Александр Габриэль

28 капель корвалола

28 капель корвалола

 

Перебои жизненного соло лечатся испытанным плацебо: 28 капель корвалола и дождём сочащееся небо… Памяти незримая петарда россыпью колючих многоточий выстрелит в районе миокарда и отпустит на исходе ночи…

 

Сочиненье стихов… Зачем?

И на кой совершенство слога? —

недоказанных теорем

остаётся не так уж много.

Слишком хожена эта гать

и протоптаны эти стёжки…

Унизительно — подбирать

со столов опустевших крошки.

Мне б исчезнуть в мельканьe лиц,

в шевеленьe житейской пены,

но невидимый миру шприц

мне стихи загоняет в вены…

 

Ночью всё так выпукло и чётко делится на дебет и на кредит; только сердце, шалая подлодка, глубиной непознанною бредит… Стая истин, спаянная в узел, ставшая докучливою ношей, острыми рапирами иллюзий тычется в предсердья и подвздошье…

 

Сочиненье стихов… К чему?

Что изменится в мире этом? —

всё из света уйдёт во тьму,

чтобы вновь обернуться светом.

И за краткий житейский миг,

напоённый мечтой о чуде,

я не стану скопленьем книг,

что до дыр зачитают люди…

 

Ночью так враждуется с собою! И от изголовья до изножья время захудалою арбою тянется по мраку бездорожья. Нет стихов, шрапнельных

многоточий; только холод стен да холод пола. Всё, что я хочу от этой ночи — 28 капель корвалола…



Седьмой день

 

Шесть дней из семи в неделю он словно в коме:

работа, друзья и затхлый привычный быт…

Он будто плывёт на странном пустом пароме,

а порт назначенья им навсегда забыт.

Он — словно случайно выживший в гекатомбе.

Он всё потерял, зато уцелел. И вот —

шесть дней из семи в неделю он робот. Зомби.

Его завели, как куклу — и он идёт.

Он распознаёт, как прежде, места и лица.

Он помнит свои маршруты и где рождён.

Он знает, как есть. Он помнит, как спать и бриться.

Шесть дней из семи обходится этим он.

Он знает давно: ничто под луной не ново,

но, верность пустой мечте до сих пор храня,

шесть дней из семи в неделю он ждёт седьмого —

всего одного достойного жизни дня.

Один только день в неделю — его вершина,

и там пустоты кончается полоса…

В субботу ему разрешают увидеть сына.

На три часа.



Квас

 

Солнце по? небу плыло большой каракатицей

и, рассеянно щурясь, глядело на нас…

Ты стояла в коротком оранжевом платьице

близ пузатой цистерны с названием «Квас».

Разношёрстные ёмкости, банки да баночки

были хрупким мерилом безликой толпе,

что ползла к продавщице, Кондратьевой Анночке,

кою взял бы в натурщицы Рубенс П. П.

Солнце с неба швыряло слепящие дротики,

ртутный столбик зашкаливал в адовый плюс,

и казалось: подвержен квасной патриотике

весь великий, могучий Советский Союз.

Сыновья там стояли, и деды, и дочери

с терпеливыми ликами юных мадонн…

И пускал шаловливые зайчики в очередь

в чутких пальцах твоих серебристый бидон.

Всё прошло, всё ушло… А вот это — запомнилось,

тихий омут болотный на всплески дробя…

Мне полгода тому как двенадцать исполнилось,

я на год с половиной был старше тебя.

И теперь, в настоящем — сложившемся, чековом —

голос сердца покуда не полностью стих…

«Где ты, где ты, Мисюсь?» — повторить бы за Чеховым,

но надежд на ответ всё равно никаких.

Только тени витают, и тают, и пятятся,

и завис в эпицентре несказанных фраз

призрак счастья в коротком оранжевом платьице

близ пузатой цистерны с названием «Квас».

 


Бостонский блюз

 

Вровень с землёй — заката клубничный мусс.

Восемь часов по местному. Вход в метро.

Лето висит на городе ниткой бус…

Мелочь в потёртой шляпе. Плакат с Монро.

Грустный хозяин шляпы играет блюз.

 

Мимо течёт небрежный прохожий люд;

сполох чужого хохота. Инь и Ян…

Рядом. Мне надо — рядом. На пять минут

стать эпицентром сотни луизиан.

Я не гурман, но мне не к лицу фастфуд.

 

Мама, мне тошно; мама, мне путь открыт

только в края, где счастье сошло на ноль…

Пальцы на грифе «Фендера» ест артрит;

не потому ль гитары живая боль

полнит горячий воздух на Summer Street?!

 

Ты Би Би Кинг сегодня. Ты Бадди Гай.

Чёрная кожа. Чёрное пламя глаз.

Как это всё же страшно — увидеть край…

Быстро темнеет в этот вечерний час.

На тебе денег, brother.

Играй.

Играй.

 


Из окна второго этажа

 

Ветрено. Дождливо. Неприкаянно.

Вечер стянут вязкой пеленой.

И играют в Авеля и Каина

холод с календарною весной.

 

Никого счастливее не делая:

ни дома, ни землю, ни людей,

морось кокаиновая белая

заползает в ноздри площадей.

Небо над землёй в полёте бреющем

проплывает, тучами дрожа…

И глядит поэт на это зрелище

из окна второго этажа.

По вселенным недоступным странствуя,

он воссоздаёт в своём мирке

время, совмещённое пространственно

с шариковой ручкою в руке.

И болят без меры раной колотой

беды, что случились на веку…

 

Дождь пронзает стены. Входит в комнату.

И кристаллизуется в строку.

 


Облади-облада

 

Холода у нас опять, холода…

Этот вечер для хандры — в самый раз…

В магнитоле — «Облади-облада»,

а в бокале чёрной кровью — «Шираз».

И с зимою ты один на один,

и тебе не победить, знаешь сам…

Не до лампы ли тебе, Аладдин,

что поныне не открылся Сезам?

И не хочется ни дела, ни фраз,

и не хочется ни проз, ни поэз…

Проплывают облака стилем брасс

акваторией свинцовых небес.

Но уходят и беда, и вина,

разрываются цепочки оков

от причуд немолодого вина

и четвёрки ливерпульских сверчков.

Ничему еще свой срок не пришёл,

и печали привечать не спеши,

если памяти чарующий шёлк

прилегает к основанью души.

Так что к холоду себя не готовь,

не разменивай себя на пустяк…

 

(Это, в общем-то, стихи про любовь,

даже если и не кажется так).



Временный

 

Я временщик, коль посмотреть извне,

и сердце всё, как есть, принять готово.

Как ни крути, оставшееся мне

незначимей и мельче прожитого.

Мне больше не войти в свои следы;

всё чётче ощущаю что ни день я

себя на ветке капелькой воды,

набухшей ощущением паденья.

Стираются и боль, и благодать.

Как ни хрипи натруженной гортанью,

но стало невозможно совпадать

со временем, сменившим очертанья.

Услышу вскоре сквозь тугую вязь

словес, недосложившихся в поэзу:

«Которые тут временные? Слазь!»

И я скажу: «Я — временный».

И слезу.

 


Океан

 

За века ни на миг не состарясь,

не утративший силы ничуть,

океан мой, усталый Солярис,

на минуту прилёг отдохнуть.

Чтоб к покою его причаститься

и не знать ничего ни о ком,

стань его составною частицей —

тёмной рыбой, холодным песком.

В отдаленье от линии фронта —

тишина. Ни событий, ни дат…

Лишь кривой ятаган горизонта

нарезает на дольки закат.

Чуткий воздух, пропитанный снами…

Притяжение мягкого дна…

Перед тем, как нахлынет цунами —

тишина. Тишина. Тишина.



я здесь

 

эта печальная штука жизнь в сердце иголки нехватка слов

хочешь поставлю тебе би джиз хочешь поставлю тебе битлов

ломятся беды в дверной проём им бы на рты понаклеить скотч

хочешь мы чаю с тобой попьём чаю чернее чем эта ночь

пали под нами десятки кляч мы настрадали своё всерьёз

только не плачь я прошу не плачь я ведь не выдержу этих слёз

воздух вскипает в тугую взвесь горечь вступает в свои права

хочешь дотронься я рядом здесь боль свою боль подели на два

 

складывать руки нельзя не след сердце стучит и не пуст колчан

я принесу тебе теплый плед и не пущу сквозняки к свечам

эта печальная штука жизнь часто не верится в даждь нам днесь

только держись я прошу держись я не исчезну я здесь я здесь

 


Могли

 

Она валилась в обморок в горах;

боялась и зубной, и прочей боли…

А он был спец в торпедных катерах,

геологоразведке и футболе.

 

Она бродила, как в лесу юннат,

по галереям Питти и Уффици.

Он матерился вслух, и был фанат

любого пива и грошовой пиццы.

 

Она была с дипломом МГУ,

стажировалась в Беркли и Сорбонне;

а он в подъезде морду бил врагу

под облаками сигаретной вони.

 

Он Тайсона любил, она — Дали;

она была как ангел, он — как йети…

Они могли бы встретиться. Могли.

Но — обошлось. Ведь есть же Бог на свете.

К списку номеров журнала «СОТЫ» | К содержанию номера