Главная | Журналы | Персоналии | Книги | Медиа | Проект АРЕаЛ | ГЕОЛОГИЯ | ПОМОЧЬ МЕГАЛИТУ | Спонсоры | Связь с координатором портала |
![]() Центр |
Суюнбай ЭралиевОб авторе: ... |
Елена БогатыреваОб авторе: Родилась в Куйбышеве, окончила Куйбышевское музыкальное училище по классу... |
Роман ПолуэктовОб авторе: Родился в 1976 году в г. Тольятти. Стихи пишет с юности. Публикует свои работы... |
РегионыЦентрРоссияАбаканАнадырьАрхангельскАстраханьБарнаулБелгородБлаговещенскВладивостокВладикавказВладимирВолгоградВологдаВоронежЕкатеринбургИжевскИркутскКазаньКалининградКалугаКемеровоКраснодарКрасноярскКурганКурскЛенинградская областьЛипецкМоскваМосковская областьНарьян-МарНижний НовгородНовосибирскОмскОрелОренбургПензаПермьПетрозаводскПетропавловск-КамчатскийПсковРостов-на-ДонуРязаньСамараСанкт-ПетербургСаратовТверьТулаУлан-УдэУфаХабаровскЧебоксарыЧелябинскЯкутскЯрославльЗападная ЕвропаАвстрияАлбанияБельгияБолгарияБосния и ГерцеговинаГерманияИзраильИрландияИспанияНорвегияПольшаРумынияСловенияФинляндияКавказАзербайджанАрменияГрузияАзиатско-Тихоокеанский регионАзиатско-Тихоокеанский регионАфрикаАфрикаВосточная ЕвропаБеларусьМолдоваУкраинаЦентральная АзияКазахстанКиргизстанТаджикистанУзбекистанСеверная АмерикаКанадаСШАСтраны БалтииЛатвияЛитваЭстония |
![]() ![]() Андрей ДмитриевКрасота уходит – да здравствует красотаКрасота уходит – да здравствует красота
Колесил, колесил – исколесил, всё, что вблизи, покатил дальше – через большак и пашни, через орешник фисташковый, мимо водонапорной башни – символа дня вчерашнего, мимо деревни, где простокваша, и города, где опавшим листьям смышлёные первоклашки уделяют внимание – взяв процесс увядания, как открытую данность, и воплотив в гербарии мысль о бессмертии – пока не украли и эту иллюзию педагоги школы и вуза, начальники-моралисты, держатели акций истины, проворные толмачи, рвачи казённой парчи.
Колесил, колесил до упадка сил – увяз в грязи среди топких низин. В заводях – ходят язи, в полях – колосятся озимые, но на оси – сломано колесо, а из-за тёмных лесов всходит луна – холодней валуна, хоть и ликом – апостол Лука. Здесь – на отшибе – кажутся сёла большими, и сосны своими вершинами – будто метут Млечный путь. Доколесить как-нибудь, доколесить как-нибудь до кузнечика – в травах замеченного – до всхлипа надломленной липы, до трепетной птицы, в которую переродится весь этот гул, до себя, что в пряном стогу наблюдал звездопад и клубящийся пар в колдобинах хлипких дорог – до всего, что догнать не мог…
* * *
Настасья Филипповна топит печь исключительно тысячами рублей – сотнями тысяч, миллионами – а потом глядит, как падают в обморок в них влюблённые персонажи длинных романов и несёт им воды в отогретых ладонях – вот с этого места и кончается водевиль, да начинается месса, в которой надрывная музыка выдыхает робкое имя в органную духоту… Что написано кровью – не переводится никакими цифрами и словами, брошенными налету в прихожей на язык репродукций, где кровь остужают в ванне перед тем, как дать окунуться или запить десерт… Так ведь, Рогожин?
Швыряет охапкой Настасья Филипповна деньги в огонь – пляшет пламя в дорогих нарядах и это уже не липа – это – как бы вскричала толпа – о-го-го! Репетиция ада или просто – слаба, на самом-то деле – слаба, вот и хочется воя в печной трубе – так, чтоб слышало небо, чтоб таял на стёклах лёд и купленный ком несвободы рассыпался на шум голубей где-то под крышей – отголоском высот.
Горит-горит ясно – рычит да ёжится, корчится, стонет. Были тысячи – выпекла грош. А в конце – лягушачья кожица пузырями пошла. В доме стало натоплено, но вскричала душа, наскочив на садовый нож…
* * *
Лето — уже тире, дефис, пробел, многоточие. Сирень — давно не символ в борьбе жизни и смерти — скоро пепел в карманах станет единственной почвой на свете не скрытой снегами. Рано темнеет — август. Дождь, дождь — с атмосферных фронтов надвигаясь, сыплется пряная дрожь грядущего листопада. Город — вытянул каменное лицо в сторону автострады, что ложится под колесо громче и резче — будто торопит конец размеренной речи про тающий леденец… Эстетика августа — в том, что ещё есть листва, ещё работает ластами лягушка в пруду, ещё береста — не единственный довод берёзы, ещё в парке можно постичь безграничность воздуха, в котором голубь — не дичь, но примета пространства. Август — фонарный столб на углу, где едут на красный полночные лихачи — лоб в лоб с пеленой и надвинутой тенью. В свете лампы закружится лист, а пока данность не пожелтела — жизнелюбию красок дивись.
* * *
«Красота уходит», – вздыхает старый маляр, не найдя в новой смете ни гуаши, ни акварели – значит, голые стены опять воплотятся в пожар больничной слепой белизны, что сожрёт на огромной брачной постели своего жениха – шедшего в топкой грязи к ненаглядной свободе, но упавшего в пепел и пыль. Здесь, должно быть, откроется магазин, где по полкам разложат много и много сотен насущных вещей, или, может, тут встанет полынь офисной скуки во весь пустырь помещений.
Маляр мажет мелом гладкую плоскость стены – ритмичны движения, уверенны руки, но красота уходит под слой белизны, так с сожалением констатирует он, и комнаты контур упругий сжимает певчее горло волнительной птицы внутри, которую разровнял мастерок.
Белизна – нема. Ни слова о цвете, ни возгласа о глубине обретённой поверхности – только холод щеки, выбритой в процессе общения с зеркалом, в котором – крестятся нехристи, и главенствует общепит, переходящий желудочный тракт по зебре.
Красота уходит – да здравствует красота. Старый маляр окунает дежурную кисть. Его работа сегодня проста. Впрочем, как и вчера. Вверх-вниз, вверх-вниз. Всё бело – бледно и немощно. Позовите врача…
* * *
Машины – вдоль тротуара. Парковка по берегам мёртвой реки, чья юдоль – бега, бега, бега – скрежет и сизый дым. Город – встаёт над солнцем, позже – солнце встаёт над ним. Нам же – внутри – остаётся отмечать дни недели уже бледным маркером или просто – карандашом, что для дела летописца аккуратного даже более, чем уместен – дерево в «Повести временных лет» было как камень для текста скрижалей, как монумент топорной работе – и сегодня в нём – древко стрелы. Кошка греется на капоте – пока кони под ним теплы.
Эта улица – носит свой панцирь на манер виноградной улитки – будто перстень на пальце, окунаемом в жидкий кисель квартала на поминках или крестинах. Перекованный на орало – меч висит над Дамоклом в гостиной и царапает кончиком темя – нераспаханный грубый суглинок, из которого слеплено и всё наше тело – до последних на донце чаинок…
Город – выполнил роль статиста. Снова с гиканьем оживились кулисы, и механика коллективного сердца запустила по кругу кровь, находя в горячем процессе упоение спорной игрой. Шаг – прочерчен, и форма – дала фору. Человечек – хочет звучать хором…
* * *
Жаба – пучит глаза в омуте цифр. Мы с тобой живучие – могли б захиреть от цинги или от чахлого света, сквозь щель занавесок втёкшего в глаз по руслу индейского лета, но – улучив время и место – остались в строю – в строчке спорного текста, в котором – ноздря в ноздрю – идут к финишу кони апокалипсиса или просто – оторвавшиеся от погони жеребцы из разграбленного обоза.
Могли б кануть в чаще – захлебнувшись клюквенным соком, при разделе на «не наших» и «наших» попасть под скорое лезвие, сгинуть в лестничной клетке, как бумажные лебеди – оригами, выйти калеками из покоев железной леди или бронзового вождя. Но вытянули струну – пальцами сжав аккорд, собранный по куску на треснутом грифе. Так эллины – видимо – вылепляли из глины в мифах каждый нюанс картины, где в центре – огонь. У оград снуют воробьи, и хлебные крошки покидают ладонь во имя пернатой любви.
Остались в прожилках, вынесли быль и боль случайными пассажирами, успевшими сесть на борт в чужом незнакомом городе с улицами-метелицами, несущими мимо барокко и готики в сторону спальных районов из теста ржаного с обилием грубой соли. Сколько ещё лететь-плыть-ехать – знает только играющий соло флейтист в руинах расколотого ореха, но отвечает лишь эхо – неразличимое эхо, невнятное эхо, лишь эхо, эхо…
* * *
В широкополой шляпе и ветхом плаще легко показаться шатким в мире вещей героем психологической прозы – неузнанным и сухим на нитке постной, сшивающей лоскутки каких-то аллюзий и низколетящих смыслов. Катишься шариком в лузу от борта, где размазали хоккеиста из известной команды, шепча: и всё-таки – она вертится. С ломкой загадкой взгляда, с нарывающим заусенцем…
Серый, сутулый, нескладный – разбившийся на абзацы, в диапазоне – от Гоголя до Сартра – и шире – до автостанции, где пишется на коленке провинциальным автором повесть о маленьком человеке пока возится с радиатором водитель в тельняшке. Эдакий Мышкин – бедняжка прямиком из Швейцарии, где не вышло полностью излечиться – вот и дивишься тополиному пуху – дескать из крыльев ангельских. Чисто – лопух лопоухий возле бабушкиного забора в селе, позабывшем имя своё, но запомнившем вора, что видя добро – никогда не проходит мимо.
Встанешь у зеркала – шляпа на лоб, за воротом терпко дымится сера, и сердце встревоженным вороном уже готово для крика… «Доброе утро, последний герой», – скрипнет виниловая пластинка под иглой, на которой теперь Виктор Цой… * * *
И было слово. И было солоно на губах, словно выпито море со всеми его аллегориями и приметами шторма, что всё время – так скор и так – с корнем вырван из горла – как окрик грубого часового за колючей проволокой горизонта, где слово – это основа долгого взгляда в суть речи – со стремлением встретить бога или хоть что-нибудь бесконечное…
И было слово. И были совы над лесом сосновым – будто бы невесомые. Но всё, что ты смог – внести прелый мох на ладони в облезлый подъезд. Вот, мол, бедовые – только мох-то и есть – оправдание дна оврага, где собирается влага и скорченная коряга напоминает ящера, вымершего до пращура, но норовящего прыгнуть стрелою в чащу.
И было слово. И было снова заглажено чувство скола, по которому делятся стороны света. Сосед репетирует соло на сломанной скрипке, и сонный дом – перебирает сорные травы разбитого инструмента. Так пролетает лето – вслед за совами – и пусть на губах твоих солоно и скоро – увы, уже скоро – всё это будет взорвано – даёшь себе слово, снова даёшь себе слово…
* * *
Люди-мамонты – вымирали долго, распадаясь на атомы и на иголки сосновой хвои в тайге своей бурой, где от пищи греховной волки рвались из шкуры с дьявольским рыком в хищную пропасть ада, где кровавая земляника полнилась сладким ядом в папоротниках болотных. Люди-мамонты – тянулись хоботами к блистающим артефактам ускользающей жизни, но каменные топоры уже перерубали жилы, двери аорт отворив…
В пьяном оре шамана – было так много мяса, что земля – приняв форму шара – делалась ярко красной – перенимая солнце, в мёртвой точке заката. Рваные всхлипы совести в остывающих глыбах гигантов – походили на шёпот молитвы, обращённой к своей первобытной истине, что в условиях палеолита ритуально должна быть убита.
Люди-мамонты – вымирали под звуки бубна в пальцах высших приматов, у которых резались зубы и прорастало эго жгучим цветком меж рёбер. Рёв относило эхо к чёрной горе, где в утробе клокотала злоба вулкана, желая выйти наружу – так зарождалась Валгалла с ревностным культом оружия.
Люди-мамонты – оставили кости в земле, чтобы памятуя о том, что все мы здесь гости – новое племя держало их на ладонях и время от времени окропляло живой водою, представляя, как огромные бивни покрываются белой эмалью и из мифа становятся былью.
* * *
Геометрия окна – ветром полна. Однако – прочь все эти рамки. Ночь – как ночь – даже в масштабах пространства, где небесная швабра часто-часто работает по углам, гоняя вчерашний хлам – так, что рука дежурного по верхам – высекает молнии. Внизу – затухают волны будней и зуд насущных потребностей. Всё, что на сушу вышло из бездны – приняло форму холодного камня или фарфора на полочке в спальне.
Слух – острее. Стук сердца – режет из-под ребра мякоть, что стала груба в хлебе из злака, срезанного под корень и запечённого в плоть. Но кто-то же любит корку, выхватив целый ломоть…
Вот так – тик-так, тик-так, тик-так… Впрочем, нет механизма с пружиной и шестернёй в призме новых часов, отменивших старьё. Теперь микросхема – и есть – вселенная, что щурится через стекло.
Чай – ещё крепок, ещё горяч, но сейчас это – нелепость в условиях сухости формул, когда в окне, нарисованном – в качестве форы очерченного объёма – сгущается тьма. И лишь чувство дома – окунает в купель дитя.
* * *
Свобода, свобода… Обод крутящегося колеса оставляет лишь колею, водянистые – будто глаза во хмелю – безразмерные лужи вчерашнего ливня. Месяца три до стужи, а потом – эти ивы вдоль дороги – разбитой вдрызг – облетят и продрогнут среди миллиона искр…
Путь не близок. Свобода, свобода… Какие там визы… За воротом стынет кожа на встречном ветру. Когда мир был моложе – он тоже имел в виду шелест да пыл вешней листвы – полшага вперёд из толпы и вот уж пусты графы в анкете для строгой инстанции. Улететь бы на яркой ракете туда, на что не грех подписаться…
Поле. Полина, Поля, пуля – и болью наполнен трепетный крик. Мы падали навзничь – каждый теперь старик – как давеча потешался начальник. Продолжается вечеринка, и тот, кто отделался чаем – последнею спичкой чиркнул под медленной аркой и канул в ночи Лето кончается – жалко, но – помолчи…
Свобода, свобода – выписка из приказа. Возможно – мы всё ещё молоды, но это – заметно не сразу.
* * *
Осмысленно вворачиваешь лампочку – будто лысую голову – не иначе яркую – в плечи патрона – по самую шею на табурете под вечер в обжитом помещении – с чувством сиротским: мол, лопнула нить вольфрама. И вроде бы – выше ростом стал, на носках упрямо толкая себя к потолку, где провод – как хвостик арбуза, что сам себя не потянул – сочтя спелый плод обузой. Стоишь – напрягаешь кисть, крутишь и вертишь, а рядом – в потёмках жизнь ещё бормочет о свете…
Шатается табурет – рассохшийся атрибут быта, в котором нет звёзд у царевны во лбу, но есть – тёплый войлок причуд и щедрая горсть мелочей, с которыми – впредь не чужд мир обычных вещей.
Вворачиваешь, вворачиваешь лампочку – чаще и чаще число Фибоначчи пальцев на ломкой руке строит в танце логический ряд, но уже подошло к нулю. Щёлкнул, сощурил глаз – ибо ток иглу – острую и большую – обнажил до жил. Свет – опять внутри лампы, где ты, слава богу, не джинн – а новая тень в мягких тапках…
* * *
Глумился голем над смыслом, и голая голень вязла в тине вдоль топкого берега, но мы смотрели, как в тигле выплавлялась иная материя, и нам было тепло – особенно после ливня, когда до нитки, до костей, до того, что ближе к телу либо к сердцу вновь остались сырыми. В огне – вместо духа и сына – нам чудился жар сентенций, хотелось – если уж греться – то чем-нибудь сиротливо глядящим из темноты. Да, голем – казалось, что это ты – новорожденный, хрупкая кукла богов, кусок болотного дёрна, оживший под сапогом хромого скитальца. Но вышел на свет и стал тем, чего стоит бояться на встречной с тобой полосе.
Глина плюс лава – да пепел, да слива, раздавленная в руке – вот и всё, что трактуется на твоём языке тому, кто обедал овсом у скупого костра. А ближе тебя подпустишь – в пальцах твоих остра у горла узкая сталь ножа – впрочем, мечталось же, чтоб воспарила душа – раз уж скулить о душе.
Но – голем, по-прежнему – голем… Засыпая потным и голым – видишь цветущий сад, где под яблоней – наши дети сидят, не рождённые в жизни явленной…
* * *
Шляпа – кругла вокруг головы, широкопола, как крыша ума носителя, что, увы, порой не хозяин ни шляпе, ни голове… Он с раннего детства – раззява, ему бы рыскать в траве в поисках связки ключей, выпавшей из кармана, или монет – ещё более мелких вещей – но в шляпе он – Иван Карамазов, рассеянный Дон Жуан, забывший, что сердце – камень у статуй убитым мужьям – да ещё донжуановыми руками.
Глядишь из окна: шляпа – предмет искусства – будто б слегка велика, а, может, это лишь чувство узости разума, воплощённого в голове всех носителей разом – живущих в абстрактной Москве или – уж если ещё абстрактней – в Павлове-на-Оке. На-ка – и ты примерь в своих Уренгое, Кинишме или Ухте. Хватит пустых аллегорий – сам же быть в шляпе хотел.
Вечер сгустил тона. Серая моль над шкафом, но всё, что реальность дала, ты ещё не прошляпил…
* * *
Ел эскимо – холодил языка кончик – словно зимой ртом ловил свысока выпавший снег. Всё иное казалось пустым – невкусным, несладким. Эх – как же давно эти бразды правления цветом и звуком пребывают в цепких руках не Большого Брата или его внука, которого тот ругал за двойки по физике и испорченный вкус, изображая Фонвизина, крутящего сталинский ус, а в руках скупой глухоты, упаковавшей мир в мокрый картон, где ты – в слишком тесной связи с людьми.
Ходил по проспекту – прислушивался к шагам. Таяло, таяло лето и эскимо – как душа шоколадного эльфа – покидала толкиеновский сюжет, в котором бог метит шельму, рычащую, что бога нет…
Но бог – в тусклых прожилках августовского листа, в небе, где пассажирам, рассаженным по местам, предлагают соки и воды, в солнечном робком луче… Ел эскимо – был свободен в каком-то детском ключе.
Ведь, знают уста младенца – даже внутри мужей – что в маленьких радостях сердцу не так беспросветно уже…
![]() |
ГолосованиеВыберите название/тему следующего раздела проекта "Вещество"ЖурналыКыштым-ГраниПятью пятьКочегаркаСОТЫРусское вымяВЕЩЕСТВОАРТИКЛЬЕВРОПЕЙСКАЯ СЛОВЕСНОСТЬЕВРЕЙСКАЯ СТАРИНАЗДЕСЬЛитСредаЗаметки по еврейской историиСемь искусствЛиФФтДАЛЬНИЙ ВОСТОККОВЧЕГОСОБНЯКМОСТЫМЕНЕСТРЕЛЬПриокские зориВИТРАЖИДОНСЕВЕРДРУГОЕ ПОЛУШАРИЕЛИТЕРАЮЖНЫЙ УРАЛБАЛТИКА-КалининградСеверо-Муйские огниНОВЫЙ СВЕТСлова, слова, словаЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАДВОРКИНАЧАЛОКАЗАНСКИЙ АЛЬМАНАХПять стихийЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАПИСКИСлово-WordГВИДЕОНКольцо АЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРАСорокопут [Lanius Excubitor]ДЕНЬ ПОЭЗИИЖурнал ПОэтовТело ПоэзииГРАФИТБЕЛЫЙ ВОРОНИНЫЕ БЕРЕГА VIERAAT RANNATЮЖНОЕ СИЯНИЕЛитературный ИерусалимДЕТИ РАФУТУРУМ АРТЧЕРНОВИКЗИНЗИВЕРЛИКБЕЗВАСИЛИСКДЕНЬ И НОЧЬУРАЛ-ТРАНЗИТНОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬЖурналы, публикация которых на сайте прекращена:ЧЕЛОВЕК НА ЗЕМЛЕИЛЬЯАРГАМАК-ТатарстанИНФОРМПРОСТРАНСТВОДЕРИБАСОВСКАЯ - РИШЕЛЬЕВСКАЯСТЕРЖЕНЬСВОЙ ВАРИАНТБАШНЯ22ВОЛОГОДСКАЯ ЛИТЕРАТУРАНАШЕ ПОКОЛЕНИЕУРАЛРУССКАЯ ЖИЗНЬАРТ-ШУМЛИТЕРА_DNEPRТРАМВАЙЗАПАСНИКЫшшо ОдынПРЕМИЯ ПБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЗНАКИ11:33АЛЬТЕРНАЦИЯ |