Светлана Кекова

Вестники вечности

* * *

 

Мы знаем, что распалась связь времён:

Разрушен город, Иоанн пленён,

Тебе, отец мой, дом подземный вырыт.

Резвится в небе стая Гончих Псов.

В пустынях рек, на берегу лесов

На пляшущую деву смотрит Ирод.

 

Всё то, что Бог напишет на роду,

Как роза детства в брошенном саду,

Благоухает вечностью и раем.

Он нас призвал, благословил и спас,

Но мысль одна томит и мучит нас –

Что смерти мы себе не выбираем.

 

Дни вечности, простой песок морей,

Грехи рабов и подвиги царей

Никто не сможет взвесить и исчислить.

Но в жизни, возведённой на крови,

Истоки и последствия любви

Научат сердце не страдать, а мыслить.



Баллада об уходящем времени

 

Только чайник, натертый до тусклого блеска

едкой содой, а также стены арабеска,

или, может, окно, а на нем занавеска,

или шкаф для посуды со всем содержимым

придают бытию неизменность и прочность.

Прорисовано время, как почерк с нажимом,

на различных предметах. Но их краткосрочность

не чета краткосрочности жизни людской,

незаметно текущей в черте городской.

 

Вот вам хлеба ломоть и пустая солонка,

звук горящего газа, собака болонка,

шкаф посудный с торчащим из дверцы ключом,

снега белое дерево в окнах.

Однако мы пейзаж с натюрмортом скрестили.

Собака здесь, пожалуй, совсем ни при чем.

 

Так начнем же сначала. От мысли исходной

ничего не осталось. И ордер расходный

мы спеша заполняем в тоске безысходной —

нам кассир выдает шелестящее время

и поводит крылами в окошечке кассы.

Дома ждет нас вещей разномастное племя —

вот посуда из глины, стекла и пластмассы,

пара стульев потертых и снег за окном,

незаметно растущий в пространстве ином.

 

И опять окружает знакомая местность

человека, на жизнь получившего ссуду,

он уже ощущает тоски неуместность,

напевает, в порядок приводит окрестность —

взглядом трогает вещи, стоящие всюду,

с окон пыль вытирает и моет посуду,

снова чувствует пищи солёность и пресность,

пряность времени, жизни своей остроту,

шаткость шкафа посудного, стен пестроту.

 

А еще замечает, внезапно прозрев,

снег, растущий за окнами в форме дерев,

жизни прошлой окружность и времени хорду,

видит он, над горелкой ладони согрев,

постаревшей собаки кудрявую морду,

ключ от шкафа посудного в правой руке,

две разбитых тарелки, дыру в потолке,

из которой торчит электрический провод…

 

Я использую это прозренье как повод

для того, чтоб вернуться на круги своя:

есть, как видно, такие подробности быта,

за которыми время текущее скрыто

и впритык сведены разных истин края.

Вот за этой плитой и за этой горелкой,

за солонкой пустой, за посудою мелкой,

за стеной, за ее потемневшей побелкой —

всюду жизни исчезнувшей след.

И видна за окном, за небесным порогом

часть пространства, которая занята Богом,

а тебе, человеку, да будет итогом

только время, которого нет.



Два разговора о смысле жизни

 

1

 

Это неба полотенце. Это речка. Это лес.

Это тихий плач младенца. Это ангел. Это бес.

Это вышиты на ткани солнце, звезды и луна.

Это жизнь моя на грани то ли смерти, то ли сна.

Волк, как ветер, завывает. Как луна, вода блестит.

Бог лицо от нас скрывает. Мать дитя свое растит.

Это травы зреют в поле, это зверь живет в неволе,

привыкая к новой роли, в небе бабочка гостит.

Ах, давно ль она дрожала, потому что червячком

на сырой земле лежала то ли навзничь, то ль ничком?

И имела вид наивный, и смеялась надо мной,

а теперь, как ангел дивный, держит крылья за спиной.

 

2

 

Это чистая тарелка. Это ложка. Это ложь.

Это страшно. Это мелко. (Слов во тьме не разберешь.)

Тьма закрыла свет, как штора. Ночь на улице шуршит.

Тонкой ниткой разговора воздух в комнате прошит.

Я ребенка пеленаю, тихо плачу и молчу.

Помнишь? Помню. Знаешь? Знаю. И заплатишь? Заплачу.

Чем заплатишь? Звездной пылью, молоко из чашки вылью.

За спиною пряча крылья, ангел дует на свечу.

Как спокойно и бесстрастно Бог пускает время в рост!

Безвоздушное пространство служит пищею для звезд.

Ночь — кормилица и нянька — с головой укрыла твердь.

Человек, как Ванька-встанька, погружен то в жизнь, то в смерть.

Я лицо росой умою, чтоб глаза мои закрыл

ангел с траурной каймою по краям лазурных крыл.

 

* * *

 

Жизнь растёт из умершего семени,

как из озера — тело реки.

Мы скользим по поверхности времени,

как по глади озёрной жуки.

И с какою-то детской беспечностью

смотрим вверх — и срываемся вниз.

Разве можно, беседуя с вечностью,

получить поощрительный приз?

 

Как бы мы свою жизнь ни коверкали,

пожиная познанья плоды,

мы всегда отражаемся в зеркале

ослепительной, чудной воды.

Там колышутся ивы китайские

и дрожит силуэт рыбака,

перед ним расстилаются райские,

победившие смерть облака.

Видишь — в этой живой бесконечности

все начала сошлись и концы.

И снуют, словно вестники вечности

водомерки, жуки-плавунцы.

 

* * *

 

Ах, не поехать ли мне на рассвете

в самый умышленный город на свете,

как Достоевский когда-то сказал?

Никнут седые усы паровоза,

длится пространства презренная проза,

поезд придёт на Московский вокзал.

 

В пятнах сырых театрального грима

жизнь, как обычно, проносится мимо,

тени неслышно бегут за окном:

дом, палисадник, берёза, осина,

Мышкин, Раскольников, старец Зосима,

ящик, обитый зелёным сукном.

 

Жизнь, как алмаз, ненавидит огранку.

Ах, не поехать ли мне спозаранку

в город, где не был никто никогда?

между Москвою и Нижним Тагилом

От колыбелей к просторным могилам

тонкая льётся вода.

 

Там полководцы, цари и герои,

солнце этрусков и золото Трои,

и фараоны в сухих пеленах.

Чтобы укрыться от времени злого,

медленно зыблются в зеркале слова

всадник, патриций, разбойник, монах.

 

Всё ли сохранно в веках и нетленно –

Анна, Юдифь, Антигона, Елена,

Руфь, Беатриче, Эсфирь?

Гоголь, Жуковского ждущий к обеду,

видит, как лошади мчат, а по следу

вьется клубами словесная пыль…

 

* * *

 

Лёжа в своей кровати, «аксиос» говорю

календарю, заплате, бледному фонарю,

бедной сухарной крошке, бабочке и осе,

кружке, губной гармошке, мухе, поскольку все

эти предметы жизни, мелкие существа

славят в своей отчизне тайный закон родства.

вот и щадят их войны, пагубы, забытьё,

ибо они достойны в Царство войти Твоё.

 

Лёжа в своей постели, «аксиос» я шепчу

мху, соловьиной трели, солнечному лучу,

старому снимку Бреста, трещине на стене,

муке, знакомой с детства, с детства знакомой мне,

лучшей на свете строчке – пропуску в мир иной,

сну в кружевной сорочке с крыльями за спиной,

радуге многослойной, ангелу на пути –

ибо они достойны в Царство Твоё войти.

 

Я не о тех, кто подвиг свой преломил. как хлеб.

Где они – Рюрик, Хлодвиг, братья Борис и Глеб?

Тянутся, словно птицы, в радужные края

братья мои, сестрицы, дочери, сыновья,

пляшут скворцы в скворешнях, плачут отец и мать…

 

Разве достоин грешник «аксиос» им сказать?

 

Лёжа на нижней полке в поезде «Астана»,

я вспоминаю Волги влажные письмена.

На золотых, песчаных отмелях у воды –

знаки событий тайных, будущего следы.

Вижу я незнакомца с удочкою в руке,

маленького японца с рюмочкою сакэ,

Вижу я, как стрекозы воздуха ткут парчу, –

и не таясь, сквозь слёзы «аксиос» – я шепчу.

 


Прошедшие времена

 

1.

 

Ни о чём не спросит и, видимо, не простит…

 

Имперфект скрежещет, аорист – благовестит,

а поэт из них второпях сколотил строфу,

где таится жизнь, словно детский скелет в шкафу.

 

Что же это было? Страдание? Страсть? Аффект?

Утекло, ушло, превратилось в плюсквамперфект,

в золотую пыль, в неземную – навеки – синь.

в ледяной санскрит и в литую, как сталь, латынь.

 

Замолчишь, заплачешь, откроешь на миг окно –

там уже струится влажное волокно,

а в твоей постели, презрев наготу и стыд,

не добившись цели,

прошедшее время спит.

 

2.

 

Как славно жить в дому, укрытом снегопадом,

смотреть в окно на снег нездешней белизны…

Сокровище моё лежит со мною рядом,

сокровище моё цветные видит сны.

 

А в недрах словаря, где слов пасётся племя, –

забвенье и тоска, туман и забытьё.

Я чувствую уже, как исчезает время.

 

Сокровище моё, сокровище моё…

 

3.

 

Как ты знаешь, милый, всегда я живу на грани

немоты и звука, суровой зимы и лета,

мне куда как трудно разобраться в словесной ткани

нашей общей жизни; нащупывать швы сюжета,

 

узелки завязывать, штуковать небольшие дырки,

к наступленью ночи выращивать сны в пробирке.

 

Ты меня послушай: страданья – как струны арфы.

Их легко и бережно трогают наши руки.

От дрожанья струн замерзают в озёрах карпы

и едва-едва шевелят плавниками щуки.

 

Чем суровей время – тем мы с тобой свободней –

хлеб с вином вкушаем и помним про день субботний.

 

Как ты знаешь, милый, нельзя нам добиться силой,

чтоб зима для тополя сшила пальто на вате,

чтобы этот тополь спасён был порою стылой,

словно юный инок, взыскующий благодати.

 

Обниму тебя, чтоб заплакать и сном забыться.

В ледяных озёрах на части луна дробится.

 

А сегодня Волгу назвал ты Евксинским Понтом

и ещё сказал: не нуждается грех в огласке…

Не хочу я знать, что таится за горизонтом,

но хочу я верить, что мы доживём до Пасхи.

 

У порога нашего Янус стоит двуликий

с золотым ключом. Приближается Пост Великий.

 

Расставайся, жизнь, со своим драгоценным телом,

избегай объятий, готовься к страданьям крестным,

оставайся, жизнь, в дорогом одеянье белом,

чтобы встать из гроба сияющим днём воскресным.

 

И с тобою рядом мы в гроб живоносный ляжем,

где на ложе каменном пламя любви дрожало,

и, обняв друг друга, мы смерти навеки скажем:

отвечай нам, смерть, –

где победа твоя и жало?

 


КРЕСТНЫЙ ХОД

 

1.

 

В Саратове по улице Советской

я шла в толпе, орех сжимая грецкий

в своей руке, и думала о том,

что вот – вокруг меня чужие люди,

и если кто-то голову на блюде

несёт Иродиаде, я крестом

себя смогу спасти от поруганья.

Я шла в толпе, и слышала рыданья,

и смех, и брань у входа в магазин,

где прятались раввин и муэдзин.

 

2.

 

По улице, как новые арийцы,

шли блудники, лжецы, детоубийцы,

в нарядных платьях, стильных пиджаках,

с цветами и айфонами в руках,

и я средь них – не лучше их, а хуже,

шла под зонтом и отражалась в луже.

Стежками дождь пространство дня прошил.

И я смешалась с теми, кто грешил,

кто грех любил, как шоколад и кофе,

кто помогал убийцам на Голгофе.

 

3.

 

Но вот вопрос: куда спешат они?

Туда ли, где рекламные огни

неистовым мельканьем и свеченьем

всех призывают к новым развлеченьям?

Блестят витрины, огоньки машин…

На перекрёстке тополь, как кувшин,

стоит один со светофором рядом,

следит за нашим призрачным парадом.

 

4.

 

И вдруг навстречу тем, кто любит грех,

кто разгрызает время, как орех,

в Саратове, по улице Соборной

смиренники идут и простецы,

святые жены, матери, отцы,

и с ними образ – Спас Нерукотворный.

Они идут – не час идут, не год,

и каждый видит этот Крестный ход,

и возле Липок – там, на стадионе,

встал из руин нерукотворный храм,

и ангелы видны на небе нам,

и апокалиптические кони.

 

5.

 

А Бог дождит на грешных и смиренных,

на гениальных и обыкновенных,

промокли гордецы и мудрецы,

глупцы, ленивцы, нищие, купцы

и все потомки Евы и Адама

от океана и до океана.

 


ПОВЕЛИТЕЛИ СТРЕКОЗ

 

* * *

 

Увянуть могли бы две розы в руке –

да льдистые глыбы плывут по реке.

 

На них я читаю судьбы письмена:

блестит запятая, как чья-то вина,

 

дрожит многоточья рассыпанный мак,

о чём-то кричит восклицательный знак.

 

Но, знаки иные в груди затая,

не знаю вины я страшней, чем моя.

 

Последней из пленниц я шла под венец,

и плакал младенец, звенел бубенец,

 

а нож деревянный лежал на столе,

как меч-кладенец в каменистой земле.

 

Кто сможет лихого врага побороть –

рассечь и рассеять словесную плоть

 

и свадебной ночью на теле стиха

слова уничтожить, как язвы греха?

 


Два стихотворения

 

1.

 

Покинул тело дух-изменник –

и молча нюхает эфир

египетский первосвященник,

носящий на груди сапфир.

 

Стоит скала, как Ниобея,

песок хрустит и шелестит,

и перстень в виде скарабея

на пальце воина блестит.

 

Он, жалкий раб им данной клятвы,

телесный чувствует ущерб,

и приближает время жатвы

луна, похожая на серп.

 

Есть в каждом теле воды Леты,

но ты, душа моя, забудь.

что голубые амулеты

мне нужно положить на грудь.

 

И, прозревая в небе чистом

светил невидимую связь,

ты лучше трезвым аметистом

чело горячее укрась.

 

2.

 

И поцелуй четырёхкратный,

и вздох прощанья мне знаком.

и безнадёжный привкус мятный

под онемевшим языком.

 

Уже не будет сердце биться

в земле, прозрачной, как слюда…

Но как, скажи мне, пробудиться

за час до Страшного Суда?

 

* * *

 

Внезапно рыбы покажут спины

и вновь в морские уйдут глубины.

Держа в объятиях круг гончарный,

идёт по миру владыка глины.

 

Он молча мир созерцает тварный,

он слышит – поезд гремит товарный.

а в небе месяц висит двурогий.

и лист грызёт шелкопряд непарный.

 

Идёт по миру гончар убогий,

его, наверно, зовут Евлогий,

скрывая жизни запас недельный,

за ним шагает сосуд скудельный.

 

Взошёл Евлогий на холм пологий,

увидел сверху свой путь опасный –

и обнял нежно кривой, безногий

сосуд скудельный из глины красной…

 

* * *

 

Я б хотела с рыбой породниться

и хотя б на миг уйти туда.

где струится в ледяной гробнице

мёртвая осенняя вода.

 

Это путь сквозь зону увяданья,

сквозь её последний ураган…

В жизни, словно в зале ожиданья,

копятся грехи, звучит орган.

 

Зыблются рябины в снежных шалях.

Вижу – приближается Она –

та, кому на ледяных скрижалях

числа выбивать и имена.

 

* * *

 

Есть два дерева – лавр и секвойя,

чья листва зелена и суха.

Есть три времени – время покоя,

время памяти, время греха.

 

Ветви ивы висят, словно плети,

лёд стеклянным звенит бубенцом.

Существуют три встречи на свете –

с мужем, сыном и блудным отцом.

 

А четвёртая смертной стрелою

в камень бьёт, на котором стоим.

и уводит от Дафниса Хлою,

и сшивает стальною иглою

душу старости с детством твоим.



Великие эпизоды из жизни пчёл

 

1.

 

…Адама охватило ликованье,

когда он Книгу Бытия прочёл.

Он ввёл в простую ткань существованья,

а, может быть, и в ткань повествованья

фрагмент из жизни медоносных пчёл.

 

Предмет и слово были для Адама

единой сутью. Он не различал

двух планов жизни, двух её начал,

тревожных и простых, как звук тамтама.

Адам следил за тем, как из дупла

таинственные пчёлы вылетали,

рассматривал какие-то детали,

которыми украшена пчела:

вот усики, вот лапки, вот крыла,

вот хоботок подвижный – и так дале.

 

Роились непонятные слова

вокруг Адама; жалили, жужжали,

но каменные ждали их скрижали –

там, на Синае, в глубине времён,

где он, Адам, грехом своим пленённый,

был смертным мёдом жизни опьянён…

 

2.

 

Как странно сотворён пчелиный рой!

Он на роман похож или на повесть,

где некий собирательный герой

пыльцой цветов свою врачует совесть.

Он пьёт нектар, как олимпийский бог,

и чёрной не боится он работы,

и душу, что отдал ему цветок,

спокойно запечатывает в соты.

 

Пчелиный рой, как некий рай, возрос

в долине между Тигром и Евфратом,

он жив работой восковых желёз,

он распылён – и неделим, как атом.

 

А в медоносном улье словаря

живут слова – узоры и заря,

гора и горе,

зло, зола и злато,

цветок и ветка, око и окно…

 

И бездна, презирающая дно,

вновь на Адама смотрит виновато.

 

3.

 

Мы спать хотим. Но кто из нас поймёт,

когда и где мы собирали мёд –

в оврагах, ямах, на местах открытых,

с каких цветов – целебных, ядовитых,

 

с подсолнухов, крапивы, чабреца?

 

Мы спать хотим. На нас цветов пыльца.

 

Мы спать хотим. Растёт сорочья пряжа,

готовятся вьюнок и лебеда

губить посевы. Сладкая поклажа

пчеле бывает в тягость иногда.

 

Мы спать хотим, но если мы уснём,

то кровь Адама загустеет в венах.

и кто ему шепнёт,

что высыхает днём

роса на перуанских хризантемах?

 

4.

 

Разоривший таинственный улей,

на каких ты скрижалях прочёл,

что сегодня навеки уснули

в доме

тысячи девственных пчёл?

 

Расторопные слуги убиты…

Кто их бедную честь защитит?

Молодая царица без свиты

над цветущей поляной летит.

 

В эти дни мирового разлома

как узнать мне – кто силой возьмёт

все сокровища царского дома –

воск, пыльцу, созревающий мёд?

 

* * *

 


Р.

 

Шмель пролетает, любуясь цветочками,

но появляется вдруг

в небе

украшенный чёрными точками

красно-коричневый жук.

 

То над полянами, солнцем согретыми,

то над холмами летит

красного лака шкатулка с секретами –

зеркальце наших обид.

 

Мы забываем обиды, как водится,

просим, как дети во сне:

«Жук Богородицы, жук Богородицы,

сядь на ладошку ко мне!»

 

– Жизнь не раскрашивай, хлеб не выпрашивай,

жди не обид, а побед!

Видишь – горит на мизинце оранжевый,

лёгкий оранжевый след…

 

* * *

 

Смутный сон про Робинзона Крузо

вплыл в меня, как в гавань корабли…

Тень чужого брачного союза

медленно касается земли.

 

И уже любви запретной зона

тянется по скошенной траве –

клинопись на крыльях махаона,

иероглиф «ци» на рукаве.

 

Волны, камни в разноцветном гроте,

облачные горы вдалеке,

рыбы в море, ласточки в полёте

говорят на странном языке.

 

Помнишь, мы читали Гумилёва,

умирали от сердечных ран,

но не знали, что такое Слово,

о котором пишет Иоанн?

 

И когда в июле сквозь окошко

в дом рвалась июльская гроза,

и когда египетская кошка

щурила китайские глаза,

 

мы не знали, что созвездий пятна

нам твердят, что смертен человек,

но непоправимо, невозвратно

мы с тобою связаны навек.

 

Как нам научится ладить с горем,

делать бусы из застывших слёз,

нам – поэтам, странникам, изгоям,

грустным повелителям стрекоз?

К списку номеров журнала «СОТЫ» | К содержанию номера