Александр Балтин

Ожерелье огней. Заметки о поэтах

Foto 1

 

Автор многих книг (включая Собрание сочинений в 5 томах), публикаций в изданиях России, Украины, Беларуси, Башкортостана, Казахстана, Молдавии, Италии, Польши, Словакии, Израиля, Якутии, Эстонии, Канады, США. Лауреат международных поэтических конкурсов, стихи переведены на итальянский и польский языки. Член Союза писателей Москвы.

 

 

ОЖЕРЕЛЬЕ ОГНЕЙ

Заметки о поэтах

 

1.

Кроме женщин есть еще на свете поезда,

Кроме денег есть еще на свете соловьи.

Хорошо бы укатить неведомо куда,

Не оставив за собой ни друга, ни семьи.

 

Так, на уровне мечты, декларируется желание, не декорированное ничем – ни попыткой приукрасить реальность, ни потугами очернить её.

Много переживший и много знающий о жизни Аркадий Штейнберг выдохнул – как хорошо ехать, уехать, даже без шанса возвращения, раз кроме денег (как подходит к нашему времени!) есть и соловьи.

Подобная декларация свидетельствовала бы об усталости от жизни – когда бы не лучились стихи совершенством формы и лёгкостью дыхания.

«Волчья облава» – очерченный круг красоты и страха, ибо пейзаж:

 

Невысокие свищут кустарники. Иней

Притворяется прочным. Томпаковый бор

Над шестнадцатиградусной мерзлой пустыней

Лапы вытянул, словно камчатский бобер.

Переходит в жуть волчьей охоты…

 

Люди охотятся на людей страшнее, чем на волков, но и гоньба последних есть часть всеобщей охоты, фрагмент глобальной картины взаимопожирания, которую не отменить, не переделать стихом – даже полнозвучным, данным в разнообразие красок и эмоций:

 

Мы расстреливали неподвижную стаю.

Тлела хвоя и щелкали пули, пока

Мне почудилось – я на дыбы вырастаю,

И турецкие ребра разъяли бока.

Я услышал глазами такой небывалый

Неестественный вкус тишины, кислоту

Асептических льдин, логовины, увалы

И дыханье, густеющее на лету.

 

И возможность «слышать глазами» порою страшнее осознания своего поэтического дара – тяжёлого креста, гнущего к постоянной работе на разрыв своего внутреннего устройства.

Тема неизвестного солдата трагична по определению, но Штейнберг находит в ней столько дополнительных оттенков трагизма, что захватывает дух:

 

Но я не забыл содроганье штыка,

Который меня опрокинул на глину.

Я помню артикул и номер полка,

Я знаю, как надо блюсти дисциплину.

 

Ночь тяжела, сколько бы ни дарила она знамений и звёзд, ночь бездна, но она минует, оставшись в сердце поэта точкой стиха:

 

Которая по счету миновала

Земная ночь, опять оставив мне

Могильный холмик пепла у привала

Да пепел звезд в студеной вышине.

 

О! точки бывают огромны, как могуч поэтический свод, возведённый Аркадием Штейнбергом.

 


2.

Читая стихи Георгия Шенгели, поражаешься двум вещам: необъятному гуманитарному кругозору поэта и точной виртуозности его поэтического мастерства.

О! мнится, цель Шенгели была такова – переложение всего существующего в мире в поэтический каталог, и… он справился с целью, с которой нельзя справиться.

Конечно, сие невозможно, ибо никто не обозначит, не конкретизирует понятие «всё», но сколь многое легло в поэтическую почву мастера!

Стихи не растут без корней, и капитальная эрудиция есть питание оных, ибо без неё ничего не поднимется к небу, и созвучья не прозвенят.

Точные картины растекаются богатством словесной живописи:

 

Песчаных взморий белопенный лук,

Солончаковые глухие степи.

И в тусклом золоте сгущенных сепий

Вздымается оплавленный Опук.

 

Густота стихового расплава – как текущее сияющее золото, многим обогащенное в переводческом горниле:

 

Песком серебряным и пылью слюдяной

Сухой сверкает грот, закатом осиянный.

Сквозь плющ нависнувший и занавес лианный

Вплывает медленный вечеровой прибой.

 

Тени Эредиа и Леконта де Лилля благосклонно слушают русские стихи, столь насыщенные культурными аллюзиями.

Одной строчкой делается портрет Самарканда, его человеческой «оснастки»:

 

Над белизной одежд ореховые лица.

 

И хотя дальше идёт великолепная лестница строк, первой уже достаточно для полноценности звука и смысла.

И шуточность Автоэпитафии:

 

На этой могильной стеле,

Прохожий добрый, прочти:

Здесь лег на покой Шенгели,

Исходивший свои пути.

Исчез в благодатной Лете

Тревожный маленький смерч.

А что он любил на свете?

Нинку, стихи и Керчь.

 

Переводит метафизический страх смерти в плоскость вполне житейскую, мол, не стоит так уж сосредотачиваться на себя, да и в пристрастиях-любовях не следует разбрасываться.

Повар басилевса рискует в достаточной степени, ибо, не угодив с яством, познаешь имперский гнев. Поэт, взваливший себе на плечи такую ношу, как Шенгели, рискует в большей степени – не угодить вечности.

Но Шенгели угодил.

 


3.

Оригинальные стихи Александр Ревич стал публиковать поздно, уже будучи известным переводчиком, и, что вполне естественно для поэта с его биографией, стихи эти были о войне, и стихи эти, лишённые традиционного пафоса, давали взгляд скорбный, стоический и точный.

Разнообразно обогащаясь от огромного поля переводов, сделанных мастерски, поэзия его менялась, увеличиваясь в объёмах осмысления яви, давая силовые полюса неожиданных философских созвучий:

 

Вне праздников и фестивалей,

веселий и пиров земли

мы по дорогам кочевали,

мы под обстрелом полегли,

мы стали частыми буграми,

травою, дерном и зерном

под небом, во вселенском храме,

в столпотворенье мировом.

 

Сын человеческий пришёл в мир, чтобы изменить его, но пришёл в таких условиях, которые, казалось, отрицали эту миссию:

 

В тот предрассветный час,

когда знобило плечи,

пришел один из нас,

детеныш человечий,

 

из света или тьмы

холодным новогодьем

 

явился в мир, как мы

обычно в мир приходим

 

на счастье иль беду,

чтоб встретить утро снова

в двухтысячном году

от Рождества Христова.

 

Прозрение поэта велико: Христос был явлен человеком, и дальнейший его путь среди пшеницы человеческой был инаким благодаря колоссальной внутренней работе, какую он вершил над своим душевным составом. О! тут алхимия знания, а не банальная церковность, давно закосневшая в пустом обрядоверии.

Есть свод итальянских стихов Ревича – сгусток словесной красоты и благородства, когда камни Италии, её храмы и площади, проулки и парки точно перевоссоздаются стихотворно, получают иной вид, наполняются новой сутью.

Есть и свод поэм Ревича, некогда, в самые чёрные для поэзии времена, объединённых им в книгу «Поэмы», изданную в 1993 году; и велико разнообразие этих поэм, широка амплитуда реальности, высвеченной ими.

Трагические поэмы Обиньи, которые Ревич переводил 30 лет, вошли в плоть его сознанья, обогащая сущность оного, давая замечательные плоды – плоды, питаться коими сможет не одно поколение.

 


4.

Благородство речи, возвышенная простота, высокая ясность мысли – вот свойства которыми можно охарактеризовать поэзию Вадима Шефнера – этого паладина из Петербурга:

 

А в старом парке листья жгут,

Он в сизой дымке весь.

Там листья жгут и счастья ждут,

Как будто счастье есть.

 

Грусть естественна, как сожжение листьев, как дыхание, но грусть эта – светла, а когда её касается поэзия – могущественна.

Шефнер рисует словом, и не просто графика, хотя и она тоже даётся сполна, но и словесная живопись завораживает.

 

И медленно уставив изумруды

Бездумных глаз, недвижных, как всегда,

Лягушки, словно маленькие Будды,

На бревнышках сидели у пруда.

 

Всё становится мудростью, прорастая в мировосприятие поэта, и недаром в одном из последних его стихотворений говорится:

 

Лишь смерть бессмертно молода.

 

Стихи тяготеют к бессмертию, запрещённому для плотского человека; вертикальные сгустки слов на бумаге лучат энергию, необходимую для других, мающихся жизнью или наслаждающихся ею, и, грандиозную панораму представляя собою, вписаны в действительность стихи Вадима Шефнера.

 

5.

Грандиозность восточных поэм-эпосов, сверкающих каменьями мудрости, переливающихся золотом тайнознанья, переведённого в словесные образы, обогатили сознание Семёна Липкина, давая на русской почве цветовые, великолепные, метафизические результаты:

 

От Москвы километров отъехали на сто,

И тогда мимо нас, как-то царственно вкось,

Властелин-вавилонянин с телом гимнаста,

Пробежал по тропинке породистый лось.

Князь быков, жрец верховный коровьего стада,

Горбоносый заложник плебея-врага,

От людей не отвёл он бесслезного взгляда,

И как знак звездочёта темнели рога.

 

Знак звездочёта – знак мудрости, мудрости, идущей из таких потаённых глубин, что только переводчику-расшифровщику древних поэм и доступна.

 

Как молитвы, рождаются дни,

И одни состоят из тумана,

В тальниках замирают они,

Как вечерняя заумь шамана.

У других голоса – как леса,

Переполненные соловьями,

И у них небеса – туеса,

Туеса с голубыми краями.

 

Молитва всеобщности, пусть не осознаваемой большинством, рождает человеческие дни – ибо общечеловеческое дело, длящееся так долго, находится, возможно, ещё только в начале; отсюда – такое осознание разницы во внутренней наполненности дней, в их смысловом окрасе.

Тема войны, столь густо представленная количественно, качественно довольно ограничена, и Техник-интендант Липкина – одна из точнейших страниц этой сверх-темы.

Густо льётся земная жизнь, переполняя незримые чаши:

 


...Удивительно белый хлеб в Краснодаре,


Он не только белый, он легкий и свежий!


На колхозном базаре всего так много,


Что тебе ни к чему талоны коменданта:


Адыгейские ряженки и сыры,


Сухофрукты в сапетках, в бутылях вино


Местной давки – дешевое, озорное


И чуть мутное, цвета казачьей сабли.


На столах оцинкованных – светлое сало.


И гусиные потроха, и арбузы,


Что хозяйки зимой замочили к весне,


К нашей первой военной весне.

 

Ещё гуще будет звучать война – стихая эхом, теряясь в громадине грядущего мира…

Да не потеряются в нём лучшие стихи!

Впрочем, если дни рождаются, как молитвы, так и будет.

 

6.

Автомобили пока так же новы, как и аэропланы: рвущиеся в стихи, они рёвом, шумом, новацией собственного существования определяют начало века, который мнится и страшным, и великим одновременно:

 

Яростный рев сомкнутых уст,

Гневная дрожь, рванул, понес,

И на песке примятом хруст

Мягких и розовых колес.

 

Сердце исправное стучит,

Клапанов мерен перебой,

Сверху для бега все ключи:

Сердце стучит само собой!

 

Рваные ритмы соответствуют нервной бешености автомобиля, где и хруст, и клапанов перебой логичны, а детализация в стихе редко бывает чрезмерной.

А – перед взлётом аэроплана идёт обозрение былого: вечной жажды полёта, где Дедал собеседует с алхимиком, а ведьма проносится на помеле.

Но былого не будет – на то и дан поток, чтобы литься вперёд, оставляя за собой дымящийся хвост с постепенно затихающими образами; для того и существует стих, чтобы фиксировать всё, что было, и не пасть в забвенье.

И снова будет война, о! войны будут такими, что никакая поэзия не вберёт, хотя, разумеется, не сможет остаться равнодушной:

 

Араб в кровавой чалме на длинном паршивом верблюде

Смешал Караваны народов и скрылся среди песков

Под шепот охрипших окопов и кашель усталых орудий

И легкий печальный шорох прильнувших к полям облаков.

 

Как бы ни была плоха игра в солдатики, её невозможно отменить, как и того, что вырастают дети, превращаясь из нежных зайчиков в загрубелых солдат; как невозможно отменить поэзию, и изгойство её в современном мире: а он всегда современный, будь это мир Николая Оцупа, или нам знакомый, сегодняшний.

 

7.

Порою существование поэта (и всегда-то напоминающее бездну) является сущностным не-существованием, сплошной зыбкостью, тонко проявляемой через стихи.

Денис Новиков, декларируя: «Я – как дождь, я весь – не существую…» – точно вывел себя из суммы сует, треволнений, карьерных амбиций, что и созидают жизнь, в чистое пространство творчества, где мерцают золотыми шарами идеи, и хрустально падают снежинки, создавая образы.

Колючие иглы сомнений присущи подлинности, ибо, если поэт не усомнился в истоках и сути своего дара, едва ли он – поэт. Изящество и грусть, с какими это делал Новиков:

 

Где я вычитал это призванье

И с какого я взял потолка,

Что небесно мое дарованье,

Что ведома Оттуда рука? –

 

тотчас переходят в подтверждение небесности его дара:

 

Что я вижу и, главное, слышу

Космос сквозь оболочку Земли?..

Мне сказали: «Займи эту нишу» –

Двое в белом. И быстро ушли.

 

…ибо земные качели для того и созданы, чтобы мальчишка мог взлететь, хотя бы вот так.

 Ибо поэт вполне легко переводит куцый полёт мальчишки в строение строф:

 

Пусть начнет зеленеть моя изгородь

и качели качаться начнут

и от счастья ритмично повизгивать

если очень уж сильно качнут.

На простом деревянном сидении,

на веревках, каких миллион,

подгибая мыски при падении,

ты возносишься в мире ином.

 

До определённой степени «мир иной» в космосе поэта более естественен, чем мир привычный, хотя отталкиваться можно только от последнего, живописуя и постигая его.

Грусть логична, как запах укропа в огороде, предчувствие скорого ухода, томящее многих поэтов, в случае Дениса Новикова стало предвидением собственной судьбы, тень которой, ложась на стихи, во многом и определяет их… – стихи, может быть, одного из лучших поэтов своего поколения…

 

К списку номеров журнала «Кольцо А» | К содержанию номера