Андрей Дмитриев

Ракета класса «Старик и море»

*   *   *

Город и горожане…

Город за гаражами –

ожидаем,

как Пётр Ильич в пижаме

после вечернего чая –

весь такой нескончаемый,

но чрезвычайно

офсетный –

то ли в плену цемента,

размытого ливнем,

то ли в мимике сиротливого

к ночи лица,

то ли просто – в парах свинца

над пламенем фонарей,

которым – в отличие от календарей –

никто не поставит галочку,

крестик или – как давеча –

не оторвёт страницы

с риском

остаться без света –

хоть и избитого по проспектам…

 

В рамочку бы –

да мрачен уж быт

спальных массивов, где рвы

с обломком стальной трубы

к зиме означают ремонт судьбы.

 

И всё же – за гаражами –

покосившимися и ржавыми,

за воображаемым

Килиманджаро,

который жарит

в топках и выдыхает ввысь

с дымом, что возвратится вниз

смогом, нашу живую плоть,

за стройками, указавшими брод

между вчера и завтра, но в расчёт

не взявшими голос эстетики –

видна работа предсердий…

 

Мощная диафрагма –

создаёт тягу,

толкая в атаку

кровь, которой однако

быть медленной, тёмной, венозной –

но той, что снова потребует воздуха

так – будто Пётр Ильич в пижаме,

видя во сне дирижабли,

плывущие над гаражами,

догнать их на вдохе глубоком решает…

 

*   *   *

Ракета класса

«старик и море»

всей лирической массой

накроет твою территорию –

разотрёт в пыль прибоя,

в искрящийся порошок.

Впрочем, вступишь ступнёй босою –

и выдохнешь: эх, хорошо…   

 

Вот и стой – словно цапля –

хватая нить горизонта,

за которой пространство иссякло

для глаза, хотя он в – расчёте на что-то –

поднимает тяжёлое веко –

как створку ракушки…

Чайка – борется с ветром,

будто с поводом выйти на сушу.

 

Горемычные книги –

оплакали боль эпилогов.

Здесь бы – в белой тунике

шататься вдоль берега, ловко

закруглившего бухту

ладонями в мыслях о чаше

пообъёмнее, чтоб по вину и цикута –

во славу приливов вчерашних.

 

Но скрипучий баркас

возвращается вновь без улова –

эта повесть про нас –

про нас её каждое слово.

Бросишь камешек в воду –

только прыгнет всего-то два раза.

Вот и море, дружок – море, вот оно,

а теперь – давай, просыпайся –

над кварталом, в сырой снег замотанным,

ждут ракеты другого класса…

 

*   *   *

Бумажным полотенцем

вытираешь руки

в общественной уборной,

где вода журчит,

как кровь большого

раненого зверя

в сезон охоты,

а точней – в сезон убийства.

Ты заворачиваешь кран,

чтоб эта смерть

не беспокоила

своим сырым сиротством

и утекла в ту чёрную дыру,

где в трубах

воют волчьи души…

 

Ты смотришь в зеркало,

ты видишь, как стекло

в разводах мутных

отражает правду

знакомых с детства черт,

но в правде той –

нет повода подолгу

задерживать глаза,

ведь всё известно

и уже давно,

тут главное – лица не потерять,

его нащупав зябкими руками,

опять нести сквозь гул и суету –

похожее на сторону Луны,

что вновь обращена

к Земле и к людям.

 

Ты видишь в зеркале,

как всяк входящий ждёт

пространства поукромней

и почище,

а, попадая в свет слепящих ламп,

размазанный по кафелю и жести,

находит этот гулкий закуток,

не предлагающий другой альтернативы.

Шуршание одежды и подошв,

разрывы кашля

и фрагменты речи –

вороньи крылья

сложат и внутри

продолжат исповедовать реальность.

 

И тут уборщица

с пластмассовым ведром

и с внешностью

потомка Чингисхана

попросит выйти,

чтобы освежить

скупую память пола

быстрой шваброй.

В торговом центре –

снова толчея,

а, впрочем,

так почти всегда снаружи…

 

*   *   *

Падал в омут –

то есть в воду –

чёрную-чёрную,

что течёт

наречённая

безымянной рекой,

падал между материков –

в сплетение меридианов –

натянутых

будто паучья сеть,

из которой только осе –

жёлтой пуле –

в жарком июле

под силу вырваться.

Падал – словно от выстрела –

в сухую траву

вдоль дороги, где наяву –

столбы, а во сне – обелиски

вавилонских царей со списками

древних законов,

которые вырвали с корнем

из кодексов

и вшили комиксы.

 

Падал в багряный мох

из сказки про теремок

зайцем или медведем –

прочь от таких соседей,

падал в ворох бумаг –

сир и наг,

перепачкан чернилами,

соком черники,

жертвенной кровью –

закупоренной тромбом,

откупоренной бритвой.

Падал – на манер метеорита –

пронзая купол небес –

кубарем в лес,

ищи-свищи,

как камень,

пущенный из пращи –

канул

в ночи…

 

Падал тысячу раз –

то в бровь, то в глаз,

то в тюрьму, то в суму –

извалялся в пыли,

окунулся в сурьму –

Господи, подними.

 

*   *   *

     Единственная информация,

     известная мне о Серпухове, -
    Это то, что в нём есть
    Серпуховский
    Лифтовый завод.
    Об этом я прочитала на железной табличке,
    Висящей в лифте дома,
    В котором живу.

Наталья Емельянова

 

Где-то живёт человек

с незатейливым именем

с синей наколкой на левом плече

или на правом – и, может, даже не с синей,

а, скажем, с чёрной –

белый такой медведь,

грубо очерчен, но чётко.

Мог бы быть не медведь, но ведь –

во всей этой тёртой эстетике

топорщится шерсть и скалятся зубы.

У того человека – соседи

вечерами  стучат по трубам,

когда он включает на полную громкость

виниловый диск,

которых давно уж не крутят, и из колонки

хрипит подзабытый артист.

Человек в ответ им

делает музыку громче,

и кричит соседям,

что за день устал рабочий

и должен немного расслабиться.

А белый медведь всё скалится, скалится…

 

С утра – на завод.

В здешнем маленьком городке,

не достигшем больших высот

в экономике на витке

извечного кризиса –

ценен стабильный оклад,

хоть по меркам реалий капризных

он несколько маловат.

Человек крутит гайки,

шлифует стальной брусок

и воздух, пропитанный гарью,

выдыхает на щётку усов

из ноздрей – тех, что вытер чумазым пальцем.

А белый медведь всё скалится, скалится…

 

С остановки пешком.

А куда и зачем?

Натянув на голову капюшон,

идёт в темноте человек

до какого-то дома,

к какой-то двери,

но по-прежнему в коме

пространство внутри.

И от этого тихого ужаса

холодно на душе.

Макароны с сосиской к ужину

и сто грамм – это уже клише

для историй про жизнь до беспамятства,

где белый медведь всё скалится, скалится.

 

Где-то –

да Бог весть где –

по неброским приметам

зима в городской черте,

в которую с неба снег хлопьями валится,

но белый медведь уж с этим-то точно справится…

 

*   *   *

Висят на петельках слова –

готовые стать речью,

но гаснет робкий уголёк, и голос человечий

с ним продолжает остывать

в углу, где жуть предчувствий

и совок из стали…

Листаешь книжицу, листаешь,

и кобра в пасти у мангуста –

предсмертной судорогой длит

чешуйчатое зябкое пространство,

страдавшее от приступов злой астмы,

но нечему теперь болеть внутри…

 

Всё повторяется уже немало лет:

в окне зима кромсает хилых жертв

с нажимом – так, что льдинки на ноже

потрескались, запорошён кювет,

в котором – груды гиблого железа

и прелая резина лопнувших покрышек,

лишь в щели ветер слышен,

но разбирать, пожалуй, бесполезно,

что он хотел сказать –

так воет пустота.

Ты чувствуешь, как белый свет устал

к оттенкам приучать твои глаза,

и шторы опускаешь, и несёшь

банальный чай в потрескавшейся чашке

в глухую комнату, где кошка всей природою урчащей

опровергает холод – будто ложь…

 

И вот опять – покажется листок,

за ним – другой, и вся картина снова –

освободит саму себя от сора –

а для неё и треск заглавий – сор,

особенно в восторженном чаду.

Возьмешь слова – потянешь за тесёмку,

и отзовутся звуки в сердце ёмком –

те, что имеешь ты всегда в виду.

 

*   *   *

Хор василисков

брал то высоко, то низко

на концерте по случаю

или какому-то поводу – лучше

по поводу,

ведь случай – лишь оводом

жалит священных коров

сиюминутности – и будь здоров –

а повод – это всегда кирпич,

положенный в основание личного

или общественного интереса,

из окна которого – белый колпак Эвереста

выше любого – даже кедрового леса.

 

В Доме культуры –

все плюют только в урны –

ну, скажем, почти, что все –

кроме люмпена, думающего о колбасе

больше, чем о духовной пище,

кроме преступного элемента, что ищет,

где бы чего украсть,

кроме сторожа, потому что он – как бы власть,

а власти – нужно быть всюду и на века

в радиусе выстрела или плевка.

 

Шлёпали клавиши фортепьяно

под пальцами концертмейстера пьяного,

но из той какофонии породистый Бах

всё же делал замах

своим совиным крылом,

и думалось о былом

под гудящие фуги

водителю фуры,

привёзшему утром на склад

всяческий провиант

и решившему, что концерт –

это такой прицеп

под режиссёрской пломбой,

которую люди срывают и хлопают.

 

В Доме культуры –

надо бы вывесить шкуры

медведей, здесь наступавшим на уши

упорным товарищам,

стремящимся овладеть

тромбоном и скрипкой, но неуловим медведь

в здешних кущах дремучих –

не представился случай,

хоть мы уже знаем, что лучше

не случай, а повод –

он поувесистей будто молот,

впрочем, и повода нет

встретиться, мол, превед,

медвед…

 

Билетёр баба Катя – суха,

словно видавшие виды ольха –

всё глядит из дверей на сынка:

эна как машет палочкой – так их, не спят нехай.

 

Андрей Дмитриев. 1976 года рождения. Живет в Нижнем Новгороде. Окончил юридический факультет Нижегородского коммерческого института. Обозреватель областной газеты «Земля нижегородская». Член Союза журналистов РФ. Публиковал стихи и прозу в сетевых изданиях «Точка Зрения» и «Лиterraтура», журналах «Нева», «Дружба народов», «Бельские просторы», «Нижний Новгород», «Гвидеон», «Луч» и других.

 

К списку номеров журнала «Слово-Word» | К содержанию номера