спину, / И муть поднимется со дна, / Кромсая воздух гражданину. / И не спастись и не дышать. / Жизнь состоит из старых правил, / Где снег и дождь, любовь и мать, / Но только смерть сегодня правит. / Опять гражданская война / На грани памяти и бреда, / Ещё победа не видна, / Но жуткой может быть победа». Особенно удивительным кажется здесь слово «сегодня» – стихи написаны 26.06.21-го года, когда по-настоящему войной ещё и не пахло. Откуда же взялись эти строчки? «Окна чувствуют беду» – говорит поэт в другом своём военном стихотворении: «Внутри, где колоколом сердце / Считает время на ходу, / В душе сквозит, летают дверцы / И окна чувствуют беду». Душа поэта – сверхчуткое окно, распахнутое в мир. Ранимость души и делает человека поэтом.


Но самое поразительное в нынешней военной лирике Фабриканта – это, пожалуй, проекция в будущее: «Когда закончится война, и он вернётся / Домой, со смертью спавший, как с женой, / Мальчишка, он вернётся, не очнётся, / Её всё время чувствуя спиной. / Он жив, его признали как героя, / Как всем, вкрутили ордена в пиджак. / Но та, в его крови, земля сырая / Не отпускает от себя никак».


У поэзии Фабриканта есть отличительная черта. Погружаясь в какие-то привычные нам с детства вещи, он умеет подавать их настолько нестандартно, отстранённо, что самая обыденная жизнь несёт в себе загадку, кажется чем-то вроде terra incognita. Неожиданная простота – особенность творческого почерка поэта. «Песен не слыхать на Украине, / А не петь на Украине – не дышать, / Вот она и спрашивает, сыне, / Как же можно песне помешать? / Дым лежит на неньке Украине, / Надо погасить и разогнать, / Чтоб засеять землю, слышишь, сыне? / Снова сына спрашивает мать». Стихи пронизаны горячей и искренней любовью поэта к родной земле. Как подлинный художник, Фабрикант часто использует в своих произведениях принцип контраста. Например, война – и светлый образ Пасхи: «Сдувает праздничный настрой / Тяжёлый дымный ветер, / И воздух тёмный и сырой, / И скудно солнце светит. / И сквозь несчастье и пальбу / Пасхальные обряды / Как Божий поцелуй ко лбу / Весомее награды. / В краю живого места несть, / А помнишь, пели песни. / Вступают под церковный крест / И знают, что воскреснет».


Те, кто развязывает войны, не понимают, что вместе с маленьким солдатом гибнет целый мир. На погибшем обрывается династия его предков. Не родятся его дети, и у не рождённых детей никогда не будет внуков. Человеческие потери не компенсировать никакими «государственными интересами». Далеко не всё из написанного о войне Борисом Фабрикантом – печальные зарисовки с места боевых действий. Есть в этом цикле и любовная лирика. Во время войны любовь никуда не исчезает: боевые действия – это только часть жизни. Мужчина и женщина, не участвующие в войне, обнимаются друг с другом в подвале под бомбёжками:


 


Снова холод, стрельба как плохая погода,


Будто солнце убили, засыпав землёй.


Мы обнимемся там, от весны до восхода,


Ты налей мне любви, не осыпав золой.


 


Мы живём в этой жизни, где нет больше жизни,


И с тобой согреваем подвальную тьму,


Дуют ветры чужие по нашей отчизне,


Ты меня обними, я тебя обниму.


 


Снег идёт так привычно, но долго не тает,


И застывшим ветвям не понять, почему


Сбилось время, нет дней, только жизни считаем,


Ты меня обними, я тебя обниму.


 


Так мне жарко с тобой, жалко, в этих минутах,


Как всегда, для прощанья не хватит секунд.


Ты меня поцелуй в каждом времени суток,


Мне не страшно, но слёзы по-детски текут.


 


Всё найдётся, что в снег мы с тобой уронили,


Ты меня обними, я тебя обниму,


Наши дети укрыты, пока не родили,


Я молитву шепчу, но не слышно Ему.


Ты меня обними, я тебя обниму


Ты меня обними


 


Вспоминаются строки Юрия Левитанского: «Я не участвую в войне – война участвует во мне». Она неизбежно делит нашу жизнь на «до» и «после». Но Борис Фабрикант, несмотря ни на что, не теряет оптимизма и уверенности в будущем. Главное – в любой обстановке, сквозь боль потерь, «дотянуться до любви»: «Как не верить, что расцветая, / Всё дотянется до любви, / И останется жизнь святая, / Жизнь святая – храм на крови».


 


 


 

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера