Александр Апальков

Колючие деревья. Из романа «Прогулки с Нестором»

Ах, эти женщины, которые оставили меня! Вы превратились в колючие деревья. Что мне им сказать?

В вас ныне стонет ветер.

На колких ветвях — спелые плоды: красные, вишнёвые, синие… Глёд, боярышник, тёрн…

Я любил немногих из них. Далеко не многих. Но, не многие и меня любили. На прощание я дарил им губные помады. Конечно, я мог бы с таким же успехом дарить и губные гармошки или эоловы арфы… Смысл подарков ведь был один: чтоб они не грустнели, не мрачнели, не становились хуже.

Я всех одаривал любовно. Но любовью — очень немногих.

Жизнь, как и любовь,— не вечна.

Когда она сказала: «Я люблю тебя»,— уже в тот миг она прощалась со мною. Во всём сказанном есть смертоносные зёрна.

Мы ехали с ней в машине. И она сказала это. Потом добавила: «Ты — тот, кого я искала всю жизнь». Это было полгода назад.

Нынче она сказала:

— Не надо, уже поздно.

Сказала тем же голосом. И так же выл ветер. Только не за окном моего авто. Ветер дул и выл в моих ушах.

Я накануне подарил ей помаду.

Я рад, что она первой оборвала нашу нить.

Ей будет легче. Легче гордиться разрывом. Мне будет радостно её вспоминать. Моя память бездонна…

Всю ночь выл ветер. Страшный. И снилось мне страшное. Наверное, мой мозг отживает.

Пришёл-таки пёс Рыжий. Он прибился к моему двору. Сам. Ещё зимой. Прижился. Я ходил с ним на прогулки. И вот я купил уже Рыжему ошейник. И Рыжий стал неприблудным. Но как-то сбежал… И вернулся через несколько дней. К еде не подходил. Я думал, его кто-то побил. Но догадался — его отравили. Я кинулся, расколотил водки с яйцом. Расщепил ему рот, влил насильно. Он смотрел мне в глаза виновато. Он лежал просто под небом и всё глядел на меня. «Если бы человеку открылось будущее…»

И снова ночью выл ветер. Страшная буря.

Утром Рыжий лежал на боку. Глаза его были открыты. Я позвал его. Он молчал. Я коснулся его. Холодный как лёд.

Я взял его на руки. Он стал легче. Сколько раз я брал его прежде. И он лизал мне щёку. Теперь я снял с него ошейник.

Похоронил я его на вершине холма. Выкопал глубокую яму. Чтобы не разрыли другие собаки…

Иногда мне кажется, что я жил со скифами. И меня, ясно вижу, зарыли вместе с моими лошадьми, собаками, утварью, золотом и жёнами. И вот кто-то разрыл мой могильник. И я должен снова обрести своих коней, собак, свою утварь, своё золото и своих жён. И я должен жить…

Всё уже я приобрёл: и коней, и утварь, и золото. С жёнами — сложнее. Я нашёл их только две.

Нет, проб и ошибок было море. И в этом море было утрачено много золотого песка, и потоплено коней, гружённых утварью из того же золота…

А вот Пери — была одна.

И я рад, что она не пойдёт теперь со мною в мой скотомогильник. В погребальную камеру, которую опять археологи разделят на куски когда-то, как делят торт. Им непозволительно долбить. И они будут выкапывать и выносить на руках каждое твёрдое. Пока не наткнутся на скелеты. Он и она… Одежда истлела. Но… Рядом с головой женщины найдутся две золотые пластины. Они, очевидно, были скреплены между собой. И на вопрос, означает ли это, что женщина была принесена в жертву, кто-то несколько смущаясь, ответит утвердительно…

На вопрос, означает ли…

Она ушла от меня.

Я был так дик с нею. И так искал возвышенного. В ней, в себе. Я прочёл ей массу книг. Я сложил массу песен. И вот нынче — листаю книгу воспоминаний: «Если бы человеку, самому благополучному, вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса, и язык его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя счастливейшем из смертных».

Она просила у меня в подарок коня.

Мои глаза сузились тогда. И в щель их предстали мои кони, мои пекторали, мои идолы. Украденные из моего кургана… Я бы отдал ей их все. Но как ей сказать?

— Умгу,— потянул я по-волчьи.

И она рассмеялась:

— Впрочем, я освобождаю тебя от всех своих просьб.

Когда сыплется песок, смешанный с глиной и жухлой травой под моими ногами, я вижу: снова рыли..

— Я освобождаю тебя и от всех своих обещаний,— лукавила она раскосые глаза.

— Умгу…— скалился я.

И время текло между нами. Золотым песком… Из него прежде у меня было много монет. И я сыпал их ей между спящих ног.

Губы её были полуоткрыты, и ресницы не дрожали под ветром.

— Скажи, Пери,— трогал я её,— любишь меня?

— Люблю.

— Смотри ж, не говори об этом ветру.

Ушла.

И рад, что покинули меня многие прежде неё. И рад, что я любил её.

Я подарил ей помаду. Пусть сияет улыбка её самых прекрасных губ. О, какими чувственными и сладкими были они. О, как славно они пели мне и ей наше чувство.

Да… Сколько песен развеяно по ветру. Сколько её волос осталось на моём ложе. Длинных, как наши любовные битвы. Чёрных, как ночи нашей тоски друг о друге.

Множество песен, никем не сложенных. И мало кем услышанных.

Они исчезают, как исчезли скифы. Словно были вычеркнуты. Внезапно и загадочно.

Растут колючие деревья вокруг меня.

Мой холм, мой курган просел. Его почти уже не отличить от прочих бугров и впадин. Его уже так много раскапывали. И пахнет он уже не мною.

Но именно тут мы целовались с нею. Она — в белом платье утреннего облака. Я — в чёрном фраке ночи.

Ныне — тени слов.

Слова любимой! Вы прорастаете сквозь моё молчание. Вы выросли из её сердца. Разрослись в её душе. Высказались её губами.

Тихо.

Молчу.

Не спугнуть бы. Тогда замолчит она. И куда денутся те слова, которые ещё не сделались услышанными мною?

Всё, что вокруг нас,— глухо. Всё опутано сеткой других слов. Всё — в зарослях. Всё говорит о том, что видимо.

Моя любимая — о том, чего нет.

Моя любимая — моя вера. Она движет землёй и небом. Она — холод и зной. Она — сушь и дождь. Она пленяет то, что незримо нашим глазам.

Нас видела луна. И проходящий волк.

Луна улыбалась нам убийством брата. Волк скалил опущенную морду. Ни Луна, ни волк не могут оглянуться назад.

Мы оглядывались.

— А помнишь, как ты поцеловал меня?..

Теперь она свободна. И она будет оглядываться. Я — не смогу. Я сижу на кургане своей прошлой славы. Вокруг меня колючие деревья. И мне возвращаться?

Ах, как хочется бежать… Никогда не возвращаться назад. Преодолеть ветки колючих деревьев… Которые прорастут через меня…

— Ах, эти женщины,— говорю я навстречу ветру,— они не понимают своего счастья. Им всегда нужны яблоки… Они сперва печалятся, потом гордятся, потом прыгают в бездну воспоминаний…

Ветер бьётся колкими ветками и воет.

— Ах, эти женщины — оставившие меня, они не понимают: пройдёт ещё тысяча или другая лет, и они будут снова моими. И так до тех пор, пока стонет ветер над моим курганом. И пока он хоть на вершок выше простой травы…

Но как пели её губы наше счастье. И как мысли мои были важны и величественны. Движения наши — нежны и страстны.

Так цвет мака — он удержится на любом ветру. Но коснись рука его стебля — он опадёт вмиг. И станет — пухом моего грядущего. Любовь бессмертна, природа — блаженна. И они освятят души, как освящается храм. И ангел возвышенного развяжет последние страдания этих женщин, покинувших меня. И меня с ними.

— Зачем ты привёл меня сюда? — спрашивала она вторично.— Ведь мы тут были. Но двери были заперты, и только львы смотрели на нас песчаным взглядом истуканов.— И она смеялась, откинув голову.

— Здесь обретает ангел возвышенного.

— Обретает кого?

— Всех.

— Ой ли! — снова смеялась она, кусая меня за ухо.— Оно у тебя, как лист фиалки…

— Умгу…

— У тебя было много женщин?

— Много.

— И как?

— Умгу…— заводил я свою песню.

— Ты не хочешь мне о них говорить, а жаль. Я бы не обиделась. Я бы их пожалела,— шепчет мне сон-трава.

Сон-трава. Трава забвенья…

А на мой курган льётся её дождь…

«Скифы мумифицировали покойников; тем не менее, большинство тел истлело».

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера