АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Яков Басин

Улица Шолом-Алейхема, дом 40

Мокрый послепраздничный день ноября 1985 года. Два праздничных дня я провел в Обнинске, у сестрички, а утром 9-го уехал в Москву в надежде попасть на спектакль театра им. Станиславского «Ул. Шолом-Алейхема, дом 40». Пришлось отказаться от званого обеда у обнинских друзей, который они, как потом выяснилось, затеяли во многом ради меня. У театра я был уже в пять вечера.

У входа в театр уже толпился народ: было много молодежи, но еще больше пожилых людей – плащи и пальто распахнуты, на груди – ордена, медали, орденские планки: попытка ветеранов и инвалидов войны воспользоваться своими привилегиями. Похоже, попытка безуспешная: на окошке администратора – табличка «Все билеты проданы». Вскоре толпа выросла. Появилось еще много очень пожилых людей, которых, судя по их внешнему виду, на улицах Москвы можно встретить достаточно редко. Те, кто, похоже, уже много лет дальше своего двора не уходили. А тут – повод, и судя по всему, повод серьезный. Публика возбуждена, особенно активно ведет себя молодежь: говорят громко, возбужденно, вид независимый и даже в чем-то агрессивный. Не нужно быть большим физиономистом, чтобы разглядеть практически во всех собравшихся евреев. На улицах они как-то не очень выделяются. Те, кого сразу отмечаешь как явных неевреев, немного. И появились они позже. В окружающей их толпе они явно чувствуют себя неловко, взгляды настороженные. 

Человеку со стороны трудно определить насколько напряжена межэтническая обстановка в таком огромном и многонациональном городе, как Москва. Но иногда об этом, притом в совершенно нейтральной обстановке, могут сообщить сами москвичи. Вот пример. Произошло это в начале 1970 года. Я тогда впервые оказался в Москве, попав по линии военкомата на подготовку в группу начальников штабов госпитальных баз военно-медицинской Академии. Факультет находился в Сокольниках, и приехав в центр, я вынужден был поминутно спрашивать у прохожих, где что. Оказавшись на площади Революции, я обратился к какой-то старушке:

– Как пройти к Детскому миру?      

– Это здесь, за углом. Идемте, я вам покажу!

Но не прошли мы и пару шагов, как она начала этакое старческое ворчание. Правда, ворчание это было такого рода, какого мне в жизни слышать еще не приходилось.

– И чего это они к евреям так плохо относятся?! Что те им плохого сделали?! Люди как люди! Зла им не на кого валить, что ли?.. Вы откуда приехали? Из Минска? А может, вам остановиться негде? Можете у меня. Вы меня не стесните. Не хотите? Ну, смотрите. А то запишите телефон, может, когда и пригодится.

Надо было записать, но я так был смущен этим неожиданным разговором. Позднее мне приходилось уже бывать в Москве неоднократно, а в годы пребывания в составе президиума Ваада и вовсе почти еженедельно, приезжая в израильское посольство для получения для евреев Белоруссии, желающих выехать из страны, вызовов или исправления ошибок в уже полученных. Но ни разу не произошло такого случая, чтобы кто-то бросил мне в лицо какое-то неприятное замечание или просто презрительную реплику. Как ни странно, особо вежливыми и внимательными были в девяностые годы продавцы антисемитской литературы, располагавшиеся целой командой на той же площади Революции.

В театр им. Станиславского на улице Горького я в тот дождливый день осени 85-го все же попал. Официально это была премьера, неофициально – третий спектакль.  О первых двух – 31 октября и 1 ноября – я уже знал, и каждый раз я узнавал о них в результате каких-то странных совпадений. Спектакли не были объявлены, и о том, что они должны состояться, нигде нельзя было прочесть. Ими заменяли другие, отмененные, притом без ведома зрителя. Но так случалось, что именно в эти дни в театр им. Станиславского попадали курсанты из моей группы цикла детской рентгенологии Центрального института усовершенствования врачей, где я тогда проходил подготовку. Я был в группе единственным евреем и к тому же единственным мужчиной – работал тогда в детском санатории под Минском, а мужчин в педиатрии не так много.

Первая одногруппница рассказала, что шла на «Сирано» с Шакуровым в главной роли. Купила билет возле театра с рук, чему была очень удивлена, так как на «Сирано» в Москве попасть практически невозможно. На ЧТО она попала, она поняла только тогда, когда приобрела программку. Внимательно глядя мне в глаза, сказала назавтра: «Яша, я тебе ничего говорить не буду. Это надо видеть». В тот же день на этот спектакль попала Надя из Горького, как и я, страстная театралка. Нередко, когда ей попадалось два билета (по одному театральные кассы продавали неохотно), она второй билет предлагала мне. То же делал и я. Подскочив ко мне на перерыве, она рассказывала:

– Идем по Горького с одной приятельницей-москвичкой: собирались к ней домой, вечер провести. Смотрим, возле театра Станиславского толпа – билеты с рук продают. Спектакль заменили. Не стали спрашивать: что на что – купили билеты.

Заходим. Разделись. Смотрим, почти рядом стоят Менглет, его дочка Майя, актриса, и Татьяна Пельтцер. Можно было рукой потрогать. Сели в зале, а что смотреть будем, не знаем. И тут эта пьеса. Слушай, это для тебя. Я сразу поняла. Ты обязательно должен посмотреть.

В группе все знали мое увлечение театром. Я и в общежитии на Ленинградском проспекте бывал только ночью, потому что днем, после занятий, сразу бежал в город – музеи, «Ленинка» и поиски билетов в театр, а вечером – где-нибудь какой-нибудь очередной спектакль. Поэтому эти дамы так ко мне и обратились, но было в их словах что-то более значительное, чем просто сообщение о какой-то премьере.  Я был заинтригован, но расспращивать подробностей не стал, и после занятий сразу поехал в театр.  В репертуаре на ноябрь в те дни, что мне еще оставалось пробыть в Москве, стоял лишь один спектакль – 9 ноября. Выбора не было. Итак, два первых премьерных спектакля прошли «втихаря», на замене. Оставалось попасть на третий.

Дни, пролетевшие до похода в театр, были наполнены размышлениями на тему: что может означать появление на советской сцене спектакля, как минимум, с еврейским названием. Мысль о том, что это может быть пьеса из еврейской жизни, мне тогда еще не могла прийти в голову. Правда, кое-какие разговоры о предстоящей либерализации режима уже велись. Велись еще также разговоры о том, что  у нас в стране евреи равноправны в тех же пределах, что и остальные граждане, но чтобы публично поднять еврейский вопрос на сцене?! Правда, кое-что изменилось и в моей жизни: впервые после скандала с моей статьей к 80-летию Второго съезда РСДРП, когда меня обвинили в сионистской провокации и попытке реабилитации Бунда, был снят некий негласный запрет на появление моих статей в прессе и передач на телевидении. Как минимум, музыкальных передач по джазу. Ну, и что самое главное, в 1984 году вышла, наконец, моя книга «И творцы, и мастеровые», вскоре получившая диплом третьей степени на всесоюзном конкурсе научно-популярной литературы.

Пытаясь получить хоть какую-то информацию о спектакле, я сделал от сестры из Обнинска пару звонков знакомым в Москву. Никто ничего знал. Удивлялись, откуда я в курсе происходящего. А одна дальняя родственница, узнав о спектакле, сказала: «Я что-то ничего не понимаю: когда умер Шолом-Алейхем?» И лишь давний коллега, ставший москвичом после женитьбы на москвичке, пролил немного света на проблему. 

– Пьеса антисемитская, и ходить на нее нечего. Что ты хочешь, Яша, она же написана по заказу антисионистского комитета. Мне о ней рассказывали, когда в театре еще шли репетиции. Народ начал потихоньку готовиться к отъездам, вот гэбэшники и заволновались. Ленка моя была премьере, а я не пойду. Принципиально!

Это уже было кое-что. Интрига возросла, а вместе с ней и желание попасть в театр, пока я еще в Москве. Приеду в Минск и окажусь первым евреем города, кто видел первую за долгие годы в СССР пьесу из жизни современного советского еврейства. 

Спектакль начинался в семь, но лишний билетик начали спрашивать уже в половине шестого.  К шести из-за обилия безбилетников я вынужден был отодвинуться  к подземному переходу у площади Пушкина. Оттуда вываливалась огромная толпа людей, а я стоял и по привычке скулил: «Нет ли у кого-нибудь случайно лишнего билетика?». Рядом стоял еще один парень-еврей, откуда-то из Украины. Разговорились.  Он в отпуске, тоже ежевечерне ходит в театр. Сказал, что ни разу не уходил без билета. Судя по тому,  что в театре я его потом не видел, в тот день он первый раз ушел без билета. А пока договорились, что если кто-то продаст два билета, мы будем иметь друг друга в виду.

Страждущие приобрести билет в театр уже спустились вниз, в подземный переход, и кое-кто уже даже шел оттуда со счастливым выражением лица и билетом в руках. На владельцев лишних билетов набрасывались так, как это делали болельщики в рассказе Ильфа и Петрова «Любители футбола». Слышались крики: «Продайте мне: я вам заплачу столько, сколько вы попросите!» Билеты буквально рвали из рук.  За полтора месяца в Москве я такого ажиотажа и такой людской бесцеремонности еще не видел, хотя аналогичные толпы у входа в «Современник» или в «Театр на Таганке» были тоже немаленькие. Чувствовалось, что у этой толпы страсть и нетерпение имеют свою, специфическую составляющую. Думается, причина того, что никто никого не стеснялся, объяснялась одним:  толпа состояла из СВОИХ.

Билет я поймал у входа в метро. Милая спокойная женщина остановилась, спросила: «А в какой театр вы ловите билет?» Я ответил. Она сказала: «Есть билет. Дочка не захотела идти. Ей название не понравилось». Я не понял. Она достала билеты. На них стояло название совсем другой пьесы: билеты приобретены были еще месяц назад. Я объяснил ей, что ей и этот спектакль не придется посмотреть. Думал, получу и второй билет. Пока мы разговаривали, подошли к выходу из подземного перехода. Женщина колебалась. Но тут со всех сторон на нас стали набрасываться страждущие приобрести билет, и она сказала: «Пойду сама».

В зале была обстановка, которую иначе как нервозной назвать было невозможно.

Чувствовалось, что люди ждут ПОТРЯСЕНИЯ.  Вспыхивали скандалы из-за мест.

Я сидел на «приставном» и слышал, как позади меня какой-то человек вместе с билетершей пытались согнать с такого же приставного места пожилого еврея с набором орденов на пиджаке. У владельца места была записка от администратора, а у того, кто занял место, ничего не было. Ему говорили:

– Вам разрешили пройти в театр, но вам никто не обещал, что у вас будет место. Поднимитесь на балкон.

Мужчина отвечал:

– Я – инвалид войны. Своими ранами заслужил право на такую же записочку, как этот гражданин.

От него отстали, а его слова я вспомнил потом, по ходу спектакля.

Публика вела себя шумно, говорили громко, многие  переговаривались через несколько рядов. Никак не могли усесться. То ли общая нервозность какая-то проявлялась, то ли наша еврейская суетливость и шумливость. И в самом деле, когда все СВОИ, можно вести себя как дома. Спектакль начался с двадцатиминутным опозданием.

Драматурга по имени Аркадий Ставицкий я до этого не знал. Да и сегодня, спустя тридцать лет после описываемых событий, кроме названий написанных им пьес, никакой другой информации в интернете я не нашел. Записывая эти воспоминания, я попытался коротко изложить сюжет, но пьеса уже в середине 80-х годов носила такой откровенно антиэмиграционный характер, что в еврейской среде считалась достаточно одиозной. А сегодня – за давностью ее сценического воплощения и исторической несостоятельности концепции – этого и вовсе нет смысла делать. Тем не менее.

Дело происходит в Одессе, в наши дни. Обычная для нашего, второго десятилетия ХХI века история, происшедшая в 70-е годы ХХ века, заканчивается трагически. Выросшие, получившие хорошее образование и многого добившиеся в жизни дети принимают решение репатриироваться в Израиль и, естественно, хотят забрать с собой пожилых родителей. 

Старший сын – крупный ученый-физик, младший, инициатор отъезда, – талантливый и амбициозный хирург. Оба сделали карьеру в Москве. Мать семейства и хозяйка дома Роза успела за свою жизнь пережить еврейские погромы, войну, голод и холод, но никогда у нее не было времени отчаиваться: надо было в любых условиях кормить семью, учить и лечить детей.

Она покоряется воле сыновей, понимая, что ее материнский долг – быть рядом с детьми, охранять их душевный покой, создавать, по возможности, уютную атмосферу в их семейной жизни. 

А вот отец, бывший фронтовик Семен Марголин, воспринимает отъезд как предательство того, чему он посвятил свою жизнь. Это на его глазах и при его участии строилась и росла, а после войны возрождалась из руин его родная Одесса, каждый уголок которой ему дорог и близок. Для него отъезд в чужую страну, с чужим языком, который он, в его возрасте, уже никогда не осилит, – это потеря друзей, это одиночество в чужой квартире и смерть, когда некому будет даже прийти на его похороны. Но дети, особенно младший сын (эту роль исполнял Владимир Коренев, в прошлом – «человек-амфибия» из одноименного фильма), холодно, весьма настойчиво, в ряде случаев переходя рамки приличия и не считаясь с явно неадекватным поведением страдающего отца, бескомпромиссно шли к своей цели. Все это, в конечном итоге, оборачивается трагедией: в последний момент старик Марголин кончает с собой, выбрасываясь с балкона на тротуар. 

Все было логично, все укладывалось в еврейское общественное сознание семидесятых. Утрата привычной, взлелеянной десятилетиями зоны душевного комфорта пожилыми людьми при переезде даже с одной квартиры на другую, а уж, тем более, из города в город, была близка и понятна всем. А тут переезд из одного государства, из одной системы социальных отношений в другую и вовсе мог вызвать нервный срыв, но зал ждал другого. Зал ждал объяснений, отчего эти люди бросают столь привычный и удобный уклад жизни и уезжают туда, где еще неизвестно, что их вообще ждет. А вот как раз это всё было представлено в минимальных объемах, в обрывках фраз, в каких-то не всегда объяснимых репликах. Особо нужные и ожидаемые зрителем реплики  проговаривалось наскоро, не допуская смысловых пауз и возможной реакции зала. А ведь зал, заполненный людьми, которым в ближайшие годы приходилось, как минимум, решать судьбу своих детей и внуков, ждал именно этого.

Вот реплика дочки профессора: «Баба Роза, вы же знаете, что я больше всего на свете не люблю баклажаны и антисемитов…» А вот слова сына-хирурга: «Мне не дают хода, потому что шеф – Воронов, а я – Марголин. Я для них недостаточно блондинист». Каждая из таких фраз в середине восьмидесятых должна была бы вызвать в зале бурю эмоций, но их проговаривали этакой скороговоркой, подавляя заложенный в них глубинный смысл последующими репликами и разрушая возникающий резонанс. И делалось это умышленно – не всегда профессионально, но явно срежиссированно. И так весь спектакль. Зато другие смысловые акценты расставлялись в полную силу: о некоем Пине, которому плохо живется где-то на 26-м этаже в Бруклине;  о молчаливом осуждении соседей решения Марголиных уехать, и т.д. 

Спустя два года, 21 сентября 1987 года, спектакль «Ул. Шолом-Алейхема, дом 40» был показан по Центральному телевидению, что ознаменовало очередной этап гласности в обсуждении и попытке решения имеющего скандальную репутацию «еврейского вопроса». Я провел вечер у телевизора. Рядом со мной были члены моей семьи. Отрешенность наша от всего того, что происходило на экране, производила странное впечатление. Я ожидал, что мои близкие будут взволнованы появлением «нашей» темы на экране, но этого не произошло, и я вновь поблагодарил случай, который позволил мне оказаться в зале. Я слышал дыхание зала, я чувствовал этот незримый контакт актеров со зрителем. И я видел, что зал принимает, а что нет, с чем согласен, а с чем нет, в чем видит откровение, а в чем лицемерие. Большая часть того, что происходило на сцене, было прощанием главной героини, бабы Розы, с двором, с тем самым легендарным одесским двором, все обитатели которого десятилетиями жили одной семьей. Перефразируя реплику бабы Розы о своих соседях: «Двор всегда прав», могу сказать с полной ответственностью так: «Зал всегда прав».

Вообще-то в спектакле по внешней атрибутике ничего еврейского нет. Есть «одесское». Многие считают, что это одно и то же. Среди действующих лиц «типажным», кроме бабы Розы, можно назвать, пожалуй, лишь Суню. Длинный, неуклюжий,  косноязычный мямля. Такие ребята в еврейских семьях встречаются нередко. Ни у одного не акцентирована речь, никто не использует еврейской жестикуляции, и т.д. И вообще, это – пьеса на извечную тему: о жестокости детей по отношению к родителям, только перенесенная на «нашу» почву. Что же касается бабы Розы… Это то, ради чего надо идти в театр.

Я знаю только одну аналогию – актерскую, человеческую: Блюменталь-Тамарину в роли Двойры в фильме «Искатели счастья». Между этими ролями пролегает временной отрезок в пятьдесят лет: фильм был поставлен в 1936 году. То есть в течение полувека на экране и на сцене не появлялось женского персонажа, который бы воплощал в себе типичный образ пожилой еврейской женщины. Да и в зарубежном кино из того, что я видел, я могу назвать лишь образ старухи Розалии в чешском фильме «Магазин на площади» в исполнении великой Иды Каминской. А возможно, я в своей жизни прошел мимо чего-то очень важного. Но Ида Каминская – великая еврейская актриса, дочь «матери еврейского театра» Эстер-Рохл Каминской, а Римма Быкова и Блюменталь-Тамарина – русские актрисы!

Персонаж Риммы Быковой – это именно тот самый тип женщины, которая предстает перед нами как стержень еврейских семей. Это на них все держится. Они, вроде, не на главных ролях, их позиция не всегда бросается в глаза, они никогда не «давят», в них нет и грана присущего многим (не очень умным и не очень далеким) еврейским женщинам семейного деспотизма, но с уходом такой Двойры нередко рушатся семьи, домашние уклады, рвутся связи, распадаются целые кланы. За свою долгую жизнь и при своей избыточной общительности я мог наблюдать это поистине социальное явление только у евреев и читать об этом только в еврейской литературе. Но и Блюменталь-Тамарина, и Римма Быкова при этом совсем не создают подчеркнуто еврейский типаж. Их узнаваемость не индивидуальная, а социально-бытовая.

Еще в 50-е годы в журнале «Новый мир» был опубликован обнаруженный после войны «Дневник Нины Костериной». Мне запомнилась одна любопытная реплика из этого дневника. Нина ходила в Еврейский театр на «Короля Лира». Спектакль ей очень понравился, но Лир в исполнении Михоэлса ей показался «очень еврейским». Так вот здесь, в постановке театра им. Станиславского, еврейский колорит отсутствовал вовсе.

По аналогии вспоминается спектакль «Эшелон» по М.Рощину в постановке «Современника». Среди действующих лиц – еврейская старуха в исполнении отнюдь не еврейки Лии Ахеджаковой.

Эта старуха – поистине трагическая фигура. Одинокая женщина, раздражающая всех своими старческими недостатками (например, долгим сидением в единственном на всю теплушку туалете), а потому вынужденная терпеть несущуюся со всех сторон в ее адрес грубость. Образ, откровенно списанный с уходящих в прошлое еврейским местечковых старух.

В бабе Розе ничего этого нет, но когда она появлялась на сцене, зал начинал хлюпать носами, кое-кто утирал невольно появляющиеся слезы. Этакая типичная суетливая еврейская мамаша, одесситка с характерным акцентом речи и глазами, вобравшими в себя всю многовековую печаль еврейского народа и полными сострадания ко всем, кто ее окружает, даже к соседу – бывшему полицаю. Узнаваемость потрясающая.

Работа ювелирная и притом без к использования каких-то внешних характерных черт. Баба Роза могла быть только такой и больше никакой! И зал готов был плакать только от того, что впервые на сцене возник не стилизованный, а подлинный образ еврея. Как ни хорош был Михаил Ульянов в роли Тевье-молочника в телевизионном варианте книги Шолом-Алейхема, но и он, на мой взгляд, не мог достичь такой степени достоверности, такого слияния с народным образом, как Римма Быкова. 

Ее фамилия мне ничего не говорила, но увидев ее, я сразу узнал: незадолго до этого я видел ее в двухсерийном фильме «Осенняя история», где она играла старую учительницу, которую выживают из школы.

Трагический образ.

Рядом с ней были прекрасные партнеры – Зинаида Шарко, Ада Роговцева. Так вот, уже в образе этой учительницы я заметил некоторые черты будущей бабы Розы.

В своих дневниковых записях, относящихся к этому посещению театра им. Станиславского, я нахожу пометки о реакции зала. Любопытно, что зал плакал не в трагических местах, а в тех, где баба Роза представала именно как народный тип. Два таких момента особенно запомнились: где она танцует «Фрейлехс» и где разговаривает со своим шкафом, который никто из соседей не захотел после их отъезда взять себе. Это был шкаф, где стояли такие веселенькие тарелочки, и который был свидетелем всего, что происходило в этой квартире. Особенно драматически звучали ее слова в этом монологе, когда она говорила, как в этом шкафу она сохраняла в годы нужды последний кусок хлеба.

Бабу Розу зал принял сразу и отзывался на каждое ее слово. Но был эпизод, когда зал осуждающе молчал: он не одобрял то, что делает баба Роза. Это было тогда, когда баба Роза отдавала последние, ей уже ненужные 220 рублей вечно пьяному соседу Барабанову, который в годы оккупации служил в полиции. Это он занимал квартиру Марголиных, когда те вернулись из эвакуации, и вот теперь баба Роза давала ему деньги на лечение рака. Поистине неистребим образ «жида» из одноименного рассказа Григория Мачтета, где главный герой – врач, оказывающий медицинскую помощь в разгар еврейского погрома раненым погромщикам! 

Зал не был однородным, и чувствовалось, как по-разному реагирует он на то, что происходит на сцене. Был один любопытный эпизод. В Одессу с отцом и дядей приезжает и Женя – внучка бабы Розы, которая по ходу пьесы влюбляется в славного соседского парня Федю. Женя – довольно хамоватая студентка одного из московских вузов.

Влюбившись в Федю, она уже готова вообще никуда не ехать, но изменить что бы то ни было невозможно: советский паспорт сдан, московские квартиры проданы, путь один – отъезд. Федя тоже влюблен по уши, и его отец, какой-то высокопоставленный чиновник, боясь, что сын выкинет какой-нибудь фортель, устраивает ему скандал и велит уйти из дома Марголиных. В ответ на это Федя кричит, что он никуда не уйдет и вообще он едет с Женей.

Ползала взрывается аплодисментами. Следует пауза, после которой парень добавляет: «Не волнуйся, не в Тель-Авив, а до Шереметьева». Тут взрывается аплодисментами другая половина зала и хохочет – над первой половиной.

После окончания спектакля актеров долго не отпускали.

Кланяться выходили и автор, и режиссёр. Словоохотливый сосед тут же поведал мне, что Римма Быкова была первой женой Смоктуновского, а режиссер Александр Товстоногов – сын «того самого» великого Георгия Александровича Товстоногова, что из ленинградского БДТ.

Это последнее сообщение меня взволновало, и я, выбравшись из зала, рванул за кулисы взять интервью у режиссера: уж больно неординарным для того времени было появление такого спектакля. Я не был уверен, что смогу в Минске такое интервью где-нибудь в местной прессе разместить, но попытку сделать следовало. Мое рвение было зарублено на корню: в дверях стоял крупных размеров мужик (как выяснилось, это был администратор) и впускал только людей, предъявлявших ему какие-нибудь удостоверения или бумажки с фирменными знаками и печатями. А жаль. 

 

 

 

К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера