Андрей Санников

номинатор "Новая Реальность"

http://www.promegalit.ru/autor.php?id=154

http://www.promegalit.ru/book.php?id=9

РАДИО

хорошо быть электриком в тёмной стране
при луне

хорошо бормотать на армейской волне
про озимые ногти во сне

я Есенин я умер мне страшно мне не

***
как хорошо когда в пустых лесах
летает улыбающийся страх

и под руку как Блок и Гумилев
гуляют мертвецы среди стволов

цитируют себя и например
про стихотворный говорят размер

во вторник страх мне вот что рассказал
что книга есть не поезд а вокзал

где голос объявляет в микрофон
какой состав и на какой перрон

как все куда-то кинутся бежать
качнут в дверях толкаться и визжать

а выбегут стоят в пустом лесу
держа детей и вещи на весу

ПОЛЁТ ДИРИЖАБЛЯ

с воздушной лодки мертвецы глядят глазами
перегибаясь через борт как пламя

ползёт-ползёт за лодкой тень мышиная
стучит на небе дирижабль машиною

а в поле роются жнецы серпами
что им чужие мертвецы с глазами?

тень поднимает морду вверх мышиную
что перестал стучать своей машиною?

ан там и нету никого
ни даже неба самого

***
порножурналы с ветчиной
несёт в руках орёл двойной

ты хочешь говорить со мной
гляди спиной

спиной к спине не увидать.
C2H5
летим опять

как лётчик N

его петля
глядит на долгие поля
которые ни ржа ни тля

***
кто выдернет мои следы
из-под какой-то там слюды

из-под какой-то там воды
торчат замерзшие сады

и вертит кто-то неживой
окаменевшей головой

иди сюда иди сюда
клей силикатен как вода

плывёт венозное пятно
на дно зелёное темно

Офелия надув живот
в руке

иди сюда иди сюда
останься с нами навсегда
иду-иду иду-иду
скользя подошвами по льду

расстёгиваясь на ходу
иду-иду иду-иду

***
неимоверная тоска ночей
железный свет течет из фонарей.

любимая сегодня ты – зима
тряси за плечи мерзлые дома

кричи и корчись звёзды как ломы
висят над нашим городом из тьмы

***
серебряное нёбо стоматит
сквозняк посмертный дёсны холодит

он обернулся и открыл глаза
по небу шла некрупная звезда

налево наклоняющийся звон
направо дым кадильный (похорон)

а за рекой из вытянутой тьмы (рентгеновской)
прозрачные холмы (бесчисленные)

люди на холмах
держали свечи в согнутых руках

СВАЛКА

прозрачные мясные тополя
(у каждого в кишечнике земля)
идут через какие-то поля

а в небе вместо разных облаков
немного целлофановых кульков

Н. ВЕКШИН

такие приступы тоски такие
до перехода две версты (Россия)

я вышел (только неживой)
с одной (но слева) ножевой

как небо это высоко
как это небо далеко

как (неразборчиво) судьба
хохочет с каждого столба

просись просись в мертвецкий рай!
проснись проснись не умирай

ЧАСОВОЙ

В сибирской Сербии, среди густых таджиков
стоял с ружьем стеклянным на посту
(а пули деревянные в ружье,
а вместо пороха – подсолнечное масло
в патронах).

Низко-низко дирижабли
однажды на закате пролетели,
крича частушки в громкоговоритель
про подвиг адмирала Колчака
и страны в Ледовитом Океане,
где день – полгода, но и ночь – полгода.

А вот – ещё.
Однажды в сентябре
земля открылась и, как из метро,
оттуда выехал наружу поезд,
остановился, а потом, попятясь,
втянулся в почву, как бы оглянувшись.

Земля закрылась. Падала листва,
хотя деревьев не было. Кукушка
то куковала – 20 раз и 30,
то принималась хохотать взахлёб.

ПЕТР ЛИВНЕВ (ИМПЕРИЯ)

  Памяти Гриши Алексеева

В холмистой печени на карих лошадях
смеркаясь едет инженер Арсеньев
в сопровожденьи глупых казаков
и маленькой беременной жены

из местных. Алкоголик Петр Ливнев
глядит в давно угасший телевизор
и изредка моргает (несинхронно,
отдельно левым глазом или правым).

В стеклянном телевизоре – темно,
но Петр Ливнев ждёт и не смыкает.
Дождь - все сильней. И вдруг по пищеводу
(в вагонах - свет) проносится курьерский,
ослепнув на мгновенье и оглохнув.

Стакан чуть дребезжит о подстаканник.
И запах – от изнанки скорлупы,
от кипятка и каменного угля.

Дождь всё фонит.

ДВОЕВТРОЕ (ЯМБЫ)

  Е. Ройзману

В промышленно-библейском Саматлоре
в ногах латунных масло до колен.
Вокруг – просторно. Как бы даже море.
Парис – Наполеон. Из двух Елен

ему уже подобрана вот эта –
с дырявыми глазами и рукой
мясной (молочной). Не хватает света.
Ахтырские ахейцы. Есть покой.

И пирамиды. И марихуаны.
Вон педерасты - гендером идут
на нашу рать, сверкая блеском праны.
Ну, хорошо. Есть несколько минут.

Который год нам нет житья от этих.
Который год у этих - нет житья.
Скажи мне честно – ты же не заметил!
А я заметил легкость бытия.

На свете счастья нет и нет покоя.
Князь Игорь написал Бородино.
И света тоже нет, когда их двое –
и тот, и этот свет. Везде темно.

На свете счастья нет. Белеет парус,
как пенопласт. Покоя нет. Глаголь.
И я бы мог, как шут. Но мне осталось
2 пальца насмерть об асфальт.

Уволь.

РУССКАЯ НАТУРАЛЬНАЯ ШКОЛА. СОНЕТ.

В каком-нибудь измученном кино,
где Салтыков-Щедрин глотает вату
и плачет, как стеклянное окно,
от жалости и ненависти к брату, -

есть двадцать пятый кадр. Он виден, но
несознаваем: к тощему солдату
приехала (декабрь, совсем темно)
беременная мать. Она по блату

упрашивает, чтоб на КаПэПэ
позвали сына Теплякова Костю,
поскольку я проездом и т.п.,
поэтому… От жалости и злости

…я вышла замуж, у меня семья!
сержант срывается: «Уйди, свинья!»

МЕДВЕДЬ

шкура моя летает,
хочет меня одеть

мясо моё рыдает
я не хочу умереть

лучше я буду мясом
буду ходить один

где-нибудь под Миассом
между осин

***
остругивая мыльных птиц
сидят подводные татары

у них колени будто фары
но жалко что не видно лиц

полупрозрачные отары
стоят стадами стеклотары

Господь лежит глазами ниц
с клоками ваты из глазниц

***
навылет пролетает самолёт
пустое небо выпавший пилот

как патефон о родине поёт
4 километра напролёт

а самолёт пропеллером мутит
как воду воздух сам себе летит

по небу мёртвых слушая иврит
туда где на балконе Бог стоит

Господь возьмёт из воздуха его
пропеллер остановит у него

все собрались и только одного
тебя мы ждали тише ничего

***
Идёт ли вяленая кровь
из-под надрезанной клеёнки?
Из-под ногтей у докторов
видны рентгеновские плёнки.

Под мышками висят ножи –
когда я подымаю руки
ножи летают, как стрижи,
визжа и радуясь, как суки.

О, осень, оленина слёз!
Я ел тебя в конце охоты
на фоне вянущей пехоты,
сопровождающей обоз.

ЛЮБОВЬ КАЛИГУЛЫ И КАЛЕНДУЛЫ

Иди, моя Календула, ко мне!
Калигула – один из Че Гевар,
который пляшет и поёт во сне,
а наяву хрипит и пьёт отвар (из Че Гевар).

Сыграй на фортепьяно в три руки!
Четвёртая удерживает рвоту,
пытаясь выдать рвоту за зевоту,
а страх – за скуку.
Суки.
Мудаки.

ПАТРИОТИЗМ

Летели малые менты
на стекловидный монастырь
издалека, из темноты,
через Урал, в мою Сибирь.

Бажов был пьяным и лежал
немного дальше, чем вокзал
в Свердловске.

В подземном городе Тюмень
не трахались который день (им было лень)
подростки.

А в городе, который Омск
(а может быть - который Томск,
не вспомню)

скинхеды били айзеров,
один из них – скинхед Петров –
знакомый.

Летели малые менты
на землю глядя с высоты:
Россия!

(короче – Russia и т.п.)
12 лет без ЛТП.
Спасибо.

http://www.promegalit.ru/book.php?id=8

***
Я говорил тебе, ненужное дыханье:
как будто – ничего, но мука – не снести.
Стоишь один в полуподводном храме,
в горсти.

Вот катакомбный сон. Вот стыд, как древесина.
Глядишь во тьму, как выпь, в белёсый негатив.
Обратна темнота, причина – не причина,
простив.

Ты знаешь (сквозняки гуляют по запястьям),
что смерть, как медсестра, бездетна и бедна,
опрятна. Что ещё? И пишет синей пастой
она.

***
За четыре страницы руки,
за – но ты понимаешь ли? – даром
этот глянцевый отблеск тоски,
этот кожистый свет под ударом.

За обол, за безвольный обряд,
травяное дыханье бумаги,
за оглохший старинный парад,
за мучнистые ночью овраги –

ровный голос обидчивых рек,
говорящий подобно июлю.

Бог с тобой, я простил этот грех.
Да и ты не печалься впустую.

***
Проницая сквозь воздух волнистый
я гляжу на молитву мою
обходящую с белым горнистом
мертвецов в облетевшем раю

нагибаясь над каждым как доктор
нажимая трубою на грудь
надувая надувшимся горлом
называя по имени вслух…

***
На рельсах прорастает шерсть.
За горизонтом ходят пули,
как за стеной. Страница 6
страница 7. (Перевернули.)

Как бы кивающий сквозняк
свои разглядывает ногти,
не поднимая глаз. Здесь так
так страшно, что позывы к рвоте.

***
Идёт ли вяленая кровь
из-под надрезанной клеёнки?
Из-под ногтей у докторов
видны рентгеновские плёнки.

Под мышками висят ножи.
Когда я поднимаю руки –
ножи летают, как стрижи,
визжа и радуясь, как суки.

О, осень! Оленина слёз!
Я ел тебя в конце охоты
на фоне вянущей пехоты,
сопровождающей обоз.

***
Во тьме, по вогнутому дну,
в съедобных снах, с лицом в занозах –
я пересёк свою страну
на деревянных паровозах,

засовывая по пути
ладонь в рентгеновские реки,
глотая горлом из горсти
пропромедоленные веки,

сжимая свой язык в зубах,
перемежаясь с дождевыми,
мыча и прижимая пах
за загородкой с ножевыми –

я рассчитался с неживыми.

***
Навылет пролетает самолёт
пустое небо. Выпавший пилот
как патефон о родине поёт
четыре километра напролёт.

А самолёт пропеллером мутит
как воду воздух. Сам себе летит
по небу мёртвых – слушая иврит –
туда, где на балконе Бог стоит.

Господь возьмёт из воздуха его,
пропеллер остановит у него:
«Все собрались, и только одного
тебя мы ждали. Тише. Ничего».

***
Нежнее ножниц стриженой бумаги
Господень день над низкою землёй…
Распавшимся по сгибам ветхим взглядом
Душа глядит, невидима собой.

Гляди, душа, – обношенное тело
с нагревшейся цепочкой у ключиц
стоит босое. Сердце бьётся слева.
Судьбе тебя уже не различить.

Лишь лёгкий слух соломенною лодкой
плывёт по мягким водам сентября.
А голос глух. И уплотненья в стёклах
сползаются, выстраиваясь в ряд.

***
Как бы ангел домой летает
кровянистый, травяной, деревянный
над обыденными холмами
беловато-тёмной страны

жизнь моя! – убывай, улыбайся –
так слепые сквозь воду видят,
так слепые сквозь воду пьют

хорошо я пожил ненужным –
обернулась, заулыбалась –
ангел мой – убывай, улыбайся –
ты летаешь, а тени нет.

***
В то время, когда на часах ещё нет и семи
(о том же, о чём это время – ещё и поосно –
ещё и отснятый, синхронно озвученный поезд –
но только не дочь, только Боже её сохрани!),

когда на весу на ветвях это сердце поёт –
короткое горло наполнено лёгкой водою
по-птичьи, по-жабьи (точнее!) – по-бабьи, по-вдовьи,
неостановимо! – когда этот мёрзнущий пот –

когда на листве – но к восьми – ни сластей, ни листвы,
ни стёкол стеклянных, ни даже уже половины
восьмого – не стало – восьмого – не нужно, не видно –
ни даже уже – полвосьмого – ни даже вины.

***
Остругивая мыльных птиц,
сидят подводные татары.
(У них колени, будто фары,
но жалко, что не видно лиц.)

полупрозрачные отары
стоят стадами стеклотары.
Господь лежит глазами ниц
с клоками ваты из глазниц.

***
Ладони медленного ветра
ложатся на плечи мои.
Он говорит мне об ответах,
он говорит о том, что мы

увидим длительное время
сквозь травянистые поля,
сквозь остывающие реки,
он говорит мне, что земля

зерниста и полупрозрачна,
а воздух порист, бел, как мел.
Латунные простые злаки
стоят в сиреневой золе.

Он говорил со мной и плакал.
Он говорил, а я незряче
и молча на него глядел.

***
Молитва молочных камней:
помилуй Господь и спаси от железных зрачков этой жизни.
Над рощей гораздо темней –
лишь светятся пепельным светом воздушные слизни.

И не прекращается вопль
граммофонный то справа то бабий то слева хрипящий.
И время открывшись как вонь
на стебле цветёт мокроватой коричневой пастью.

Помилуй Господь и спаси.

***
Как хорошо, когда в пустых лесах
летает улыбающийся страх

и под руку, как Блок и Гумилёв,
гуляют мертвецы среди стволов,

цитируют себя и, например,
про стихотворный говорят размер.

Во вторник страх мне вот что рассказал:
что книга есть не поезд, а вокзал,

где голос объявляет в микрофон,
какой состав и на какой перрон.

Как все куда-то кинутся бежать!
Начнут в дверях толкаться и визжать!

А выбегут – стоят в пустом лесу,
держа детей и вещи на весу.

***
На подоконниках вода,
вокруг ночные города.

Шахтёры воют из земли,
как корабли.

Их жёны смотрят из окна
(у каждого своя жена).

Навзрыд, навыкате, навзрыд
стеклянная звезда горит

из-под сукна.

***
Когда, наклоняясь, темнеет и мокнет закат,
а ветви деревьев, как белые кости, лежат
на длинной земле, под которой видны города,
где мёртвые ходят за хлебом и смотрят сюда –

тогда начинается чинное горе ночей:
часы на руке – как бы стук по тарелкам ножей,
шуршание книги – как будто ладонь о ладонь,
а выключишь лампу – останется чёрный огонь,

который подвинется ближе и смотрит в глаза,
и станут стучать за стеной по стене образа,
и веретеном этот голос, вращаясь, поёт.
Ты спишь до полудня, заткнув кулаком себе рот.

***
На вялом горизонте поезда,
поматываясь, движутся направо.
На небе выколото слово «Слава»
и синеватая звезда.

Как бы кино. И звук из-за спины
напоминает быстрое рыганье.
Светает и мелькает со стены
в каком-то Абакане.

***
Лоботомия белены – и хлор
отбеливает так, что до костей
бельё болит, расстриженное в хор.
Стеклянные стаканы для гостей
густеют так, что ногти у кистей
(перемотай. Давай дадим повтор).

Обалтывай налево и т. д.
Вот волокнистый – заболонь – язык!
Вот волчий за полночь – (останови!) – и где?
И – далее про то же? Я отвык.

Какие части речи не срамны?
Господь не выдаст, и свинья не съест.
Инерционный двигатель страны.
(Вот поезд отъезжает, как подъезд.)

***
Уже невмочь. Даймоний отощал.
«Домой, домой!» – мне сурдопереводом
сигналит он. Уйду самоотводом.
Я, как умел, прощался и прощал.

Эскадра дара наискось идёт.
Рябая жизнь колотится на плёнке.
Глотая целлулоидные локти,
мигающей воде ты смотришь в рот.

Пилоты плоти режут виражи.
Блюют литавры. Публика бликует
биноклями – какие тиражи!

Пригнись, а то опять опубликуют.

***
Сухие тени, тихий сноп совы.
Июль. Ну, что теперь? Тепло железа –
как противень с хлебами из травы
и серой пыли. Поздно, даже если

забыть о том, что медленная ночь
уже длиннее, чем была в июне,
уже спокойнее июня. Но
как поздно здесь. Какое полнолунье.

Желта. Желта керамика луны.
Луна гудя идёт, толкая воздух.
О господи – какие сны войны.
О господи – как поздно здесь. Как поздно.

***
Листва осталась, но враздрай.
Моторы, миро, микротравмы.
Вполоборота эти травы –
подводный мир. Неровный край.

Погода гопников. Колтун.
Гортань. Стрекательные трубы.
Сюжет закручен слишком туго.
Восьмёрка. Низкий звук. Сатурн.

Подробнее всего ладонь
на развороте винной книги.
Калигула. Стекло каникул
растительное. Но не тронь.

Гляди, личина. Озирай –
бела объявленная келья.
Вращающиеся деревья.
Полупоклон. Неровный рай.

***
Тревога – это белый гвоздь любви,
который заколачивают в сердце.
Дыхание, проваливаясь сверху,
теряет очертания свои.

Любовь неназываемо страшна.
Она – как будто облучённый город.
И пахнет йодом порванное горло.
И речь мучительна и не слышна.

***
И медный сыр с отверстиями в сыре
я выкопал из сельдяной земли.
А что до рек – то их у нас четыре.
А что до городов – у нас их три.

Здесь все деревья повторяют жесты
и, если входишь утром в ровный лес, –
густые птицы, подымаясь кверху,
касаются дыханием небес.

Запотевает небо. Выйди в поле –
валун, как мёртвый, на меже глядит.
О, Господи! За что мне этот голос,
за что мне ветер веки холодит?..

***
Этими ночами
на небе легко:
белый отпечаток
кружки с молоком.

Тихий и холодный,
ясный и простой,
четырёхугольный
мир стоял, как стол.

Кашляющий тополь
за столом сидел.
На свои ладони,
кашляя, глядел.

***
Вот тёплый голубь плача моего
глядит на город с тихого плеча.
Среди нечастых и простых домов –
просторная и внятная печаль.

А в каждом доме – круглые столы.
А в каждом доме – белый скрип дверей.
Сжигают листья и дымят костры
на каждом остывающем дворе.

***
Серебряное нёбо.
Стоматит.
Сквозняк посмертный
дёсны холодит.

Он обернулся
и открыл глаза:
по небу шла
некрупная звезда.

Налево –
наклоняющийся звон,
направо – дым кадильный
похорон.

А за рекой
из вытянутой тьмы
рентгеновской –
прозрачные холмы
бесчисленные.

Люди на холмах
держали свечи
в согнутых руках.

***
Венозная! Возница-зной
вожжами бронзовыми знает,
пересекая голос мой,
о том, что после будет с нами.

Толчками узнавая звук
лоснящийся, наклонный, жадный, –
кровь озирается из рук.
Возница меркнущий, куда мне?

Вот и спроси его спроста.
Вытягивая слух на ощупь, –
спроси его. Прощённым проще.
Осталось досчитать до ста.

***
В железных дурдомах,
где иней и солома,
где кожа, будто клей,
где снег сухой во рту, –
меня спасло одно:
предощущенье дома,
похожего на тот,
в котором я умру.

Когда моей рукой
мне кто-то резал вены,
когда вокруг, визжа,
откатывалась кровь,
когда напополам
распахивались двери –
я не нашёл свой дом
среди чужих домов.

В проломленных церквях,
в продавленных общагах,
в прокисших деревнях,
почти сходя с ума,
обнашиваясь и
слабея и нищая, –
я не нашёл свой дом,
впадая в дурдома.

Я помню этот дом
(а я его не видел,
он одинок, вокруг –
слюда или вода),
в который я войду
и никогда не выйду,
в котором я смогу
остаться навсегда.

***
Окостеневшие верёвки,
остекленевшее бельё.
Мир в заморозки так подробен –
как небогатое жильё.

Как будто кошки на деревья,
балконы влезут на дома.
Простой замок на нашей двери
копейкой отопрёт зима.

И через силу, еле-еле,
мы, сидя в кухне, говорим.
И на черствеющую землю
намазан тощий маргарин.

ПИСЬМО

гребцами на автобусных галерах
мы были днём а по ночам мы были
старательные грузчики любви
все наши биографии угрюмы и так нежны
что никому не надо
их знать а сема смерти очевидна
и совпадает с родиной как тень

***
Я про себя три раза повторил
всю эту жизнь, но, глядя на запястья,
я вижу, что не выучил урок.

Коснёмся правил, воздуха, перил –
как перерыва, или же несчастья –
как голоса, вытягивая слог.

Господень! Так окликнули тебя
в сенях протяжных в августовский полдень.
Окликнули – ты обмер и запомнил, –
но слева или справа – оглянись!

Не оглянулся, горло теребя.

***
Олоферн. Олигарх. Ономастика сна.
Не годится. Второй вариант: наступил
алкоголь. Френология танцев. Тесна
рвота-горлица. Краснодеревщик-распил.

Где я видел его? Иоанн ли (твоя
принакрытая нимбом на блюде от мух),
ли Горгона? Вот фобость Юдифи! Поя
про себя, про запас, про прости или вслух –

о, опямятуйся! Вар, верни! Фоломей!
Веверлей! – масло, блеск, водяные ступни!

Рефлекторно – мосты. Постепенно – скромней:
Олоферн Волобуев.
Стук стыков.
Огни.

***
…Я не люблю – о ремесле. Но две
пугающие совпаденьем строчки
скорее говорят не о судьбе,
а говорят о медленной отсрочке.

Обилен Бог, а на миру – страшней.
Заглянешь в этот вытянутый воздух –
щепа на птичьих крыльях у теней,
летящих парой, но как будто – порознь.

Когда на небо смотришь, то глаза
его почти не видят – будто лопасть
проносится – а разглядеть нельзя –
и помнишь только тесноту и лёгкость.

***
Как только голые селенья
войдут, взирая, в города
потрескивающего пенья –
ты вдруг очнёшься. И тогда

лифт водяной полуподвальный
надавит в сахарный кирпич
и полночь, фразою овальной
зевая, спросит час и пить.

Присни себе покой и волю,
любой размер любых имён.

Но нашатырный спирт-католик
уже на резкость наведён.

***
То жесты, пустующие, будто жесть
без тяжести, то сообщения с мест,
то спишь, то проснёшься и выйдешь,
то в городе этом увидишь
походы дыхания, длинные дни,
глаза голосов. Отвернись, оберни.

***

ИЗ  СТИХОТВОРЕНИЙ  Н. ВЕКШИНА
1922 – 1927(?) ГГ.

В СИНЕМАТОГРАФЕ

ходит смерть между рядами кресел
говорит с людьми глядит в билет
приложил ладонь к груди – нательный крестик
нет

вот она глаза свои поднимет
светлые глаза
и моё негромко скажет имя
и погаснет зал

а когда раздастся этот стрекот
слышимый слегка наискосок
коротко и быстро сунет кто-то
шило мне по рукоять в сосок

ВОРОБЕЙ

Пососёт карандаш и напишет,
длинногубым лицом шевеля:
«Я люблю, когда ночью о крышу
бьют ветвями вон те тополя», –

и поднимет глаза на окошко,
а потом снова смотрит на стол –
карандаш, перочинный нож,
крошки хлеба, бумажный листок, –

размышляя: опять напиться?
то ли просто пойти лечь спать?
Прилетает некрупная птица,
начинает скатерть клевать.

ГАЛЛИПОЛИЕЦ

сомнамбула Стамбула погоди
который день не евши у меня
(зачёркнуто) тридцатку на три дня
я не знаком с тобою уходи

запнувшись отшатнувшись не упав
как пьяный (неразб.) рукав
ворочая опухшим языком
я уходи с тобою не знаком

***
Такие приступы тоски, такие…
До перехода две версты. Россия.

я вышел – только неживой
с одной но слева – ножевой

как небо это высоко
как это небо далеко

как (неразб.) судьба
хохочет с каждого столба

просись просись в мертвецкий рай
…проснись проснись не умирай

ПУТЕШЕСТВИЕ К ЖЕНЕ

«…В бинокль на её лицо –
курносое, родное, жабье,
покуда тень от дирижабля
ложится на её крыльцо».

Сюжет забыт по сговору. А жаль –
Д’Аннунцио, Boris Poplavski. Вкратце:
тридцатый год. На деньги Лиги Наций
в Норвегии отстроен дирижабль.

Белогвардейцы, огибая Ревель,
летят к Москве – дней восемь? –  я не помню, –
бросают электрические бомбы
на Сталина и Каменева в Кремль

на первомайском авиапараде.
Сшибают два, нет – три, нет – два биплана,
с попутным ветром – гениальность плана! –
идут над Волгой, вплоть до Ярославля.

Здесь происходит выброс экипажа
на парашютах – все они спасутся
через Иран и Польшу. Остаются
подробности о без вести пропавшем

Н.Векшине. когда моторы смолкнут
(чихнув) и шелест ветра станет слышен,
заштатный город П. покажет крыши
Н.Векшину, который сверху смотрит

в бинокль на её лицо –
курносое, родное, жабье,
покуда тень от дирижабля
ложится на её крыльцо.

http://www.promegalit.ru/book.php?id=7

***
Во тьме, но вогнутому дну,
в съедобных снах, с лицом в занозах -
я пересек свою страну
на деревянных паровозах,

засовывая по пути
ладонь в рентгеновские реки,
глотая горлом из горсти
пропромедоленные веки,

сжимая свой язык в зубах,
перемежаясь с дождевыми,
мыча и прижимая пах
за загородкой с ножевыми –

я рассчитался с неживыми.

***

Седые дни. Экзема января.
Нет стёкол - в рамы вклеена бумага:
от летописи до календаря,
от Рюрика до крейсера «Варяга»

с привычным ощущением вины
события сбываются привычно.
Перебираю лествицу страны,
перевираю сны косноязычно.

Всё совпадает намертво, когда
подсолнечна парча, крылаты плечи,
легка, светла, серебряна вода,
но только мне от этого не легче.

Пусти меня, измучившийся звук,
листва латыни, лето славянщизны.
Кто мне закрыл глаза ладонью вдруг –
я угадал. Но это стоит жизни.

Поэзия. Экзема января.
Эпилептический припадок птичий.
Слепой, с самим собою говоря,
иглой в оконную бумагу тычет.

***

Тёплые деревья моих костей...
Как они ночами во мне растут!
Утро пластилиновых голубей –
белых или помнящих темноту.

Яблочный мой день. Ветер. Города.
Мой песчаный вечер. Слои слюды.
Хорошо, что медленны холода,
нежные и страшные, как сады.

***

Молитва молочных камней:
помилуй Господь и спаси от железных зрачков этой жизни.
Над рощей гораздо темней –
лишь светятся пепельным светом воздушные слизни.

И не прекращается вопль
граммофонный то справа то бабий то слева хрипящий.
И время открывшись как вонь
на стебле цветет мокроватой коричневой пастью.

Помилуй Господь и спаси.

ПРЕРАФАЭЛИТ

кто выдернет мои следы
из-под какой-то там слюды

из-под какой-то там воды
торчат замерзшие сады

и вертит кто-то неживой
окаменевшей головой

иди сюда иди сюда
клей силикатеп как вода

плывёт венозное пятно
на дно зелёное темно

Офелия надув живот
в руке цветки в ручье плывёт

иди сюда иди сюда
останься с нами навсегда

иду-иду иду-иду
скользя подошвами но льду

расстёгиваясь на ходу
иду-иду иду-иду

***
Идёт подводный снег
у мира в кинескопе.
А кинескоп-то сел.
На новый не накопим.

И вакуум зимы
так медленно зияет,
что можно всё забыть,
что можно всё оставить,

разглядывая снег,
идущий через тело.
А сердце - только хлеб.
А сердце - только слева.

***
Даже если ты согласишься –
никто не достигнет цели.
Волки не будут сыты.
Овцы не будут целы.

***
В то время, когда на часах ещё нет и семи
(о том же, о чём это время - ещё и поосно –
ещё и отснятый, синхронно озвученный поезд –
но только не дочь, только Боже её сохрани!),

когда на весу на ветвях это сердце поёт –
короткое горло наполнено лёгкой водою
по-птичьи, по-жабьи (точнее!) - по-бабьи, по-вдовьи,
неостановимо! - когда этот мёрзнущий пот -

когда на листве - но к восьми - ни сластей, ни листвы,
ни стёкол стеклянных, ни даже уже половины
восьмого - не стало - восьмого - не нужно, не видно –
ни даже уже - полвосьмого - ни даже вины.

***
Мне снится медленный сон.
Мир снится пористый стол.
И поднимается пар
из шевелящихся пор.

И для меня на столе
ты режешь каменный хлеб.
И из порезанных рук
сочится круглая ртуть.

***

  Марине

Вот дюймовые доски тоски.
Их всего три-четыре доски,
но весь внешний пейзаж заколочен.
Надо втягивать внутрь свой взор,
а вытягивать, как до сих пор,
нет возможности дальше и дольше.

И в глазах прорастут пятаки.
Земляное теченье реки
и подземные эти деревни.
Может быть, после смерти пойму
я смертельную эту страну?
Только я в это тоже не верю.

Это позже. Пока что - жилось.
Я в закрытый свой вышел Свердловск
и, вдыхая болезненный воздух,
пересёк его за три часа.
Это было второго числа,
в марте месяце, после морозов.

***
... Я не люблю - о ремесле. Но две
пугающие совпаденьем строчки
скорее говорят не о судьбе,
а говорят о медленной отсрочке.

Обилен Бог, а на миру - страшней.
Заглянешь в этот вытянутый воздух –
щепа на птичьих крыльях у теней,
летящих парой, но как будто - порознь.

Когда на небо смотришь, то глаза
его почти не видят - будто лопасть
проносится - а разглядеть нельзя –
и помнишь только тесноту и лёгкость.

***
Полынь в июле юга
и пыльный тальк теней.
Луна кругла в полкруга,
желта, и свет - на ней.

Как здесь нищают ночи!
Ничком и ни за что.
И, жалуясь, бормрочут,
уткнувшись мне в плечо.

***
Неимоверная тоска ночей.
Железный свет течёт из фонарей.

Любимая, сегодня ты - зима.
Тряси за плечи мёрзлые дома,

кричи и корчись. Звёзды, как ломы,
висят над нашим городом из тьмы.

***
Ветер вербы и ветви деревьев - к Иерусалиму.
Но и ворон - внимательно, внятно, но - по-воровски.
Всё идёт с расстановкой, с длиннотами пятисерийного фильма,
но, - по-видимому, - не у шубы рукав, не с руки.

Голословен мой город и стыден, как голод вечерний,
но ни трапезы ночью ни в чьей - я не помню - стране.
Но настолько, насколько себя вспоминают деревья,
наклонясь и глядя На тень на белёной стене, -

Иеру... Так как этот испуг, например, аэробен
при падении и попадании в детской внезапной игре
или при упрощённом прощании выпавшей шёлковой крови.
Иеру... Вот и утро, и город, редея, выходят к сутулой горе.

***
…Серебряное нёбо.
Стоматит.
Сквозняк посмертный
дёсны холодит.

Он обернулся
и открыл глаза:
по небу шла
некрупная звезда.

Налево –
наклоняющийся звон,
направо – дым кадильный
похорон.

А за рекой
из вытянутой тьмы
рентгеновской –
прозрачные холмы
бесчисленные.

Люди на холмах
держали свечи
в согнутых руках.

***
И медный сыр с отверстиями в сыре
я выкопал из сельдяной земли.
А что до рек – то их у нас четыре.
А что до городов – у нас их три.

Здесь все деревья повторяют жесты
и, если входишь утром в ровный лес, –
густые птицы, подымаясь кверху,
касаются дыханием небес.

Запотевает небо. Выйди в поле –
валун, как мёртвый, на меже глядит.
О, Господи! За что мне этот голос,
за что мне ветер веки холодит?..

***
Этими ночами
на небе легко:
белый отпечаток
кружки с молоком.

Тихий и холодный,
ясный и простой,
четырёхугольный
мир стоял, как стол.

Кашляющий тополь
за столом сидел.
На свои ладони,
кашляя, глядел.

***
Ладони медленного ветра
ложатся на плечи мои.
Он говорит мне об ответах,
он говорит о том, что мы

увидим длительное время
сквозь травянистые поля,
сквозь остывающие реки,
он говорит мне, что земля

зерниста и полупрозрачна,
а воздух порист, бел, как мел.
Латунные простые злаки
стоят в сиреневой золе.

Он говорил со мной и плакал.
Он говорил, а я незряче
и молча на него глядел.

***
По всем мастерским, где художники пухнут в грязи,
как дети от голода, если у взрослых есть войны –
дай руку! - и я поведу тебя. Только гляди:
я предупреждал тебя. Предупреждал тебя. Помни.

По всем городам, где катается каменный шар,
ломая дома, обдирая железо до крови, -
нет, не закрывай глаза - я тебя предупреждал.
Я предупреждал тебя, предупреждал тебя - помни.

По рельсам нагретым, внутри поездов,
везущих тротил и дешёвое тёплое мясо –
мы будем идти, ощутимые, как длинный вздох.
Не бойся, ведь я тебя за руку взял, не пугайся.

По этой стране, мимо белых поленниц зимы,
по этой земле, по золе, пересыпанной снегом,
мы будем идти и идти, невредимы, одни,
под этим, начавшимся как бы неявно - гляди –
молочным, обильным и всё заливающим светом.

***
Вот тёплый голубь плача моего
глядит на город с тихого плеча.
Среди нечастых и простых домов –
просторная и внятная печаль.

А в каждом доме – круглые столы.
А в каждом доме – белый скрип дверей.
Сжигают листья и дымят костры
на каждом остывающем дворе.

***
И вот начинается медленное ощущенье
того, что затоплен мой мир и кончается август.
Деревья захлебывающиеся, улыбаясь,
глаза закрывают. И дождь. И головокруженье.

Невидимо время моё и трудна моя повесть.
Полки мои в сумерках красными светят щитами.
Уходят к вокзалу полки и садятся на поезд,
и поезд отчаливает и плывёт под волнами.

Трудна моя повесть. И потусторонние рыбы
прозрачные тычутся ртами в оконные стёкла.
Разваливается в руке карандашный огрызок,
и рвётся бумага под ним, потому что - намокла.

***
Навылет пролетает самолёт
пустое небо. Выпавший пилот
как патефон о родине поёт
четыре километра напролёт.

А самолёт пропеллером мутит
как воду воздух сам себе летит
по небу мёртвых - слушая иврит –
туда где на балконе Бог стоит.

Господь возьмёт из воздуха его
пропеллер остановит у него:
«Все собрались и только одного
тебя мы ждали. Тише. Ничего».

***
Верхом на тумане
въезжаю в твой город,
как воспоминанье,
нашедшее повод.

Белёсая лошадь
пьёт, фыркая, рельсы.
Я рядом, на площадь,
сутулясь, уселся.

Ты вовсе не бредишь:
сняв крышу трамвая,
в котором ты едешь,
гляжу, не мигая.

***
Поднимется песок к поверхности реки
и вновь уйдёт на дно. И лёд покроет воду.
Все пальцы на курках, а руки коротки.
А берега реки заполнены народом.

А полынья скрипит, вихляясь на воде.
А в ближних деревнях идёт престольный праздник.
А в дальних городах, которых нет нигде,
кривая полынья кривляется с экранов.

А с птичьей высоты не видно ничего,
поскольку вместо глаз у птиц в глазницах камни.
А спутники летят. И все до одного
затворами они трясут, как кадыками.

***
Нежнее ножниц стриженой бумаги
Господень день над низкою землёй…
Распавшимся по сгибам ветхим взглядом
Душа глядит, невидима собой.

Гляди, душа, – обношенное тело
с нагревшейся цепочкой у ключиц
стоит босое. Сердце бьётся слева.
Судьбе тебя уже не различить.

Лишь лёгкий слух соломенною лодкой
плывёт по мягким водам сентября.
А голос глух. И уплотненья в стёклах
сползаются, выстраиваясь в ряд.

***
Тревога – это белый гвоздь любви,
который заколачивают в сердце.
Дыхание, проваливаясь сверху,
теряет очертания свои.

Любовь неназываемо страшна.
Она – как будто облучённый город.
И пахнет йодом порванное горло.
И речь мучительна и не слышна.

***
Где твоё Беловодье, твой белый покой?
Где поля молока, по которым ты ходишь?
Здесь зимой - алюминиевые полозья,
запах бойни над сдавленной этой зимой.

За лесами, густыми, как травы ночей,
за горами оранжевыми и густыми
есть пространства, невидимые и пустые,
где на белой воде отпечатки ступней.

Оглянись, уходя по пространствам воды,
ты увидишь, как с берега этого мира
мы глядим на тебя, но тебе не видны –
всё равно. Оглянись. Ветер движется мимо.

Что ты помнишь ещё - обо мне и о нас?
Ничего. Ты поёшь удлинённые песни,
пляшешь, плещешь в ладони - но плавно, нерезко.
Здесь зима. День становится меньше на час.

Острова в Беловодье твоём, острова.
И вздымаются в небо гусиные стаи.
И невидимая прорастает трава
сквозь следы в молоке. И следы зарастают.

***
Сухие тени, тихий сноп совы.
Июль. Ну, что теперь? Тепло железа –
как противень с хлебами из травы
и серой пыли. Поздно, даже если

забыть о том, что медленная ночь
уже длиннее, чем была в июне,
уже спокойнее июня. Но
как поздно здесь. Какое полнолунье.

Желта. Желта керамика луны.
Луна гудя идёт, толкая воздух.
О господи – какие сны войны.
О господи – как поздно здесь. Как поздно.

ДЕМОСФЕН

Что золото, что белый день,
начерченный, как иероглиф,
что вожжи ветра в гнущихся ладонях, -
вот наш квартал, где заживо живут.
Попутешествуй, - но придёшь сюда.
Плутай ли, веруй - но петля верёвкой,
вода - дверная. Вот квартал, как вывод.
Вот так войска выводят из Афгана,
переходя нагревшуюся реку.

Речь - речью, но мешает медный привкус.
Порезы на руках не заживают.
Квартал - кварталом. Заживо живут.
Слова - словами, но слабы, как пар
на поднесённом зеркальце карманном.
Земля болит и под землёй ползут
булыжники - мыча и оживая.

***
Разбитые дивизии дождей
отходят через город весь июль.
И животы торчат у тополей.
Дожди отходят на восток и юг.

Среди дождей и ты. Ты слеп. Ты дождь.
И в толпах тополей стоит она.

Ты слеп. Тебя ведут. И ты идёшь.
Кругом войным-война. Войным-война.

***
Листва осталась, но враздрай.
Моторы, миро, микротравмы.
Вполоборота эти травы –
подводный мир. Неровный край.

Погода гопников. Колтун.
Гортань. Стрекательные трубы.
Сюжет закручен слишком туго.
Восьмёрка. Низкий звук. Сатурн.

Подробнее всего ладонь
на развороте винной книги.
Калигула. Стекло каникул
растительное. Но не тронь.

Гляди, личина. Озирай –
бела объявленная келья.
Вращающиеся деревья.
Полупоклон. Неровный рай.

***
Венозная! Возница-зной
вожжами бронзовыми знает,
пересекая голос мой,
о том, что после будет с нами.

Толчками узнавая звук
лоснящийся, наклонный, жадный, –
кровь озирается из рук.
Возница меркнущий, куда мне?

Вот и спроси его спроста.
Вытягивая слух на ощупь, –
спроси его. Прощённым проще.
Осталось досчитать до ста.

***
Что женщина? Что она вспомнит, когда
и воздух, который она выдыхала,
лежит на полу, как простая вода
и с выдохом слово настолько совпало, -

что всё позабылось. И женщина дверь
не приотворит, притворяясь сегодня.
Деревья кричат, как казачие сотни,
снег смотрит в окно, улыбаясь, как зверь.

***
Лоботомия белены – и хлор
отбеливает так, что до костей
бельё болит, расстриженное в хор.
Стеклянные стаканы для гостей
густеют так, что ногти у кистей
(перемотай. Давай дадим повтор).

Обалтывай налево и т. д.
Вот волокнистый – заболонь – язык!
Вот волчий за полночь – (останови!) – и где?
И – далее про то же? Я отвык.

Какие части речи не срамны?
Господь не выдаст, и свинья не съест.
Инерционный двигатель страны.

(Вот поезд отъезжает, как подъезд.)

***
Деревянное правило - вынь да положь.
Половина - налево, другая - неправда,
половина - подлянка, вторая - под нож.
Парадиз пародийней любого парада.

Клином - клин. Но куда, выживая, ни кинь –
передачи по ящику клиноремённы.
Марсельеза ментов, перистальтика спин
и свобода - со свистом! - из вен отворённых.

Проливная профессия - книги тачать,
как холодный сапожник, кусая чернила.
Серафим шестикрыл, шестирыла - печать.
А Господь не простит, что душа шестерила.

***
Уже невмочь. Даймоний отощал.
«Домой, домой!» – мне сурдопереводом
сигналит он. Уйду самоотводом.
Я, как умел, прощался и прощал.

Эскадра дара наискось идёт.
Рябая жизнь колотится на плёнке.
Глотая целлулоидные локти,
мигающей воде ты смотришь в рот.

Пилоты плоти режут виражи.
Блюют литавры. Публика бликует
биноклями – какие тиражи!

Пригнись, а то опять опубликуют.

***
Весь этот мир, как зренье навесной,
играет без зазрения со мной.

Он увлечён игрой всерьёз своей –
ржаной землёй, корзинами дождей,
известкой белой, ямами теней
и жёлтым сквозняком из-под дверей.

Но звук подделку эту выдаёт
и в зрение поверить не даёт.

Идущий сбоку, упрощённый звук –
качающийся шорох, мёртвый стук,
свистящий шелест, крик (кривой, как крюк)
и гул гудящий (как гончарный круг).

Порой ко мне приходят голоса,
и я на них гляжу во все глаза.

Поющий женский голос, два мужских
касаются руками глаз моих
и, улыбаясь, говорят со мной
про этот мир, как зренье, навесной.

***
Идёт ли вяленая кровь
из-под надрезанной клеёнки?
Из-под ногтей у докторов
видны рентгеновские плёнки.

Под мышками висят ножи.
Когда я подымаю руки –
ножи летают, как стрижи,
визжа и радуясь, как суки.

О, осень, оленина слёз!
Я ел тебя в конце охоты
на фоне длящейся пехоты,
сопровождающей обоз.

***
С воздушной лодки мертвецы
глядят глазами,
перегибаясь через борт,
как пламя.

Ползёт-ползёт за лодкой тень мышиная.
Стучит на небе дирижабль машиною.

А в поле роются жнецы
Серпами.
Что им чужие мертвецы
с глазами?

Тень поднимает морду вверх мышиную –
что перестал стучать своей машиною?

Ан – там и нету никого.
Ни даже неба самого.

***
Вот город, протекающий насквозь,
поставленный как будто наискось –
здесь окна провисают и, касаясь
стеклом асфальта, смотрят сквозь асфальт,
сквозь гравий, глину, и в такую даль
они глядят, что даже я пугаюсь.

Что даже я. Наклонные полы,
стекающие в узкие углы, -
в них гвозди, содрогаясь, рыбьей стаей
перемещаются вдоль половиц,
но сносит их куда-то вбок и вниз,
в такую даль, что даже я пугаюсь...

***
За четыре страницы руки,
за – но ты понимаешь ли? – даром
этот глянцевый отблеск тоски,
этот кожистый свет под ударом.

За обол, за безвольный обряд,
травяное дыханье бумаги,
за оглохший старинный парад,
за мучнистые ночью овраги –

ровный голос обидчивых рек,
говорящий подобно июлю.

Бог с тобой, я простил этот грех.
Да и ты не печалься впустую.

***
Батальный быт обломлен в молоко.
Ладонь латунна - ковшиком и в бликах.
И даже в лампочке, что так невысоко,
свет умиротворён, как в базиликах.

Нахимов кухни! Крымская война
победоносна! И скажи на милость,
что нам с того, что кончилась длина
и круглой пулей в череп твой скатилась?

Звук выключен. Нагревшаяся пыль
плывёт по эту сторону экрана.
И надо стать живым или слепым,
чтоб им под стать. Но ты не имешь срама.

***
Проницая сквозь воздух волнистый
я гляжу на молитву мою
обходящую с белым горнистом
мертвецов в облетевшем раю

нагибаясь над каждым как доктор
нажимая трубою на грудь
надувая надувшимся горлом
называя по имени вслух…

ИЗ ЦИКЛА «СИБЕЛИУСЫ»

1

гусар Сибелиус живёт
с гитарой в мазанке на Мойке
там где закат задрав живот
по вечерам лежит в помойке

гусар до этого служил
пятнадцать лет в Уфе и Польше
а после этого он жил
в отставке или даже больше

два раза в день сморкая нос
платка посредством носового
два раза в год играя в штос
т.е. по средствам т.е. херово

родился в тыща он семьсот
каком-то надцатом не помню
а умер в тыща девятьсот
каком-то надцатом не помню

забытый этот эпизод
из быта века
какой-то важный придаёт
предназначенью человека

смысл.

2

Сибелиус выходит на балкон.
Уже светает. Жёлтый небосклон
напоминает позднего Эль-Греко.
Идет туман от торфяных болот.
Мы слышим, как Сибелиуса рвёт,
как отдаётся в перелесках эхо.

Теперь мы видим всё со стороны.
Вот кадры кинохроники страны
(всё это снято как бы с вертолета
и в чёрно-белом). Бегают полки,
горят сараи. Слышен крик: «Волки
позорные!» За кадром плач и рвота.

Опять в цветном. 14-й год.
Сибелиус верхом (нет, 800).
Глаза. Наплыв. 4 голых бабы
с развязными ужимками блядей
танцуют в бане танец лебедей.
Внезапно - стук в окно. Пакет из штаба.

Воздушный шар. За кадром разговор.
Всё по-французски. Как бы даже спор.
И вдруг на русском: «Ладно! Я согласен».
Сибелиус вбегает (слева) в кадр.
Объятия однополчан-гусар.
Лицо монгола - крупно. 8x7.

На весь экран: «Прошло немало лет».
Графиня, завершая туалет,
вставляет керамическую челюсть.
Сибелиус сидит. Она: «Виктор!»
Сибелиус встаёт. Она: «Позор!»
Сибелиус стреляется, не целясь.

И снова как бы с птичьей высоты.
Сады невыносимой красоты,
поёт без слов какой-то женский голос...
Сибелиус (видна одна спина)
пьет из-под крана в кухне с бодуна.
Треск киноаппарата. Толстый волос.

3

соседи любят отдохнуть
приняв 400 на грудь

а у которых две груди
так хоть вообще не заходи

четвёртый месяц месяц май
шестой июнь - не вынимай

ни кухне радио «звучит
Сибелиус» потом молчит

о чём я хоть башку разбей
давай ходи скорей с бубей.

нна! получите два вальта
пальте пальту пальтом пальта

4

Мы говорим о фонетике подлых трезвучий
так же старательно, как на годинах—о Бродском.
Брейгель Мужицкий, а этот—Сибелиус Сучий.
Бархатный Брейгель, а этот—Сибелиус В Доску.

На полумате, на рифме банановбаранов,
на эллипсисах, на пунктуации типа точкатире
(так писал бы Георгий Иванов,
будь он печальней, люби он тагильских бандитов.)

Сучий Сибелиус В Доску старей, коммунальней.
Все начинается далью, кончается точкой.
Все (а не только дороги) кончается спальней.
Да, поначалу - Дали. А закончится—Босхом.

5

Ни общего бесчестья не приняв,
ни частной честной жизни не нащупав, -
Сибелиус садится на коня
и едет с выраженьем, как у трупа.

Над головой его летит удод,
но колее за ним бежит собака.
Показывает белый поворот
коричневым пятном его рубаха
(оговорился: левый поворот.)

Сибелиус въезжает на холмы,
потом с холмов спускается в долины.
Ему навстречу жители страны
несут съестное из съедобной глины.

Сибелиус кивает головой
и едет молча, сжав язык зубами.
Волнистое гнилое молоко
то там, то тут уложено стогами.

Финальный план: Сибелиус пешком.
Удод и пёс исчезли тоже. Слева
вращается, съезжая под уклон,
смеркается, заваливаясь, небо.

6

Ты водила меня в оперетту,
ты возила меня на метро,
танцевала на кухне Одетту
и сама выносила ведро.

Я глядел на тебя, будто призма,
белый свет раздирая в куски,
я писал тебе жирные письма
на съедобной бумаге тоски.

Деревянные ногти строгая,
оловянные слюни плюя –
вспоминай обо мне, дорогая,
улыбаясь лицом, как петля.

***
Но крылья из серебряной фольги,
но крылья из сиреневой фольги,
но птица - пустота и сухощава.
Наступит - нет, настанет ли всегда,
как ремешок часов у иногда?
Запястья - то, что слева? То, что слава?

Столбы - на них рыхла и конура.
Что голуби? - Здесь и земля бела.
Растянутые гласные на пальцах,
которые ты поднял для молитв,
как перепонки, - ветер холодит
и на руке в часах застыло масло.

***
Города поседевшего хлеба, ладони плотвы…
Проницаемы эти пространства, и вены набухли.
О, Никола, святитель, - нам здесь не сносить головы.
Дай хотя бы не ведать об этом ни слухом, ни духом.

О, Никола! Икон Мирликия цветёт
сквозь подсолнечный слепнущий жир деревянного зренья.
Это поздняя запись на месте Ковчега и Вод.
Это третья. Вторая - про столпотворенье.

На горбу, на гербе, на котором Екатеринбург, –
шахтный так этот ворот скрипит, будто пемзой сдирают
до доски все три слоя. Да в несколько рук.
Да собачий вальсок за стеной по соседству играют.

***
Который голос! - в самом деле –
кость колосится, локти злы.
Накапливаешь почерк в теле,
не подымая головы,
когда локтями лижешь стол,
то запершись и терпеливо,
то в скорожраловке на слом
слова глотая торопливо,
а то среди семьи - как отрок,
как падчерица, - за столом
глядишь за разговором в творог
и голос делаешь углом...

К списку номеров журнала «ПРЕМИЯ П» | К содержанию номера