Виталий Пырх

Моя единственная смерть

В тот солнечный и погожий летний день я возвращался в Уфу из очередной газетной командировки. Побывал я на юге республики, в городе Баймаке, и, как это часто бывает в подобных случаях, просто пузырился от полученных впечатлений.

К тому же я впервые познакомился с профессией золотодобытчиков на местной горнорудной фабрике и, вдоволь наездившись по просторным башкирским полям, ни разу не пожалел о том, что после второго курса факультета журналистики Уральского университета выбрал для себя в качестве производственной практики башкирскую молодёжную газету «Ленинец», печатный орган Башкирского обкома ВЛКСМ.

Располагалась «молодёжка» в центре города, да и нас, практикантов, разместили от неё неподалёку — на расстоянии одного трамвайного перегона. Жить мы должны были в студенческом общежитии, которое сейчас, разумеется, пустовало — уфимские студенты-нефтехимики разъехались на каникулы.

И вот я иду по пустынному и гулкому коридору студенческого общежития, иду усталый, после дороги, и с наслаждением предвкушаю предстоящий душ, была бы только в кранах вода.

Как тут мне навстречу Витюша — мой однокурсник по университету и мой сосед по комнате.

Для практики ему досталась городская партийная газета, и он нам страшно завидовал. Нам — это тем, кто распределился в областные издания и кто частенько выезжал по своим служебным надобностям в командировки.

А какая газетная работа без командировок? Скукотища...

Вот Витюша и маялся в своей городской партийной газете, каждый раз поджидая нас из поездок по районам, чтобы отвести душу. И дико при этом всем завидуя.

Увидев меня, он радостно заулыбался и тут же набросился с расспросами: где был? что видел? о чём будешь писать?

— Да вот прилетел пару часов назад из Баймака. Побывал у золотодобытчиков на фабрике, мыл с ними золото...

— Да ну?.. Вот счастливчик! Снимал?

— А то как же... Конечно, снимал... Есть даже такой снимок: впервые в жизни насыпали мне в ладонь целую пригоршню только что полученного из руды золота — так и напечатаю в газете, пусть смотрят...

Нет, работа в областной «молодёжке» мне положительно нравилась: коллектив подобрался хороший, профессиональный, причём меня опекали в редакции всем отделом. И вдобавок ко всему я даже стал получать за свои публикации пусть и небольшие, но всё-таки деньги. Красота!

И это удивляло меня больше всего! Занимаешься своим любимым делом, пишешь о том, что тебе нравится, о чём хочешь, а тебе ещё и платят за это.

Правда, бросалась в глаза временами на бытовом уровне некая национальная напряжённость в редакции: башкиры вроде бы недолюбливали татар, те — башкир. Но при этом спокойно работали за соседними столами, время от времени подтрунивая друг над другом.

Но я в эти национальные распри не лез и вскоре стал и для тех, и для других своеобразным арбитром. Когда ко мне апеллировали в спорах: а кто из них лучше (умнее, честнее, смелее, работящей и т. п.) — татары или башкиры? — то я, чтобы не обидеть ни тех, ни других, неизменно отвечал, что мне нравятся и те, и другие.

И споры прекращались сами собой...

Но Витюша к таким разговорам отношения не имел: в партийной газете, куда он попал, они пресекались на корню. Там был порядок...

— Слушай,— схватил он меня за рукав.— Давай отметим твоё возвращение! Я тут как раз в нашей редакции небольшой гонорар получил — на бутылку и пару плавленых сырков хватит... А?

— Сейчас? Да я в душ собрался... А деньги есть и у меня — я ведь несколько дней по деревням мотался, там всё бесплатно, ты же знаешь, так что суточные при мне...

— Тем более... А что душ? Завтра и помоешься!

— И то верно. Ну что ж, пошли... Только сумку в комнату занесу.

И через минуту мы уже шагали вместе по широкому уфимскому проспекту в сторону ближайшего гастронома.

Время было послеобеденное, людей на улице мало, так что мы с Витюшей скупились буквально за несколько минут. Пакетов тогда ещё не было, поэтому бутылку водки и буханку хлеба выпало нести ему прямо в руках, а нарезанная по нашей просьбе продавщицей колбаса и два плавленых сырка, завёрнутые в плотную жёлтую бумагу, достались мне.

Словом, вышли мы с ним из магазина с занятыми руками. И бодро направились в сторону общежития по залитому солнцем тротуару.

Как тут Витюша радостно вскрикнул:

— О, а тут и трамвай идёт! Давай подскочим...

И мы решили «подскочить», пересекая по диагонали дорогу. Прямо наперерез трамваю.

При этом Витюша оказался слева от меня, а я бежал рядом с ним справа.

И тут произошло то, что я потом буду вспоминать не один раз в жизни.

Только мы с ним успели хорошо разбежаться и набрать скорость, парни-то были молодые, здоровые, как я вдруг каким-то боковым зрением почувствовал, что-то не так. Даже какая-то тревога возникла. То ли до меня дошло, что выбегать на дорогу, не убедившись в отсутствии на ней близко идущего транспорта, безрассудно, то ли ещё что, не знаю...

Но что-то меня «перекосило», и в то же мгновение я вдруг увидел наползающий на бежавшего слева Витюшу деревянный борт бешено мчавшегося по улице грузовика, явно не ожидавшего нашего внезапного появления на проезжей части дороги.

Всё остальное запечатлелось в моём мозгу как на замедленной киноленте. Зелёный борт грузовика вместо того, чтобы нас тут же сшибить и похоронить под колёсами, вдруг стал передвигаться вроде бы как со скоростью черепахи — сантиметр за сантиметром...

А я в это время вместо того, чтобы закричать и предупредить своего приятеля, только широко открыл рот и не мог выдавить из себя даже хрипа.

По-моему, я даже вздохнуть не успел, а так и бежал с открытым ртом.

Увидев маску ужаса на моём лице, Витюша скосил влево глаза и всё понял мгновенно. Но избежать катастрофы и вырваться из-под борта пусть и медленно, но всё же продолжавшего мчаться по улице со скоростью в шестьдесят-восемьдесят километров в час грузовика у него не было никаких шансов.

Он это осознал, и я это тоже увидел, как мертвенная бледность стала проступать на его раскрасневшемся от бега лице.

Всё. Приехали. Это, кажется, конец. Глупый, но конец. Сейчас последует сильный удар, крики прохожих, и мы с ним окажемся под автомобильными колёсами.

А затем...

А затем произошло чудо, объяснения которому я не нахожу до сих пор. Из последних усилий, продолжая бежать с зажатыми в левой руке плавлеными сырками и колбасой, я дёргаю его за рубашку на себя, а сам пытаюсь увернуться от неизбежного удара. И сразу же слышу треск разрываемой ткани — это «медленно», как мне кажется, идущий грузовик всё-таки цепляет своим бортом Витюшино плечо и вспарывает пополам рукав его рубашки...

Но я уже на тротуаре, вне досягаемости машины, да и Витюша, тяжело дыша, кажется, больше занят своей разорванной рубахой, чем всем остальным.

Впрочем, в ту же секунду, как бы огорчившись, что не справился с поставленной задачей, деревянный борт грузовика снова набрал свою прежнюю скорость и моментально исчез из глаз. А может быть, всё это мне только показалось, потому что машина и не думала сбавлять свою скорость: водитель нас просто не заметил...

— Что это было? — пересохшим от возбуждения языком я попытался было облизать свои губы.— Что?

В ответ на это Витюша какими-то стеклянными глазами несколько секунд смотрел на меня и только часто-часто моргал. А потом победно затряс своей правой рукой:

— Водка-то уцелела! А за хлебом мы сходим, раздавил, гад!

И мы развернулись обратно в магазин...

Позже, когда у меня практика закончилась и я оказался опять на своей исторической родине, на Украине, то в один из душных августовских вечеров рассказал об этой истории отцу. Тот внимательно выслушал меня, а потом сказал:

— Та цэ, выдно, була не твоя смерть...

— А что, она бывает ещё и чужая? — удивился я.

— Бувае...

 

И вот, спустя более чем полвека, я лежу один в пустой и большой квартире в центре Красноярска и вспоминаю самые значительные эпизоды своей почти уже пролетевшей жизни, связанные со смертью. Вернее, даже не со смертью, а с её возможностью, которая по какой-то мне не понятной причине не была реализована. Когда я попадал в безвыходные, казалось, ситуации и почему-то выбирался из них, хотя по всем правилам нашего мироздания каждый такой случай мог стать для меня последним.

Я уже старик, мне уже далеко за семьдесят, и я уже больше года ничего не пишу. А как только проснулся сегодня утром, то тут же понял: это мой последний день.

Есть среди нас и такие, не спорю, которые в это не верят — в предчувствие близкой смерти. Мол, какое может быть у человека предчувствие, если всё это предопределено и если никто из смертных не может заглянуть в Книгу Бытия?

Нам это не дано.

Вот придёт дама с косой, тогда и всё. Чем бы ты там ни занимался, что бы ни делал и о чём бы ни мечтал, какое ей до всего этого дело? Не зря ведь одному из наших классиков пришли в голову эти вещие строчки: «Где стол был яств, там гроб стоит...»

И всё же нет, друзья мои, человек — существо сложное, это не камень. Ведь даже кошка или собака, предчувствуя свой конец, уходят, как правило, из дома — чтобы не огорчать хозяев и не причинять им боль. А человек?

И тут я опять сошлюсь на пример своего отца, провоевавшего в пехоте от Днепра до Вены и только чудом потом не угодившего на японскую войну: его дивизия застряла летом 1945 года под Канском, а вскоре японцы капитулировали.

— Бывало, что глянешь в окопе на человека и чувствуешь, что нет, не жилец он больше,— не раз рассказывал отец.— Ничего вроде бы ещё не произошло, а лицо у него уже серое, неживое... «Убьют меня сегодня, Петька, возьми мой спирт, мне он не нужен...» — «Да что ты такое говоришь?! — начинаю я кипятиться.— С чего ты взял? Мало ли мы с тобой в атаку ходили? И ничего, живые...» — «Да нет, Петька, сегодня меня убьют...» Я его и так, и эдак успокаиваю, а у самого мурашки от этого по телу бегают... Ни в какую! Ну ладно, спирт его я-то, конечно, выпью, зачем добру пропадать, а там и вперёд надо идти, война же... И что? Высунется из окопа мой товарищ — и первая пуля действительно его... Не зря, значит, так переживал, чувствовал свою смерть...

— А как умирала моя бабушка? — это я уже рассказываю «от себя».

Было это зимой 1962 года, когда я решил вместе со своими приятелями по металлургическому техникуму отметить своё восемнадцатилетие. Собрались мы в родительском доме, за богато накрытым по тем временам столом, но ни матери, ни отца с нами не было. Заправляла семейным торжеством сестра, оставленная моими родителями «на хозяйстве».

А сами они накануне подались за город, на хутор, где до этого жила моя бабушка, отцовская мать. И которая почему-то решила умереть за день до моего совершеннолетия.

Ну не отменять же его!

— И как всё это случилось? — выпытывал отец у гонца, принёсшего нам эту нерадостную весть.

— Да как... Встала утром, как всегда, села на лавку и говорит Мотьке: «Кажется, я сегодня умру, дочка...» — «Да что вы такое, мамо, говорите?» — набросилась та на неё. «Молчи, не мешай... Вот сварю тебе борщ, поем и умру...» — «Тьфу!»

— И что? — допытывался отец.

— Потом зарезала-таки курицу, сварила борщ и действительно с аппетитом пообедала. А после легла на кровать, закрыла глаза и... всё. Умерла. Даже слова никому не сказала! Не застонала, не закричала... Как вроде бы уснула, и всё. Вот как бывает!

Действительно, бывает. И когда нам потом пришлось пообщаться с патологоанатомами, то и они удивились такому внезапному бабушкиному уходу. И сердце, и всё остальное у неё было ещё в полном порядке. Во всяком случае, вполне работоспособно для восьмидесятипятилетней женщины: бабушка никогда и ничем серьёзным не болела.

Чистая мистика... Не так ли?

Да нет, наверное, никакой мистики в этом нет. Просто любое живое существо, и человек тоже, свою смерть чувствует, а вот чужую — нет.

Вроде бы медицинский факт. А может, и не медицинский вовсе?

 

Это произошло по-зимнему холодным мартовским днём в Польше, тогда ещё в Польше социалистической, куда мы с женой приехали погостить к её родной тётке, угнанной в годы войны из-под Киева на работы в Германию, да так и оставшейся на чужбине.

Выйдя замуж за поляка, местного рыбака, наша тётя Надя жила в большом и просторном двухэтажном особняке, и я впервые в жизни увидел, что такое настоящий земной рай. Где-то там, за горизонтом, клокотали политические страсти, Лех Валенса в Гданьске грозился разрушить социалистические устои государства, а как две капли воды похожий на Пиночета Войцех Ярузельский пугал всех поляков военным положением и своими непроницаемыми очками.

Но здесь, на окраине польского местечка Мронгово, где мы остановились, все жили обычной жизнью, мало пересекавшейся с политикой.

Муж тёти Нади, дядя Анжей, уходил каждый день ещё затемно со своей артелью на ловлю рыбы на местные озёра, и когда утром я просыпался и вставал, то каждый день на полу огромной и хорошо обустроенной кухни нас обязательно поджидал свежий улов — огромная эмалированная миска с водой, доверху наполненная плавающими угрями, карпами, налимом...

— Ты что берёшь? — одёрнула как-то меня тётя Надя, увидев, что я взял со стола аппетитный кусочек угря, зажаренного вчера вечером на ужин.— Это уже для собак, не трогай... Мы сейчас будем кушать свежий!

И мы его вскоре кушали: и жареный, и пареный, и свежекопчёный — коптилка была у тёти Нади своя, и она не только коптила в ней принесённую дядей Анжеем рыбу, но и перерабатывала — разумеется, не бесплатно,— подобную продукцию от ближайших соседей.

Но больше всего мне понравился в Польше заливной угорь в желе — такого деликатеса никогда прежде мне не приходилось пробовать, и я это блюдо мог есть и днём, и вечером, и ночью, ни крошки не оставляя своим заклятым конкурентам — бегавшим по паркетному полу собакам.

А когда к тёте Наде приходил в гости живущий неподалёку, но отдельно, со своей семьёй, её единственный сын Ришард, то тогда в доме начиналось настоящее пиршество. Именно Ришард и познакомил меня с кока-колой, которую я до этого не пробовал, да и с очень хорошей польской водкой — тоже. Это современным демократам сегодня кажется, что мы жили при советской власти так же, как живут сейчас в Северной Корее, а на самом деле всё было далеко не так.

Собираясь, например, почти на месяц в польскую поездку, я взял перед отъездом в руки две огромные кожаные сумки и пошёл с ними в своём родном Запорожье, где я тогда жил, в ближайший от своего дома гастроном. И там, в этом гастрономе, не стоя ни в каких очередях, подошёл к прилавку и купил сразу дюжину бутылок водки, названия которой не повторялись ни разу. А к ней — болгарского коньяка («Плиска»), джина («Джин-сух») и тому подобных вещей.

А в винном секторе отдела выбрал для себя двадцать бутылок вина, по названиям которых можно было изучать всю историю нашего социалистического содружества.

О том, что в Польшу можно было провозить из СССР столько и столько-то литров спиртного, я, честно говоря, узнал уже только после своего возвращения обратно: никто меня не досматривал, и никто на границе ни о чём не спрашивал.

Видимо, и польских, и наших таможенников больше волновали последние политические события, чем содержимое моих чемоданов.

— И что дамы сегодня пьют? — спрашивал я потом у женщин, прежде чем усесться за обеденный стол во Мронгово.— Чаушеску или Живкова?

И в зависимости от ответа из огромной сумки извлекалась бутылка с требуемой страной-производителем.

У мужчин такой проблемы не было, так как мы пили водку, а она была в основном русской. Или же изредка польской, смотря по обстоятельствам.

Так вот, именно эта водка и сыграла со мной эту прескверную штуку: как человек, родившийся и выросший на Украине и в местах, где, скажем, тот же снег выпадает только по большим праздникам и всего на несколько часов, я бы никогда просто так не согласился на поездку в горы, чтобы покататься на лыжах.

И чтобы окончательно расставить все точки над «i», расскажу ещё про своё армейское прошлое и моё первое знакомство с лыжами.

Было это в суровых и продуваемых всеми ветрами оренбургских степях, куда я попал в самый разгар зимы. Подняли нас «по тревоге» и, поставив на лыжи, заставили бежать по редкому сосняку, изобиловавшему длинными и крутыми спусками.

О том, что я никогда до этого в своей жизни на лыжах не стоял, моё начальство и слышать не хотело. Все бегут — значит, беги...

И я бежал! Падая, поднимаясь и снова падая в колючий и холодный снег.

Уж и не помню как, но всё когда-то кончается, закончился и этот мой первый в жизни марш-бросок на лыжах.

Но главное испытание было впереди: неподалёку от нашей воинской части возвышалась небольшая песчаная горка, метров двести-триста в высоту, не больше, и по дороге домой в казармы мы по ней должны были спуститься. Примерно так, как это делали когда-то лыжники из виденной мною на «гражданке» до армии «Серенады Солнечной долины».

И надо сказать, что так оно в основном и было: несколько десятков одетых в тёплые полушубки солдат, при полной выкладке, с автоматами за спиной, с гиком и с криком скатились вниз и уставились, запыхавшись, на замыкающего строй. То есть на меня.

А я, как назло, падал под их оглушительный хохот через каждые два метра спуска... Падал и снова поднимался, становился на лыжи, отталкивался палками и... снова падал.

Кончилось это тем, что когда я кое-как добрался до подножия горки, тут же дал себе клятву, что не уйду с этой лыжни до тех пор, пока не научусь спускаться, не падая.

И в первое же воскресенье, в выходной, захватив с собой лыжи, я пришёл на эту злосчастную горку и приступил к упражнениям.

Однако задание — спуститься вниз без падений — оказалось намного сложнее, чем я предполагал. Уж как я ни старался во что бы то ни стало удержаться на ногах, ничего не получалось: я по-прежнему падал, снова возвращался наверх, опять становился на лыжи и снова падал.

А тусклое зимнее солнце между тем легко скользило по небосклону.

«Вот уже и время обеда»,— мелькнуло в голове, когда я в очередной раз уткнулся носом в колючий снег. Но какой тут обед, если я не могу спуститься с этой горки, не упав? Нет, буду продолжать.

И я снова лез, взвалив на себя лыжи, наверх...

Пропустил я и ужин, и только когда взошла луна и я наконец всё-таки спустился с горки, устояв на ногах, что-то похожее на чувство восторга возникло у меня в груди. Надо же, осилил...

Тут же закрепил достигнутый успех, потом спустился с горки, не упав, второй раз. А затем заковылял, пошатываясь и еле держась на ногах от усталости, в сторону своей казармы.

Я всё-таки научился спускаться на лыжах с горы!

Правда, когда это было — полтора десятилетия назад! А тут сидит за обеденным столом единственный сын тёти Нади Ришард и подливает мне в рюмку чистай польской водки. И уговаривает: поедем? У меня, говорит, есть даже ключи от подъёмника, так что на горку будем подниматься с помощью лебёдки, а не своим ходом. А лыжи и горные ботинки у него запасные есть.

Тем более что на горе мы будем совершенно одни: завтра будний день, а там только на выходные многолюдно.

— Поедем?

— Поехали! — согласился я и опрокинул в знак согласия в себя огненное зелье.

Назавтра Ришард с утра заехал за нами, и, сев в машину, мы прямо по дороге переобулись. И я впервые в жизни надел горные ботинки. Удобно. Познакомились мы и с лыжными креплениями.

Ехали мы недолго, так как обещанная горка оказалась всего в нескольких километрах от городка, а места вокруг были чудными. Вековые сосны, тишина... И не случайно, что совсем недалеко отсюда была в войну восточная ставка Гитлера, «Вольфшанце», взорванные останки которой сохранились до сих пор.

Но сама гора, с которой мы должны были спускаться на лыжах, меня не впечатлила. Во-первых, она была ненамного выше той, о которой я упомянул в своём армейском рассказе, а во-вторых, её основной склон, по которому нам надлежало спускаться, шёл как бы волнами, из-за чего, если смотреть снизу вверх, лыжник то появлялся, то вновь исчезал из виду.

На вершине горы стояла небольшая деревянная пристройка, всю площадь которой занимал металлический барабан с намотанным на него тросом.

Такой же барабан, только поменьше, был у подножия горы, на которую этот трос подавался. И получалось что-то вроде автоматического подъёмника: ты цепляешься руками за небольшую дощечку, которая верёвкой соединена с тросом, и тебя тащит наверх.

Ришард включил подъёмник и приступил к инструктажу. По-русски он говорил плохо, но понять было можно. Главное, предупреждал он, нужно держаться за деревянную дощечку руками — привязываться к ней ни в коем случае нельзя. Это опасно.

Надо — разжал пальцы, и ты свободен.

И потом: надо следить за лыжами, когда поднимаешься наверх. На некоторых участках трассы оба тросика — идущий наверх и идущий вниз — очень близко подходят друг к другу, и нужно быть внимательным, чтобы устоять на ногах.

Понятно? Понятно.

Ну и поехали!

И мы «поехали» — начали спускаться с горы. Я прекрасно держался на лыжне, ботинки оказались в самую пору, и падать на них казалось кощунственным. Словом, я был на седьмом небе от счастья.

Стояла прекрасная погода, лёгкий морозец, светит солнышко — чего ещё?

Раз спустился, второй...

Почувствовал, что могу, и решил оторваться от других — тянет меня к одиночеству. Ришард с женой остались внизу, что-то оживлённо обсуждая, а я, ухватившись за деревяшку, быстро полетел наверх, весело насвистывая какую-то мелодию.

А надо сказать, что подъём на гору осуществлялся в довольно бойком темпе — метр-полтора в секунду, не меньше. И противная деревяшка при этом всё время пыталась выскользнуть из рук, так как мои лыжи не всегда поспевали за ней.

И тут мне пришла в голову мысль: а что, если не держаться за неё, а обвить верёвку вокруг талии? Так ведь намного удобней, и руки свободные.

Подумано — сделано. И я для пущей верности ещё и перекрутил несколько раз дощечку у себя на животе, чтобы она никуда не делась.

Но, видимо, сделал это совершенно напрасно, так как в этот момент мои лыжи попали в перекрестие тросиков на земле — один из них шёл вверх, другой вниз,— и я в ту же секунду упал. И металлический тросик с той же скоростью, метр-полтора в секунду, потащил меня, как щепку, наверх, прямо к барабану подъёмника.

Сначала я хотел было закричать, но чтобы это сделать, надо было набрать в лёгкие воздуха, а у меня весь рот был забит снегом. Потом до меня дошло, что это тоже ничего не даст: пульт отключения подъёмника, как и включения тоже, находится на вершине горы, в той самой деревянной пристройке, где и установлен барабан.

К которому сейчас меня и тащило с неодолимою силой. Что делать?

Надо освободиться от этой проклятой верёвки, пронеслось в голове, и я стал нащупывать её у себя под животом. Но первые же попытки это сделать заставили меня похолодеть: у меня ничего не получалось! Так как меня тащило по земле, то верёвочный узел на животе под весом моего тела затянулся до такой степени, что я не смог даже нащупать деревяшку, за которую должен был держаться руками и которую сам же несколько раз обкрутил вокруг верёвки, «чтобы она никуда не делась».

Это конец! Ещё несколько секунд — и мои кишки будут намотаны на металлический барабан...

И вот тут вместо того, чтобы снова и снова предпринимать попытки освободиться от ведущей меня к неминуемой смерти верёвки, я вдруг обречённо представил своих родителей, мать, которая приедет за мной в Польшу, чтобы забрать сыновье тело или то, что от него останется, её глаза, полные слёз, отца...

Вот уж действительно стоило ехать из Запорожья за тридевять земель, чтобы найти «свою» смерть, и где — в Польше! В тридцать с небольшим лет!

И я заплакал — от жалости к себе, от жалости к своим родителям...

А потом увидел метрах в десяти от себя вращающийся металлический барабан, на который методично наматывались круги поднимавшего меня вверх тросика...

То, что произошло дальше, и сейчас недоступно для моего понимания. Меня в очередной раз перевернуло лицом в снег, и я, оказавшись на животе, инстинктивно прикрыл правой рукой лицо.

А потом вдруг почувствовал, как подо мной сама собой распутывается и развязывается верёвка, и потом я остаюсь лежать на снегу, а она медленно, змеёй, выскальзывает из-под меня...

Это было настолько непостижимо и необъяснимо, что я лежал несколько минут, боясь пошевелиться, в пяти метрах от вращающегося барабана, не в силах даже подняться на руки. И не веря в свершившееся чудо!

— Почему у тебя такое поцарапанное лицо? — спросили меня внизу, когда я через какое-то время всё же спустился с горы.— Ты что, упал?

— Упал,— отмахнулся я и быстро отвернулся, чтобы никто, не дай Бог, не увидел набежавшую слезу...

 

И всё-таки с чего это я решил, что сегодняшний день — мой последний? День как день: встал, умылся, оделся...

Но потом, правда, разделся опять и снова лёг. Такое случалось и прежде: похожу-похожу, а потом опять забираюсь в кровать. И когда нездоровится, и когда просто ничего не хочется делать. Бывает и такое...

Мало ли какие причуды выкидывает наш организм, стоит только дать ему слабину?

Я её старался не давать, даже тогда, когда совсем уж становилось невмоготу.

Вспомнилось, например, как, живя в Воркуте, а судьба забросила меня и туда, пристрастился я смотреть телевизионные передачи, поедая при этом сушёные груши: намою себе небольшую мисочку и ем. Груши, растущие в нашем родительском саду в Запорожье, сладкие, душистые, таких ни в каких магазинах вы не найдёте, да и на рынках их нет, а если в это время за окном ещё и минус сорок по Цельсию, и ветер тридцать метров в секунду, то, право же, это настоящая райская пища.

Поэтому ежегодно мои родители, когда мы семьёй после отпуска возвращались обратно в Заполярье, старались всучить нам в дорогу как можно больше всяких там овощей и фруктов. Помидоров, яблок, варенья... И, конечно же, сухофруктов, жгучего перца, всевозможных трав.

Казалось бы, зачем везти в Заполярье тот же красный перец, когда в любом тамошнем магазине можно было купить пачку молотого перца, стоившего к тому же копейки? Ну не скажите... Тамошний перец — это так, перчик, не более того. Может быть, для супа или для какого-нибудь другого блюда он и подойдёт, тут я не спорю, а вот для чего-то другого...

Мы же, попросту говоря, лечились своим перцем. Съел стручок запорожского домашнего перца — и забудь про кашель. Все микробы от него разбегаются, как пыль.

Вот и я: смотрю в своей воркутинской квартире телевизор, а сам ем с наслаждением пахнущие южным солнцем запорожские груши. Вкусно!

Как вдруг через какое-то время чувствую, что начинает кружиться голова, клонит ко сну, а затем мои руки и ноги начинают сводить судороги.

— Врача! — успеваю крикнуть я жене, а сам, завалившись на кровать, начинаю растирать ступни своих ног.

Но тут «заклинивает» руки, и уже за эту работу принимаются другие.

— Сильнее, сильнее! — покрикиваю я на них и с удовольствием констатирую, что когда зазвенел дверной звонок в квартиру — это приехала скорая,— моё самочувствие стало улучшаться.

— И что тут у нас? — бодро спрашивает врач, видя осунувшегося больного и столпившейся вокруг него родни — типичный сюжет для очередного полотна русских художников-передвижников.

— Да ничего,— отвечаю я.— Отравился грушами...

— Во как! — удивляется врач.— Уже и диагноз имеется?

А вот и имеется, господа эскулапы! И задолго до каждого вашего прихода. Потому что я, как собака, сам чувствую, что мне надо, а что — нет. Откуда это — не знаю, но факт остаётся фактом: диагнозы себе я всегда ставлю сам. И сам же назначаю лечение.

Так что пока приехавший по вызову врач вынимает из своей сумки приборы, меряет температуру, артериальное давление, я ему ещё довольно-таки слабым после перенесённого стресса голосом рисую такую картину: Запорожье, сад, на улице стоит сорокаградусная жара. На металлических противнях лежат и сушатся на солнцепёке свежеразрезанные груши — от них идёт такой запах, что на него слетаются пчёлы и осы со всей Украины.

И каждая тварь пытается ухватить свой «кусок». Кто при этом довольствуется соком, а кто норовит ещё и отложить в благоухающем месиве свои яйца...

— И что? — недоумевает врач.

— А то, что, скажем, те же осы легко могли прилететь на выставленные для сушки груши с какой-нибудь дохлятины — той же мышки или птички, например. И хотя готовые сухофрукты затем проходят у нас специальную тепловую обработку — их на полминуты опускают в марле в кипящую воду, а затем снова просушивают, но уже укрыв тканью,— лапки осы так глубоко проваливаются в мякоть груши, что привнесённая ими зараза там и остаётся. Вот я и глотнул, похоже, трупного яда...

— Зачем же вы тогда всё это едите?

Вот уж действительно вопрос вопросов: зачем мы всё это едим? А Бог его знает зачем... Вкусно, потому и едим.

Помнится ещё один эпизод, что когда в конце восьмидесятых годов минувшего века я переехал из Воркуты в Красноярск, то прямо-таки был поражён несметным количеством грибов, которые никто из местных даже в руки не брал. А они появлялись в начале лета на влажной и тёплой земле после каждого дождя. И были такими красивыми и аппетитными, что от них трудно было глаза отвести.

Однако, как человек, выросший в степи, я в грибах разбирался слабо, вернее, не разбирался в них совсем. И долгое время даже не понимал их вкуса. Как-то, ещё в студенческие годы, поставили передо мной на стол в одной уральской деревеньке миску свежесолёных рыжиков — хозяйка при мне их вынула из бочки. Разлили, выпили, я потянулся за рыжиком, чтобы закусить, и тут же поперхнулся грибом: это же нельзя есть!

— А что-нибудь другое есть? — жалобно попросил я.

И радушные хозяева, узнав, откуда я, тут же вытащили мне из своего погреба «что-нибудь другое» — солёные огурцы, квашеную капусту...

Словом, на вкус и цвет...

Правда, с годами с грибами я освоился, полюбил их и научился не только ценить их неповторимый вкус, но и хорошо ориентироваться в лесу. И в иные годы, например, таскал для своей тёщи десятками вёдер грузди.

Но всё-таки грузди — это грузди, а что за грибы, которые меня встретили в красноярских «Соснах», где мы поселились на лето? Что это за явление природы?

— Да это же дождевики! — уверенно заявила жена, детство которой прошло на Урале.— Условно съедобные грибы... Можно есть, только предварительно хорошенько отварив.

И мы решили рискнуть. Набрали после очередного дождя ведро молоденьких грибов, отварили их, «на всякий случай», с полчаса на плите, а затем обжарили с луком.

И получилось очень вкусное блюдо!

День едим, второй — не нахвалимся. А потом решили и гостей угостить.

«Так рано грибы? Откуда?» — «А вон они везде у вас растут, мы и набрали...» — «Да ну? А мы и не знали... И что, их можно есть?» — «А почему бы и нет? Мы же живы!»

И все от удовольствия только цокали языками...

А затем случилось вот что, правда, уже на следующее лето: мы опять ввели в свой пищевой рацион аппетитные дождевики, но то ли в наше лукошко на этот раз попались грибы, выросшие вблизи автомобильной дороги, то ли ещё что, но слава Богу, что в тот вечер и выпивал, и закусывал грибами я один.

И сам же через какое-то время метался в кровати, чувствуя, как уже знакомые по Воркуте судороги сводят мне руки и ноги.

Правда, на этот раз обошлось, и даже врача вызывать не стали. Несколько таблеток активированного угля, полстакана водки — и больше дождевики в своей жизни я никогда не собирал...

Так кто же всё-таки тогда проводит с нами все эти эксперименты?

 

Лучший месяц в году в Воркуте — это март. Терзавшие с осени заполярный город пурги наконец успокаиваются, и в северных широтах устанавливается «зимнее лето». Вовсю светит солнце, полное безветрие, и даже если на улице по-прежнему стоят тридцатиградусные морозы, хочется освободить шею от надоевшего тёплого шарфа и выдохнуть полною грудью воздух: «Весна!»

В тот раз я прилетел в Воркуту в командировку из Сыктывкара, где тогда жил и работал, и, подписывая моё редакционное удостоверение, редактор республиканской газеты «Красное знамя» Василий Егорович Кушманов назидательно наставлял:

— Сейчас в стране разворачивается борьба за экономию энергоресурсов — тепло, свет, уголь... А ты как раз сидишь на всём этом. Вот и посмотри, что и как там в Воркуте. Всё-таки весна, многие перед отпуском расслабляются...

Вот я на всё это и смотрел, сидя на переднем сиденье, рядом с шофёром, в новеньком ГАЗ-69 и с любопытством вращая в своих руках невиданный доселе прибор — тепловизор.

— Финская работа,— говорит из-за моей спины начальник энергетического хозяйства объединения «Воркутауголь», с которым мы и отправились в редакционный рейд с целью проверки экономного расходования тепла, подаваемого из двух воркутинских ТЭЦ по теплотрассам на угольные предприятия города.— За валюту купили. Ещё один такой есть в Москве, и всё. А надо бы, чтобы в каждом колхозе такая штука была.

Прибор действительно стоящий: навёл его на интересующий объект, тот же жилой дом или теплотрассу, например, и он без промедления зафиксирует утечку тепла.

Красный экран — значит, тепло расходуется нерационально, происходит утечка, обогревается тундра... А если на мониторе прибора зелёный фон, то всё в порядке, теплоизоляция в норме, нигде не нарушена.

Вот мы и едем сейчас по «Воркутинскому кольцу», соединяющему тринадцать шахтёрских посёлков со «старым» городом, и водим по очереди этим прибором по сторонам. Фиксируем состояние теплотрассы, дающую жизнь этим посёлкам.

Проложена она, как и все коммуникации в Воркуте, на металлической эстакаде, в метре от поверхности земли, так как на десятки, а то и сотни метров под снегом покоится вечная мерзлота, тревожить которую ни в коем случае нельзя.

Как говорится, не буди лихо, пока оно тихо и пока оно спит. В той же «старой Воркуте» я видел не одно здание, вставшее на попа или сильно накренившееся вниз, как корабль. Где-то проложили рядом теплотрассу, где-то подвели прямо под землёй близко от дома водопровод... Вот земля и оттаяла. Поэтому все инженерные коммуникации в заполярном городе — на поверхности.

Но эта, главная в Воркуте, теплотрасса возводилась уже с учётом накопленного опыта и работала бесперебойно. Хотя теплоизоляция и на ней то там, то тут приходила в негодность. И от запредельных морозов, и от сумасшедшего ветра.

С нами на заднем сиденье машины сидят, в качестве членов нашего рейда, начальник воркутинского «Энергонадзора» да ещё какой-то чиновник из местных, рангом пониже.

И вот тут мне бы хотелось обратить внимание на некоторые детали того памятного для меня, да и для всех остальных, наверное, утра. Выехали мы из города засветло, часов в восемь, не без основания рассчитывая к обеду вернуться обратно: у всех были дела.

И поначалу всё складывалось прекрасно: дорога безлюдная, машин нигде нет. Ну а погода — просто великолепная!

Солнце ещё не взошло, но на востоке уже бугрилось красивое розовое зарево, и видимость была прекрасной.

А хорошо укатанный за зиму машинами снежный наст был не хуже московского асфальта, так что наш новенький «газик» бодро бежал по нему со скоростью восемьдесят километров в час.

И молоденький шофёр, как это выясню я позже, только несколько месяцев назад вернувшийся домой из армии и только начавший привыкать к «гражданке», что-то мурлыкал себе безобидное под нос.

В этот момент я замечаю на горизонте небольшую точку — это идёт нам навстречу первая на дороге машина, но до неё ещё несколько километров, и беспокоиться нечего. Разъедемся...

Дорога на «кольце» широкая, ухоженная, её то и дело чистит от снега спецтехника, но зима на исходе, ветра давно уже не было, и мощные бульдозеры сейчас в гаражах.

В марте заполярная тундра — как на ладони.

И тут я вижу: метрах в пятидесяти-шестидесяти от нас, по левую сторону дороги, лежит какой-то тёмный предмет. Что-то похожее на большой кирпич или шлакоблок. Но что нам до этого? Мы едем по правой стороне дороги, ширина её метров восемь, а неизвестный предмет лежит чуть ли не у обочины слева. Какая нам разница?

— Кирпич,— роняет вполголоса водитель, и я с ним мысленно соглашаюсь.

Конечно, кирпич. Или шлакоблок. Не всё ли равно?

Ровно гудит мотор, замеченная ранее мною точка на горизонте обретает очертания мчащегося навстречу фургона, а лежащий в стороне от нас на дороге шлакоблок притягивает к себе, как магнит. Я чувствую, что и сам не могу оторвать от него глаз.

И тут шофёр, который до этого пристально вглядывался вдаль, высматривая дорогу, вдруг резко крутанул баранку, и наш «газик», не сбавляя скорости, послушно вильнул влево.

И большой и тёмный предмет на дороге оказался под нами.

А дальше произошло вот что: летящий на скорости автомобиль развернул передней осью шлакоблок «на попа», и тот, ударившись в заднюю ось, как игрушку, опрокинул машину в кювет.

«Газик» несколько раз перевернулся, сломав ограждение кабины и порвав натянутый на неё брезент, и если бы не плотно слежавшийся за зиму снег по откосам дороги, то не знаю, чем бы всё это кончилось.

А так мы перевернулись несколько раз, как ванька-встанька, и наш автомобиль, съехав чуть ли не в тундру, наконец остановился. И оказался при этом на колёсах, с продолжавшим работать мотором!

А мы вместо того, чтобы осознать, что произошло, залились гомерическим хохотом — никогда больше в своей жизни я такого хохота не слыхал.

Смеялись мы, правда, не столько по поводу происшедшей на наших глазах аварии, а потому, что было смешно от того, кто и где потом оказался. Скажем, сидевший «на передке» до этого, я с трудом выбирался из-под заднего сидения машины, а давший мне на время поиграться тепловизором горняцкий начальник каким-то непостижимым образом оказался сверху меня.

У меня было разорван на спине полушубок, у шофёра разбито лицо, а у начальника поцарапана рука...

Словом, это был тот случай, когда можно было сказать, что пострадавшие «отделались мелким испугом».

Отрезвили нас бежавшие из остановившейся встречной машины люди:

—Трупы есть?

Трупы? Да нам такое даже в голову не пришло! Откуда им тут взяться?

Но смеяться мы перестали...

Конечно же, ни о каком продолжении газетного рейда по экономии в заполярном городе энергоресурсов не могло быть и речи, хотя горняцкий начальник через полчаса пообещал достать нам другую машину. Нет уж, дудки, на сегодня хватит...

Придя в себя, мы снова забрались в свой «газик», завели мотор и повернули к городу.

А ещё через какое-то время все впятером сидели уже за столом самого престижного в Воркуте ресторана «Москва» и отмечали своё чудесное спасение.

— Нет, ты мне только скажи,— не отставал я от уже изрядно захмелевшего нашего водителя,— какого хрена ты вдруг повернул налево? Зачем? На кой чёрт он тебе был нужен, этот шлакоблок?

— Не знаю... Я сам не знаю, честное слово! Еду, еду, и вдруг кто-то сам берёт у меня руль и поворачивает налево. Но как это может быть? За рулём-то был я! Не знаю, честное слово, не знаю...

А вечером ко мне в гостиничный номер позвонил из Сыктывкара мой редактор:

— Тут передали только что по радио, что ты в аварию попал... Что случилось?

— Да так, ничего, Василий Егорович, пустяки... Поцарапался немного да вот полушубок порвал. Полушубка, конечно, жалко...

— Да брось ты — полушубок! Мы тебе новый купим...

Полушубок мне тогда, конечно, никто не купил, зато я остался жив. И на том спасибо!

 

Я не знаю, сколько я так лежу, тупо уставившись в потолок. Часа два или три, наверное. А может быть, и больше, кто его знает. Проверить время можно было бы по трубке сотового телефона, которая находится рядом, но руки у меня уже не поднимаются, хотя пальцы, правда, ещё шевелятся. Но и они постепенно тяжелеют, становятся как бы свинцовыми, и я к этому отношусь с олимпийским спокойствием: чему быть, того не миновать.

Да и пятьдесят лет работы в газетах приучили ко всякому. В какие только переделки не попадал!

Хотя всё в моей жизни могло пойти совсем по-другому. Не напиши я тогда, будучи в армии, сразу в шесть отечественных университетов — в Москву, Ленинград, Киев, Львов, Казань и Свердловск — одинаковые письма. С просьбой прислать мне правила поступления в их вуз на очное отделение факультета журналистики, так как достать что-нибудь подобное, проживая в военном городке, было невозможно. А Интернета в ту пору ещё не было...

И что получилось в итоге? Первые пять упомянутых мною университетов глухо «промолчали», как будто я им и не писал, а вот из Свердловска на моё письмо пришёл обстоятельный ответ. И был он таким тёплым и человеческим, что я его, помнится, перечитывал по много раз. Вытащу заветный конвертик из своей солдатской тумбочки в казарме, пристроюсь где-нибудь в уголке и начинаю читать:

«Дорогой наш солдатик! — писала мне с Урала какая-то незнакомка, а то, что это писала девушка, и к гадалке не надо было ходить.— С удовольствием высылаем Вам „Условия приёма в УрГУ“, а от себя лично хочу добавить, что наш Свердловск — самый прекрасный город на свете. В чём, конечно, Вы убедитесь сами, приехав к нам поступать. И факультет журналистики у нас — лучший в стране! Так что дослуживайте свою службу до конца — и милости просим, обязательно приезжайте. Ждём».

Ну как было не поехать после такого письма в Свердловск, в котором я никогда не был и который был от моего дома на расстоянии в несколько тысяч километров? И когда в упомянутом мною конверте действительно лежали сложенные пополам «Правила приёма в Уральский государственный университет имени М. Горького», бывший в шестидесятые годы минувшего столетия не самым плохим вузом страны?

Во всяком случае, многие по-настоящему «золотые перья» Советского Союза — его выпускники...

Помнится, как и мы, поженившись на третьем курсе, появились вместе с женой, тоже студенткой факультета журналистики УрГУ, ранним летним утром в редакции сочинской краевой газеты «Черноморская здравница», куда были направлены на производственную практику.

Позади были многочасовый перелёт из Свердловска, впервые увиденный в иллюминаторе самолёта над царством гор заснеженный двуглавый Эльбрус и синее-синее море, разогретое жарким июньским солнцем. А тут — редакция, утопающая в платанах, утренняя прохлада, патриархальная тишина в коридорах, где почти все двери в кабинеты были ещё закрыты.

Но мы, не мешкая, направляемся в сторону начальства — в кабинет главного редактора газеты — и открываем дверь. Навстречу нам из-за огромного дубового, как нам показалось, стола медленно поднимается высокий и плотный мужчина с красивой шевелюрой на голове. Редактор.

Одного только беглого взгляда, брошенного на нас, ему оказалось достаточно, чтобы понять, что перед ним практиканты, и, широко улыбаясь, он шагнул навстречу.

— Ну как там Москва? Какая в столице погода?

— Москва? Но мы не из Москвы!

— Как? Не из Москвы? Неужели из Питера?

— Нет, мы не из Ленинграда!

Редактор изумлённо остановился на полдороге, словно не веря своим ушам (ну откуда, из какой глуши могут приехать студенты на практику в такой благословенный город, как Сочи?).

А затем чуть ли не шёпотом спрашивает:

— Господи, только не говорите мне, что вы из Свердловска... Я скорее сквозь землю готов провалиться. От счастья...

— Тогда проваливайтесь. Но мы действительно из Свердловска. Из УрГУ!

И тут же попадаем поочерёдно в крепкие редакторские объятия...

Уже потом, за огромным редакционным столом, мы смогли понять причину такого неприкрытого редакторского восторга.

И действительно, откуда могли приехать на производственную практику в Сочи, чтобы «набить себе руку», будущие журналисты? В первую очередь, конечно же, из Москвы, из столицы нашей великой тогда Родины.

Но при всём пиетете, соответствующем этому понятию, тамошние студенты факультета журналистики уже с первого курса видели себя в советских центральных, а то и в зарубежных изданиях, а потому заводили за время учёбы «нужные» связи, мало при этом заботясь о своих профессиональных навыках и умении писать.

А зачем? Всё и так уже схвачено...

Питерцы — те, конечно, были поинтересней, но и им мешал столичный снобизм.

И совсем в другом качестве для практичных газетчиков выступал Уральский государственный университет, где в те времена готовили настоящих «рабочих лошадок», умеющих всё и всегда, и где за несколько послевоенных десятилетий сложилась добротная школа журналистики.

Уже после первого семестра учёбы студенты-уральцы делали «свою» газету — в настоящей типографии, под руководством опытных наставников. Осваивали ручной и машинный набор, газетную вёрстку, ставили своими руками реглеты и бабашки, правили тексты.

И сами писали для таких газет, побывав на промышленных предприятиях города.

А затем эти тексты, как и сама газета, тщательно анализировались и разбирались преподавателями вуза и своими одногруппниками.

Потом следовала стажировка в многотиражных газетах, производственная практика в городских и областных изданиях, и уже через пару лет обучения будущие газетные репортёры на Урале имели за спиной солидный профессиональный багаж, помогающий им легко ориентироваться в любой обстановке. А это и ценится больше всего в газетах.

Так что столицы столицами, но и Урал был в те времена не лыком шит.

Впрочем, университет надо было ещё закончить...

 

Таких дождей, какие были во второй половине лета 1969 года в Башкирии, не помнили даже старожилы. Дождь шёл днём, шёл вечером, шёл ночью...

Река Белая, на которой стоит Уфа, вздыбилась от воды на всём своём протяжении, а её многочисленные притоки превратились в непроходимые бурные потоки. Под водой оказались колхозные поля, да и ливневая канализация в городе давно не справлялась с этим непрекращающимся дождём.

А у меня лежало в кармане командировочное удостоверение от республиканской «молодёжки» и строгий начальственный наказ: как можно быстрее добраться до районного центра Калтасы, откуда в редакцию пришло критическое письмо, и его следовало проверить. А затем, на обратном пути, «заглянуть» ещё и в расположенный неподалёку Нефтекамск, откуда я должен был привезти для газеты репортаж о трудовых буднях башкирских нефтяников.

Быстрее — это значит самолётом, но какие могут быть самолёты в такую погоду?

Однако задание редакции — это приказ, и его надо выполнять, никакие погодные доводы в расчёт не принимались. Газеты выходили в любую погоду...

Потому и начинался мой каждый рабочий день не с похода в редакцию, а с телефонного звонка в метеослужбу аэропорта: как там сегодня с погодой? Можно ли улететь?

И хотя я каждый раз в ответ слышал одно и то же: всё остается без изменений, Ан-2 в такую погоду не летают,— я всё же садился затем в автобус и добирался до аэропорта. А вдруг?

Но аэродромы в Башкирской республике раскисли, и даже лётчики, с которыми я успел за это время перезнакомиться, только огорчённо разводили руками. Они бы и хотели, но ничем не могли мне помочь.

Как вдруг... Я уже было намеревался сдавать обратно купленный билет и проситься в командировку куда-нибудь поближе, скажем, в Стерлитамак, куда легко можно было добраться на автобусе, как из аэропорта позвонили:

— Давайте быстрее сюда! Через полчаса на Нефтекамск идёт пассажирский Ан-24, с ним и полетите. Там бетонная полоса, сядете.

И вот я сижу в комфортабельном по тем временам среднемагистральном самолёте Ан-24 и с любопытством оглядываю салон. Пассажиров немного, человек десять, не больше, что вполне объяснимо. Мало кто из людей будет столько времени поджидать хорошую погоду, как я, есть дела и поважнее.

Но главное не это, а главное — что летим!

Чтобы чем-то себя занять, смотрю в иллюминатор, из которого хорошо видно, что летний дождь продолжает моросить, но, пробежав по бетонным плитам уфимского аэропорта положенные ему метры, самолёт взмывает вверх и быстро набирает высоту. И буквально через каких-то десять-пятнадцать минут полупустой пассажирский салон заливает ослепительный солнечный свет, от которого мы все уже на земле отвыкли.

А вот оно и солнышко, оказывается, есть, высоко, но есть.

Летим. Успокаивающий гул двигателей, рутинное хождение стюардессы. Туда-сюда, туда-сюда...

Потом самолёт опять начинает снижаться, лететь-то нам минут сорок, не больше, и мы снова возвращаемся в полудрёму наступившего дня. Снова в иллюминаторах справа и слева от нас, а также вверху и внизу, сплошная облачность, и нет никакого просвета. Становится как-то не по себе.

И тут в салон выглядывает второй пилот, с которым я познакомился ещё в уфимском аэропорту и который не спеша продвигается по салону, внимательно проверяя, закрыты ли багажные полки. А затем, наклонившись ко мне, тихонько говорит:

— Нестандартная будет посадка. Пока мы летели, и Нефтекамск закрылся. Так что садиться придётся всё же в Калтасах, другого аэропорта поблизости нет. А там — сплошная вода...

Ну, в Калтасах так в Калтасах, подумал я, не придав поначалу его словам особого значения. Какая разница? Встречусь сначала, как и планировал, с автором редакционного письма, выясню все детали. А потом автобусом до Нефтекамска, и уже оттуда — обратно в Уфу.

Только и всего...

Но когда тот же пилот, прежде чем вернуться в свою кабину, вдруг объявил, что придётся сажать самолёт не на бетон, как предполагалось, а на раскисший от дождя грунт, и что поэтому всем нужно обязательно пристегнуться, а все острые предметы убрать от греха подальше, то у меня противно засосало под ложечкой. И я немного струхнул.

Вот влип! Ещё чего не хватало — взять и разбиться при посадке!

А когда, натужно ревя своими двигателями и постепенно снижаясь, наш самолёт вынырнул наконец из-под туч и я увидел впереди нас вместо привычной глазу взлётно-посадочной полосы настоящее озеро, сбоку от которого одиноко маячила небольшая деревянная постройка местного аэропорта, тот тут я уже испугался по-настоящему.

Вот в эту воду нам и предстоит сесть?

Впрочем, размышлять долго не пришлось: как только колёса нашей «Аннушки» коснулись размякшей от непрерывных дождей земли, то все иллюминаторы в самолёте тут же залепило грязью. И свет в салоне погас. Машина сильно накренилась влево, потом вправо, потом всё же выровнялась и понеслась, гася скорость, примерно так, как едет грузовик, съехавший с асфальта на раскисшую просёлочную дорогу.

Я почти физически ощущал, как бьются в её днище и бока поднятые вверх вода, комья земли и грязь.

Наконец всё стихло, и мы остановились.

Первым из пилотской кабины вышел тот самый второй пилот, который меня предупреждал. Заученным движением он повернул ручку двери, и в салон ворвался свежий и сырой воздух.

Вставая с пилотом рядом, я увидел, что по направлению к нам во всю свою прыть, поднимая фонтаны брызг и грязи, мчат несколько автомобилей — скорая помощь, пожарная машина...

А выглянув из-за двери, увидел, что за нашим самолётом образовались после посадки две длинные и глубокие канавы, которые сейчас быстро заполняются водой...

— Если бы, садясь,— снова наклонился к моему уху лётчик,— самолёт бы чиркнул крылом по земле, а он был в миллиметре от этого, то мы бы с вами сейчас тут не стояли. Его бы перевернуло, к чёртовой матери, вверх тормашками, и всё! Так что будем считать, что родились с вами в рубашке...

Я благодарно пожал ему руку, спустился по трапу в холодную воду и, закатав до колен штаны, быстро зашагал в сторону видневшейся на краю этого озера деревянной пристройки. Снятые с ног туфли и дорожную сумку я нёс в руках...

 

Я чувствую, что у меня стали тяжелеть не только руки и пальцы, но даже мои веки. Открыть оба глаза одновременно становится уже проблемой: сначала я открываю один глаз, потом — второй... И зрение, похоже, тухнет, как гаснет в лесу костёр, когда в него долго не подкладываешь свежий хворост. Предметы, стоящие в комнате, я ещё различаю: вот телевизор, вот стол,— но они уже постепенно теряют острые углы, размываются, становятся просто пятнами.

Наверное, берёт своё катаракта, которую я так и не лечил никогда... А зачем? К чему мне хорошее зрение там, где, как я понимаю, никто ничего не читает, а все и так всё знают? Или не знают?

Скоро увидим...

Помню, как я впервые увидел близко цыганку, которых тогда, после войны, было на Украине хоть пруд пруди. И откуда только они все повылазили? Все близлежащие под нашим городом балки были забиты их таборами, родители нас страшно запугивали, чтобы мы туда ни ногой, что цыгане только тем и занимаются, что ловят маленьких детей и, собравшись в кучу, выпивают из них кровь.

И мы цыган действительно побаивались, пусть и не так, как чёрт ладана, но побаивались. В то время как они сами всё время шастали по городским окрестностям в поисках пропитания.

Но люди после войны жили бедно, денег ни у кого не было, так что занимались цыгане исключительно мелочёвкой — гаданием по руке, да ещё тем, наверное, что приворовывали, незаметно рассовывая в свои пышные цветастые юбки всё то, что плохо лежит.

Вот с одной такой цыганкой я и познакомился однажды, прижавшись от страха к своему старшему брату и с мольбой глядя на мать, которая несла с огорода гадалке в качестве гонорара за её услуги два огромных красных помидора. А та уже вовсю колдовала над правой рукой брата, чтобы потом погадать и мне.

Но вот хоть убейте, а какую она предсказала судьбу лично мне — не помню, слишком, наверное, мал был, а сочинять не буду даже на смертном одре. Но то, что она нагадала моему старшему брату, засело в голову крепко. Потому что того ждала, по её откровению, скорая смерть от воды.

Утонешь, мол, и не дёргайся... От судьбы не уйдёшь!

Если б кто знал, как я потом переживал за брата! Он едет на Днепр на рыбалку — и я с ним. Он на ставки? купаться — и я следом.

Словом, вскоре он меня просто возненавидел из-за этого: куда он, туда и я. Чтобы в случае чего быть неподалёку и попытаться его спасти.

Хотя мой брат плавал прилично, а вот спасать надо было, с учётом моего малолетства, меня...

Я уже не раз писал в своих сочинениях, что плавать я научился даже раньше, чем ходить. И в этом не было никакого преувеличения. Просто когда я родился в Запорожье, ещё шла война. Мы жили на самом берегу Днепра, теперь там широкая заасфальтированная набережная, а тогда в городе не то что воды — электричества ещё не было.

Запорожье лежало в развалинах, заводы были разбиты, а рваную плотину Днепрогэса я и сейчас могу нарисовать на листке бумаги по памяти.

Что уж там говорить про какие-то детские садики и прочие вещи! Каждый тогда выживал как мог...

Но что-то надо было готовить, что-то надо было стирать. И, взяв под руку тяжёлый таз с грязным бельём, а во вторую руку меня, моя мать отправлялась на речной берег, где устраивала руками в песке какую-то лунку, наполненную водой, а то и заводь на мелководье. Для меня. Там я и барахтался, пуская пузыри, пока она управлялась с бельём.

Так что я довольно рано привык к воде, и когда у меня появились потом свои дети, то первым делом я их научил плавать. Ибо всегда помнил о том, что те же древние греки справедливо считали никчёмным того человека, который не умел ни читать, ни писать, ни плавать.

При этом я не пользовался, конечно, никакими научными методиками, вызывавшими только смех. Учить плавать надо голову, а не руки, считал я и при этом ссылался на законы физики.

Человек физически не может утонуть в воде, убеждал я детей, потому что при вдохе у него тело легче того объёма воды, которое оно вытесняет. И, следовательно, утонуть не может, потому что его выталкивает наверх.

И никто никогда бы в воде не тонул, если бы не требовалось выдыхать обратно воздух!

А вот в момент выдоха тело человека становится тяжелее воды, и он снова погружается в неё.

— Следовательно, что нужно успеть сделать? — вопрошал я.— Надо успеть открыть в этот момент рот и вдохнуть глоток воздуха, прежде чем голова снова уйдёт под воду. А с воздухом в наших лёгких тело снова становится легче воды, погружение замедляется, а затем человек снова, как поплавок, показывается на поверхности.

— А почему же тогда на воде тонут? — спрашивали меня дети.

— От страха. И только от страха. Если человек воды не боится, утонуть в ней невозможно. Разумеется, до тех пор, пока он совсем не выбьется из сил и не захлебнётся. Всё же человек не рыба...

А потом шёл наглядный урок для всех желающих научиться плавать: мне связывали верёвкой ноги и руки, и я сам, по доброй воле, скатывался либо с пирса, либо из лодки на речную или морскую глубину. И не только демонстрировал окружающим непотопляемые возможности человеческого тела, но и его удивительную способность легко выпутываться из любого положения: и без помощи рук и ног я хоть и с трудом, но всё-таки выбирался на берег.

На этом все мои «уроки» заканчивались: далее шла практика. И уже через несколько часов тренировок мои дети свободно держались на воде. В первую очередь, конечно же, на днепровской воде, на которой, это все знают, держаться гораздо труднее, чем на морской. Морская вода тяжелее, в ней много солей, а следовательно, и тело в такой воде чувствует себя намного вольготней.

Но был в моей жизни эпизод, о котором я упоминать не любил. Случилось это на стыке сороковых-пятидесятых годов минувшего века, когда мы поселились на окраине Запорожья, где работавший слесарем на заводе отец построил небольшой домик, а я был полностью предоставлен улице. Неподалёку от нашего дома пролегала балка — так на Украине называют огромные пологие овраги, поросшие дикорастущими грушами, маслиной, абрикосами. По дну такой балки, как правило, протекает речка, на худой конец — ручей.

По нашей балке протекала речка Волчья, впадающая через реку Московку в Днепр, и была эта речка на всём своём протяжении перегорожена дамбами, образуя так называемые ставки?.

Ставóк — это то же озеро, только искусственного происхождения.

В те времена ставки? на Украине регулярно чистили, в них разводили рыбу, и тянулись они вверх по руслу реки на несколько десятков километров. Несколько сот метров вверх по течению реки — один ставóк, потом земляная дамба — второй, снова дамба — третий, и так далее.

Стоит ли говорить о том, что в жаркую летнюю погоду именно на ставкáх и проходило моё детство? Там собиралась ребятня со всех близлежащих окрестностей. Правда, рыбу в ставкáх ловить не разрешалось, даже на удочку,— она была колхозной.

Но вот купаться и плавать никто не запрещал. Что мы и делали с превеликим на то удовольствием.

А был у меня тогда один существенный недостаток: я мог легко переплыть любой ставóк в ширину, для этого моих навыков и силёнок хватало, но для того, чтобы начинать заплыв, мне нужно было лечь на живот на мелкоте. Работать в воде ногами сзади я ещё как следует не научился.

И вот однажды зашёл я на мелкоту, лёг в воду и поплыл. Вода в ставкé прохладная, всем телом ощущаешь места, где прямо из-под земли бьют холодные ключи,— хорошо!

Так бы и плавал, никогда не выходя на берег...

Но, вволю наплававшись, я всё же поворачиваю к нему, усыпанному, как горохом, ребятнёй. Кто-то из ребят загорает на солнце, кто-то играет в карты, а кто-то дрессирует приведённых из дому собак...

Подплываю поближе к берегу и опускаю вниз ноги, пытаясь достать дно. И... не достаю его! То есть я по-прежнему на глубине и до берега ещё не доплыл! Подвёл глазомер...

Рванулся из последних сил вперёд, зацепился за вязкую глину кончиками пальцев ног и судорожно открыл рот, в который сразу же хлынула вода. Глотнул её раз, закашлялся, глотнул ещё...

Но весь ставóк, конечно, не выпьешь, и вскоре я бы ушёл на дно, если бы не увидевший меня подросток лет десяти-двенадцати. Он отложил на траву карты и внимательно посмотрел на «мальчика, глотающего в ставкé воду».

— Э, да ты, брат, тонешь!

И тут же прыгнул навстречу...

Через минуту я уже сидел на берегу и выплёвывал на траву воду, которой, как оказалось, были до краёв заполнены мои лёгкие.

А вот брат мой не утонул — дожил до глубокой старости. Но спасибо тебе, цыганка, что наврала, что спутала, небось, чью-то судьбу с нашей.

А может, и не наврала? Может, не спутала?

 

В тот сентябрьский день 1969 года я лежал на городском ялтинском пляже почти в одиночестве. Море штормило, и развевающееся на ветру чёрное полотнище флага на спасательной вышке красноречивее слов говорило о том, что купаться нельзя и что «водные процедуры» в этот день запрещены. Не было на вышке и спасателей. Да и кого им было «спасать», если на всём пляже, кроме меня, было всего несколько человек?

Кто тихо дремал на ветру в ожидании обеда, кто пытался читать, с трудом удерживая раскрытую книжку на ветру, а кто, как и я, просто лежал на деревянном лежаке и пристально вглядывался в рокочущие волны и тёмные косматые тучи, неизвестно откуда вдруг вынырнувшие из-за Ай-Петри, главной вершины здешних гор.

А смотреть, на мой взгляд, было на что. Огромные двухметровые волны плавно и даже как-то нехотя наваливались на галечный берег и, словно стиральная тёрка, шуршали поднятыми со дна камнями.

Штормило уже второй день подряд, и вчера допоздна я засиделся в одном из ялтинских ресторанчиков, расположенном на крыше десятиэтажного здания, и с удовольствием наблюдал за тем, как такие же волны грозно накатывали на ночной берег, ворочая на своём пути огромные камни.

Иногда эти камни волна подхватывала с собой, отрывая от земли, но потом под силой своей тяжести они вырывались из водной стихии и падали с высоты на своих собратьев, лежащих на берегу, высекая при этом искры. И было занятно наблюдать за тем, как в кромешной ночной темноте то там, то тут вспыхивают, как метеориты, искры — это «выпадали» из волны обратно на берег поднятые ею тяжёлые камни.

Но это было вчера, а сейчас я уже было подумывал о том, что пора бы уже, наверное, уходить с пляжа, так как сильный и порывистый ветер, дующий с моря, не доставлял особого удовольствия.

Но тут моё внимание привлекла одетая в платье женщина, которая бегала туда-сюда по гальке на берегу и что-то там причитала, в то время как её, видимо, муж, стоя на коленях, безуспешно пытался выбраться из воды. Но как только он делал очередную попытку, как набежавшая волна снова отшвыривала его прочь, постепенно удаляя от берега.

— Да он же, чёрт возьми, его, пьяный! — догадался я и приподнялся с лежака.

Порывистый ветер тотчас же донёс до меня слова причитавшей на берегу женщины:

— Ой, люди добрі, ой, рятуйте, він же, дурінь, потоне...

Медлить было нельзя, и я вскочил на ноги.

Тем более что с каждой секундой уже вдоволь нахлебавшийся морской воды мужчина всё дальше удалялся от берега. И когда я, боком встречая набегавшие волны, уже потерявшие свою силу на мелководье, добрался-таки до него, он почти ничего не соображал.

Всё же я вытащил его на берег, приподнял за ноги и подержал так несколько секунд, ожидая, пока не выльется наружу вся вода, которой он успел нахлебаться. И слушая одновременно женские причитания, из которых мне стало ясно, что супружеская пара только вчера приехала в Ялту из Львова и сразу же попала в такой шторм.

Вот он и не рассчитал...

— Пить надо меньше,— буркнул я в ответ, осторожно опуская поднятые ноги.— Тем более здесь, на море...

И сразу отошёл подальше, чтобы не выслушивать слов благодарности и тому подобной дребедени: не люблю я всего этого с детства. Телячьих нежностей, как говорил мой один приятель.

Но так как плавки у меня намокли и сам я уже окунулся в воде, то неожиданно возникла мысль: а не искупаться ли мне по-настоящему? В шторм я на море ещё не плавал...

В общем, решившись, я смачно сплюнул в воду и, сделав пару-вторую гребков брассом, поднырнул под набегавшую волну, максимально набрав в свои лёгкие воздуха.

Но когда я вынырнул у неё «за спиной», то мне стало не по себе. Здесь море было совсем другим. Каким-то чужим. И не столько от высоты волн, каждая из которых, прежде чем на меня упасть, закручивалась настоящим пенным жгутом, а от того шума и рёва, настоящего грохота, которые здесь были гораздо сильнее, чем на берегу.

За этим угадывалась настоящая сила морской стихии, отчего по моему телу пробежали мурашки.

А что ты хочешь, это же море, мелькнуло в голове, и я, была не была, повернул спиною к берегу и поплыл навстречу своей судьбе. Откуда на меня один за другим накатывали огромные валы...

И хотя самообладания я не потерял, но вот осознание того, что море «ничего не чувствует», что ему до лампочки, живой я или не живой, насторожило меня больше всего: я вдруг до последней клеточки своей осознал, что, случись что, помочь мне не сможет никто.

А когда оглянулся и увидел, как далеко от меня берег, то тут уже испугался по-настоящему: да меня так отливной волной и в открытое море вынесет! И что есть силы, а они у меня ещё были, я энергично погрёб в сторону лежаков.

По дороге, чтобы облегчить свою задачу, даже выработал своеобразную тактику: как только почувствую, что за моей спиной раздаётся нарастающий грозный рык — это меня догоняет очередная волна,— так я тут же на ходу разворачиваюсь, подныриваю под её пенящуюся верхушку и сразу же оказываюсь на противоположной стороне. И чуть ли не несусь, «оседлав волну», к берегу, раз за разом приближаясь к поставленной цели.

Но когда я наконец до этой цели добрался, то тут же сообразил, что всё только начинается: выйти из штормового моря оказалось гораздо труднее, чем в него войти.

Ещё до берега оставалось метров двадцать-тридцать, как нагнавшая меня сзади волна, под которую я опоздал поднырнуть, увидев выступившую на мгновение из-под воды гальку, подняла меня, словно щепку, а затем со всего размаху швырнула вниз, на камни. И я почувствовал резкую боль в коленке, которой ударился о какой-то бетонный предмет.

«Господи, да это же волнорез!» — мелькнуло у меня в голове, и в тот же миг я оказался вдруг стоящим, как тот мужик, которого я только что спасал, на коленях и с ужасом ощущал всем своим телом, как мощная сила отходящей от берега воды неумолимо отрывает меня от дна и снова тащит на глубину. А там, где я только что стоял, угрожающе пенилось море.

Море было как будто живое и не хотело меня отпускать!

Всё же я сделал попытку закрепиться на берегу, рванул вперёд, но десятки тонн обрушившейся на меня воды, как пушинку, подхватили меня и понесли обратно в море, откуда уже набегали на берег очередные рычащие чудовища, изрыгающие пену из своих недр.

Каким-то чудом мне удалось только схватить рукой почему-то оказавшиеся на коленке плавки, доверху набитые галькой, и, освободившись от неё, я снова надел их на себя, успев поднырнуть под очередную волну, показавшуюся мне высотой с двухэтажный дом. И вместо берега, грозно рычащего вдали, я повернул в море, стараясь успокоиться.

А потом стал рассуждать. Силы у меня ещё есть, плаваю я недолго, так что не надо паниковать. Тонут не потому, что не умеют плавать, а потому что боятся воды. Поэтому прежде всего нужно успокоиться — это раз.

А второе — нужно не плыть к берегу наобум, а всерьёз продумать сначала сам выход из воды: это наиболее сложная операция. До берега-то я доплыву, а что дальше? Если меня не расшибёт набежавшая следом волна, то непременно вынесет в море приливная вода, возвращающаяся с берега. Это я уже ощутил. Где же выход?

Он только в том, что этого надо как-то избежать. Но как?

Будем пробовать.

И, понимая, что таких попыток у меня будет немного, может быть, даже всего лишь одна, я собрался с силами и опять повернул к берегу. Но, в отличие от первого раза, во мне на этот раз не было ни капли благодушия: я понимал, что просто так меня море не отпустит и надо как-то его перехитрить.

Плыл я тем же способом, что и в первый раз, подныривая под волну, когда она меня настигала, и сразу же «садясь» ей на «шею». Однако в районе предполагаемого волнореза, а это были уложенные вдоль побережья обыкновенные бетонные блоки, защищающие берег от штормов, которые в обычные дни люди просто не замечают, так как укладывались они на глубине нескольких метров, я с максимальной осторожностью удержался на самом гребне волны и легко перелетел через опасное место.

Затем я встал на ноги, а «моя» волна покатилась дальше, чтобы через пару секунд превратиться в густую пену на каменистом берегу. И, слыша, как сзади меня опять нарастает грозный рёв, я бросился на дно и что есть силы уцепился обеими руками за камни. Только бы удержаться, только бы удержаться, не то меня опять вынесет в море!

И сразу же дно опять стало морем, и на меня опять хлынула вода, больно ударяя поднятой со дна галькой. Это был как раз тот случай, когда пальцы у меня посинели от напряжения, но я удержался. И даже почувствовал некоторое облегчение оттого, что сверху на меня навалилась, как огромная водяная туша, следующая волна, а как только она, прокатившись, зашипела и заревела впереди, я опять вскочил на ноги и сделал несколько шагов вслед за ней.

И снова бросился на землю, цепляясь пальцами за камни...

А потом с радостью констатировал тот факт, что напор тянущей меня обратно в море воды стал ослабевать, да и камней, которые она несла вместе с собой, становилось меньше.

После третьей волны я уже сидел на берегу и с грустью рассматривал содранные в кровь пальцы и кровоточащее колено на правой ноге.

Чепуха, усмехнулся я сам себе, заживёт как на собаке. Зато в штормовом море поплавал...

На следующий день шторм в Ялте стих, и Чёрное море снова стало таким же нежным и послушным, как котёнок. Опять на пляже некуда было ступить, опять от людских тел рябило в глазах, и снова, чтобы поплавать, надо было пройти сначала не одну груду загорающих на солнце людей.

Но я в море не заходил. Я только смачивал морской волной ступни ног и тут же возвращался обратно на свой лежак. Плавать мне не хотелось. Потому что передо мной была вода, которую я боялся.

 

Но смерти я не боюсь, мысленно улыбнулся я и скосил глаза вправо: кажется, смеркается. Это значит, что я лежу на спине уже достаточно долго, весь день, но повернуться даже на бок не могу, нет сил. Впрочем, и были бы — поворачиваться б не стал. Зачем? Что бы это изменило? На спине лежать или на боку — результат один и тот же.

Но вот почему мне вспоминаются в этот мой последний день именно те эпизоды из жизни, когда стоял на краю, объяснить не могу. Ведь можно было бы воскресить в слабеющей уже памяти странички любви, вспомнить о женщинах, о друзьях, о своих родителях, наконец, а в голову идут и идут картинки бытия, в которых моя Жизнь и моя Смерть как бы соперничали друг с другом: кто победит?

До этого пока побеждала Жизнь, раз я до сих пор ещё живой. Но почему я не жил, а словно шагал по минному полю? Почему?

Ну например: мне было всего три года, когда мы сбежали от голода 1947 года из послевоенного Запорожья в небольшой хутор Люцерна, где жили мои дедушка с бабушкой. А так как время было суровое, всего два года как закончилась война, то взрослые с утра и до вечера были заняты работой, а мы, дети, были предоставлены самим себе.

Это на земле-то, густо нашпигованной всевозможными «гостинцами», оставшимися от двух воюющих армий, и до сих пор изрезанной полузасыпанными траншеями, землянками, блиндажами!

Поэтому когда я появился в доме со снаряженным в руках выстрелом от противотанковой сорокапятки, то бывшая «на хозяйстве» бабушка даже не обратила на это внимания. Мало ли такого добра разбросано в сельских окрестностях!

Как говорят по такому случаю на Украине, «чим би дитя не бавилось, абы не плакало»...

Но я, засунув опасную находку в деревянный штакетник забора, сумел-таки расшатать снаряд и, добравшись до пороха, быстро набил им свою майку.

А артиллерийский порох, надо сказать, сильно отличается от обычного: тот вспыхивает сразу весь, и всё, а этот внешне напоминает макароны — такой же длинный и жёлтый.

Вот бы поджечь! И посмотреть, как он горит.

А где у бабушки спички? Там, где печь. И, убедившись, что та занята на огороде какой-то работой, я поспешил в дом.

Быстро нашёл спички, поджёг первую макаронину...

Но, к моему удивлению, артиллерийский порох хоть и горел бездымно и ярко, но горел медленно, постепенно, не так, как мгновенно вспыхивает чёрный порох от винтовочного патрона, это я уже видел не раз.

И, несколько даже раздосадованный увиденным, я начал подкидывать в небольшой костерок на полу всё новые и новые макаронины: откуда мне, трёхлетнему пацану, было знать, что для того, чтобы горение пороха ускорилось, ему нужно ограничить пространство?

Чем выше давление, тем порох быстрее сгорает.

И мой костерок вспыхнул с такой силой, что я испугался и начал затаптывать огонь ногами. Но макаронины прилипали к тапкам, разгораясь ещё сильнее, и у меня задымилась от огня майка.

И в этот момент на пороге появилась бабушка. Она мгновенно оценила ситуацию, схватила с кровати рядно (одеяло) и быстро набросила на огонь. А меня увесистым шлепком отправила в угол.

Ну а если бы она зашла в дом не в этот момент, а, скажем, через минуту — что тогда? Не разделил бы я участь многих моих послевоенных сверстников, подорвавшихся на мине или снаряде, угоревших от пожара, заснувших на стерне и раздавленных трактором?

Почему судьба хранила меня и не сберегла их? В чём тут великий Божий Промысел? Разве они менее меня были достойны жить на этой земле, учиться, работать, любить женщин и воспитывать детей?

Почему кому-то выпадает один жребий, а другому — другой, хотя ни тот, ни другой ничем особенным не выделяется? Неужели только его величество Счастливый Случай?

Ещё один памятный эпизод из того же 1947 года: мой старший брат нашёл где-то на задворках нашего дома немецкую «лимонку» — это ярко раскрашенная в жёлтый цвет ручная граната оборонительного действия, её бросают только из-за укрытий.

А так как только недавно прошёл дождь, то она была вся в грязи.

Увидев такую грязь в руках моего брата, мать, мывшая как раз в это время оконные рамы, отобрала «игрушку», чтобы помыть.

— И мне дай поиграться, и мне,— захныкали мы с сестрой, видя, какой красивою «лимонка» становится под материнской тряпкой.

Что было бы дальше, нетрудно догадаться: кто-то из нас непременно бы разогнул «усики» чеки, выдернул бы её, и все четверо мы так и остались бы возле бабушкиного дома — убойную силу осколки «лимонки» сохраняют на расстоянии в двести метров!

Но надо же было такому случиться, что в это же время по сельской улице шёл мужчина, и не просто мужчина, а человек, который понимал в этом толк. И чтобы он (с улицы!) заметил в руках моего брата смертельно опасный предмет. И чтобы он, не мешкая, перелетел через деревянный забор и буквально вырвал из детских рук в любую минуту готовую взорваться гранату.

— Вы хто такый? Вы чего отбираете игрушку у дытыны? — набросилась на него мать.— Не стыдно?

— Игрушку? — опешил тот.— А ну марш за хату!

И, убедившись в том, что поблизости никого нет, метнул в наш огород гранату...

Так у моей матери появились на голове первые седые волосы. А было ей тогда всего двадцать девять лет.

Но всё-таки... Откуда взялся на нашей пустынной в летнее время сельской улице военный человек? Кто его послал? Зачем?

И я не знаю. Так как во все эти сказки про добрых ангелов и злых фей не верю с детства.

Но и случайностью подобное совпадение назвать нельзя. Ну, раз может быть случайность, второй раз, а если такие «случаи» идут один за другим, если они чередуются, как освещённые окна вагонов проходящего мимо ночного поезда?

Что тогда?

 

Моя армейская служба в Германии складывалась непросто. Но, как говорится, талант, если он есть, не пропьёшь, и к концу моего обучения в учебном полку в небольшом немецком городке Нойруппине под Берлином красовалась возле штаба моя огромная, метр на полтора, чёрно-белая фотография. В числе других шести выставленных там фотографий — лучших курсантов учебного полка.

А было в тамошнем полку, теперь это уже никакая не тайна, одиннадцать учебных рот по сто десять человек в каждой. Не считая приданных к нему частей — танковой роты, автобата, батальона связи, хозяйственных служб и т. п.

— Я вам его не отдам! — подслушал я как-то разговор своего ротного, капитана Худяшова, с начальником особого отдела полка капитаном Калининым. И сразу понял, что речь идёт обо мне.— Я столько лет в армии — и впервые вижу человека, который за полгода заработал сорок восемь благодарностей! Он лучший курсант полка, а вы на него доносы собираете!

Что было, то было, но я сейчас не об этом. А о том, что близился у нас в роте выпускной экзамен по ночным стрельбам из бронетранспортёра, и мы все были на взводе. Из Потсдама, где располагалось высокое начальство ГСВГ, в Нойруппин прибыла комиссия, и весь офицерский состав полка, да и нашей одиннадцатой роты, внутренне трепетал.

Хорошо отстреляемся — это одно, возможны преференции. Очередные воинские звания, направление для командира роты на учёбу в Академию Генерального штаба, чего он уже давно ждал. А если нет...

Если нет, то это непременно начальственный разнос со всеми вытекающими из этого последствиями.

Словом, отстреляться надо было хорошо...

И вот в один из майских дней, как только стемнело, мы стали выдвигаться на полигон. Была прекрасная ночь, ясная, звёздная, и командир нашего взвода старший лейтенант Ткаченко, косо поглядывая на группу людей у кромки стрелкового поля (я среди них узнал только командира нашего полка, Героя Советского Союза, полковника Зарембо), вполголоса скомандовал:

— На огневой рубеж — шагом марш!

Мне предстояло стрелять по мишеням где-то в середине, строй в шеренге определялся ростом, а он у меня, как говорится, средний. Но старший лейтенант, ещё раз оглянувшись на комиссию и занятых разговором с нею старших офицеров полка, легонько подтолкнул меня в бок:

— Выходи!

В армию вопросов не задают, и через секунду я уже стоял в строю двоих курсантов, поджидающих на исходной позиции бронетранспортёр. Машина подошла, мы запрыгнули в неё через борта, а наш взводный занял своё место впереди кузова, стоя в полный рост.

— Заряжай!

Привычно щёлкнули затворы, первый патрон дослан в патронник, а дуло автомата заняло своё место в бойнице бронетранспортёра. К стрельбе готовы...

И тут же над полигоном взлетела вверх яркая осветительная ракета, и я увидел перед собой чёрное поле, показавшееся бесконечным. А затем и свою первую цель — всего их будет три. Машина идёт на полном ходу, наскакивая на бугры, проваливаясь в кочки, но я заученно ловлю цель на мушку и плавно наживаю на спусковой крючок.

Дык-дык... Две трассирующие пули, как огненные ниточки, отправляются к цели, не оставляя мишени никаких шансов — уж что-что, а стрелять я умею.

Вторая цель, третья, и я облегчённо вздыхаю. Отличный результат: цели поражены, а израсходовано на это, как и положено, всего шесть патронов.

Значит, пятёрка.

Мой напарник отстрелялся похуже, на четвёрку, но тоже неплохо.

И опять-таки до автоматизма натренированными движениями мы отсоединяем от своих автоматов рожки с оставшимися патронами (их там было по двадцать) и практически синхронно передёргиваем автоматные затворы, чтобы вынуть оставшийся в патроннике патрон.

А затем, снова нажав на спусковой крючок и услышав сухой холостой щелчок, бодрым голосом докладываем: мол, такой-то и такой-то стрельбу окончили.

— Молодцы!— хвалит нас взводный и снова толкает меня в бок: ложись, мол, на днище бронетранспортёра.

И я ложусь, понимая его замысел, а мой напарник покидает машину, и через секунду новая пара стрелков с автоматами в руках появляется в кузове. Всё тем же тихим голосом Ткаченко даёт мне команду занять огневую позицию, а одному из пришедших велит идти на моё место на днище кузова.

И я снова так же точно поражаю показывающиеся в свете осветительных ракет нужные мне цели.

Так повторяется несколько раз, до тех самых пор, пока последняя пара курсантов не отстреляется на огневом рубеже: я в первой бойнице, мой новый напарник — во второй. А тот, за кого я сейчас стреляю, лежит и ждёт своего часа на днище бронетранспортёра.

Что было, то было, из песни слов не выкинешь...

Но тут случилось то, ради чего я и веду весь этот рассказ: отстрелявшись и, как всегда, чётко поразив свои цели, я опять-таки заученным до автоматизма движением разрядил свой автомат и сухо щёлкнул затвором.

«Молодец!» — хотел, наверное, сказать командир взвода, но не успел: в это же самое время мой новый напарник, держа автомат стволом в борт, отсоединил магазин и вместо того, чтобы, передёрнув затвор, достать из патронника ещё и оставшийся там патрон, нажал на спусковой крючок.

В армии это бывает, и тот же Ткаченко, когда мы бросали зимой боевые гранаты, продемонстрировал нам образец поведения настоящего русского офицера: находящийся в окопе курсант выдернул из гранаты чеку и вдруг, то ли от страха, то ли от неловкости, неожиданно уронил её себе прямо под ноги. И застыл от неожиданности, белый как смерть.

А стоявший на бруствере Ткаченко это увидел и тут же коршуном свалился в окоп, схватил гранату и выбросил её через бруствер.

Она так и взорвалась рядом с бруствером, в полуметре от окопа, обсыпав всех нас комьями мёрзлой земли...

Но там у него было две-три секунды на это, а тут из автомата вылетает трассирующая пуля, ударяется в скошенный борт бронетранспортёра, рикошетит, ударяется во второй его борт, снова рикошетит и только после этого вертикально взмывает вверх, осыпая чёрное небо над нами красивыми красными искрами.

Секунду в кузове боевой машины висит гробовая тишина, а затем раздаётся всё тот же тихий мат командира взвода:

— Ты что же это делаешь, подлец? Ты же нас всех одной пулей мог уложить! Почему ты не разрядил автомат?

Но нам повезло. Повезло и в другом: к счастью, комиссия так ничего и не заметила...

 

А вот я замечал, и не раз: случались в моей жизни вещи, которые простым совпадением объяснить нельзя. Я уже упоминал, например, о попытке малолетнего пацана разжечь костёр из артиллерийского пороха на полу жилого дома —там мне на помощь пришла бабушка. А вот кто на помощь пришёл к нам в тот зимний день на Зееловских высотах под Берлином, когда мы участвовали в учениях стран Варшавского договора и когда, совершив продолжительный марш «на колёсах», присели на опушке леса, чтобы отдохнуть возле наскоро сооружённого костра?

Сидело нас у огня ровно одиннадцать человек, наше отделение, лучшее отделение роты, а может, и всего полка. Весело потрескивал валежник, от соснового дыма приятно пахло родиной. В ожидании скорого обеда мы расслабились, подшучивая друг над другом, курили...

Как вдруг кто-то ковырнул в снегу палкой, и оттуда, из-под снега, показалась пробитая пулей немецкая каска.

— О, смотрите, фрицева каска...

Каска прошлась по рукам, потом снова вернулась к обнаружившему её курсанту.

— И где теперь косточки твоего хозяина?..— полушутливо промолвил тот и вдруг, вытащив из солдатской шинели горсть холостых патронов, высыпал их в каску.— Вот мы ему сейчас просалютуем!

И бросил каску в огонь.

А какой-то идиот лучшего отделения роты, а возможно, и полка, перевернул каску верх ногами, так что она накрыла собой попавшие на костёр патроны.

И каска взорвалась!

Хотя патроны были без пуль, «холостые», но находящегося в них пороха оказалось вполне достаточно для того, чтобы разнести железную каску на мелкие кусочки, которые со страшной скоростью разлетелись по сторонам.

Они с такой силой впились в растущие рядом сосны, так густо исцарапали стволы деревьев, что нам, когда мы всё это увидели, стало не до смеха.

— Никого не зацепило?

Никого!

Одиннадцать человек сидело кружочком возле костра, десятки, а может, и сотни смертоносных осколков просвистели мимо ушей, и хотя бы одна царапина! Все здоровенькие и целёхонькие!

Ну разве не чудо?

Конечно, чудо. Я часто потом вспоминал об этом эпизоде из своей богатой на подобные случаи жизни и не находил объяснения.

Как не находил я объяснения и тому, что произошло со мной, когда после четвёртого курса Уральского государственного университета я уехал на преддипломную практику в пермскую областную газету «Звезда».

 

— А не съездить ли тебе в командировку в Александровск? — задумчиво посмотрел на меня мой газетный опекун, руководитель практики и одновременно заведующий отделом промышленности редакции Николай Кустов.— Познакомишься с бытом провинциального уральского городка, сходишь на местный машиностроительный завод — это уцелевшее детище самого Демидова!

— Так-таки и Демидова? — усомнился я.— Что, и паровые машины до сих пор стоят?

— Да нет, машин там паровых давно уже нет... Но стены — демидовские, они многое что помнят.

Вот этими демидовскими стенами и запомнилась мне та поездка.

Я быстро добрался на поезде до Александровска, устроился в гостинице. А затем, по уже заведённой традиции, пошёл знакомиться с городом.

Была, как сейчас помню, ранняя осень, сухо, тепло, возле городского пруда, который когда-то «питал» демидовские машины своей энергией, ветер гонял жёлтые листья. Вокруг пахло сыростью и грибами.

Походив какое-то время по городу, я вернулся в гостиничный номер и стал отдыхать.

А на следующий день, прямо с утра, отправился пешком на машиностроительный завод, мысленно прокручивая в уме возможные варианты использования своего визита в газете. Можно, конечно, сделать простой рабочий репортаж о трудовых буднях, так сказать, старинного завода, но это не очень интересно. А можно, но это если повезёт, выйти на какой-нибудь захватывающий сюжет. Что-то типа переклички эпох в судьбах людей...

Но для этого хорошо было бы с кем-нибудь познакомиться, со стоящим человеком. А где его взять? Как на него выйти?

Однако с парткома, как это обычно делается в таких случаях, мне начинать не хотелось, и я для начала решил просто пройтись по цехам самостоятельно и познакомиться сначала с заводом, почувствовать его «запах». И уверенно зашагал в сторону невысокого, но очень добротного кирпичного здания, своей причудливой архитектурой напоминавшего мне, безусловно, демидовские времена.

По дороге я уточнил, как в него попасть, у проходившего мимо рабочего. На что тот охотно пояснил:

— Можно обойти это здание с той стороны и войти в него через главный вход. А можно и через ту вон дверь: видите, на петле болтается?

И он показал рукой на деревянную дверь, к которой вела утоптанная многими ногами людей тропинка.

Я и пошёл напрямик к указанной двери — главный вход мне был пока ни к чему. А подойдя, резко потянул дверь на себя. И застыл на пороге...

Прямо передо мной, метрах в десяти, трое вооружённых большими гаечными ключами рабочих закрепляли для последующей обработки на огромном, метра два в диаметре, револьверном станке большую стальную болванку. Но, видимо, закрепили они её недостаточно крепко, как потом оказалось, а может, болты не выдержали, не знаю. И уже не узнаю никогда.

— Готово? Готово! Включай!

Большой металлический диск станка резко крутнулся вокруг своей оси и, раскрутившись, мгновенно набрал заданную скорость. Но не успел он сделать и дюжину оборотов, как плохо закреплённая на станине огромная металлическая деталь вдруг сорвалась со своих креплений и с огромной скоростью полетела в мою сторону.

И тут повторилось то, что я уже видел в Уфе, когда мы с Витюшей пытались перебежать дорогу, не убедившись, что на ней нет машин. В моей памяти навсегда отпечатались вмиг посеревшие лица рабочих, увидевших меня (откуда он взялся?), к которому медленно приближается (на самом деле летела она с пугающей угловой скоростью) огромная металлическая болванка, весящая даже по приблизительным расчётам несколько пудов!

Я уже зажмурил глаза в ожидании неминуемого удара, успев, правда, почему-то заметить перед этим на летящей прямо на меня болванке лёгкую окалину после отжиговой печи.

Всё это, конечно, происходило в считанные миллисекунды, болванка приближалась ко мне с огромной скоростью, а мне показалось, что движется она как черепаха в кинохронике.

Наконец, обдав меня запахом машинного масла и ещё чего-то, продолжая свой смертельно опасный полёт по круговой траектории, металлическая болванка всё-таки пролетает мимо и врезается со всего лёту в толстую кирпичную стену здания.

В метре от меня!

И практически пробивает кирпичную стену насквозь — не выдержали метровые демидовские стены такого удара...

А что сделал я? Я молча развернулся на пороге, в цех-то я так ещё и не вошёл, а затем круто развернулся обратно и, плотно прикрыв за собою дверь, вышел на улицу. И больше на Александровском машиностроительном заводе меня не видели — я привёз для газеты совсем другие материалы...

 

Я лежал и чувствовал, что силы меня покидают. Мысли начинали путаться, давнее становилось вчерашним, а вчерашнее, наоборот, уходило в глубь веков.

Вдруг вспомнился совсем забытый прежде эпизод, когда я в пять-шесть лет чуть не попал под самодельную пулю: старшеклассники пристреливали свои самопалы, сделанные из стволов трёхлинейных винтовок, и заставили меня держать в руках шапку — не было в нашей балке подходящей для этого цели. А может, не было у тех пацанов ума, не знаю...

Шапку я, конечно, держал, и один раз кто-то даже по ней попал, а вот второй выстрел угодил в меня. Сделанная из свинца пуля больно ударила меня по руке, и, бросив шапку, я побежал домой, зажимая ладонью второй руки хлынувшую из раны кровь.

А если бы стрелявший попал тогда не по руке? Или: а что, если бы в качестве заряда для самопалов использовался порох, а не спички,— что тогда? Осталась бы у меня целой рука?

Не у кого спросить мне, да и незачем. Поздно.

Но я-то это почему-то помню!

 

В Свердловске в ту зиму стояли крепкие тридцатиградусные морозы. Идти никуда не хотелось, и я лежал в общежитской койке с раскрытою книжкой в руках. Впереди маячило воскресенье, и в преддверии его я набирал в университетской библиотеке по улице Белинского горы книг на предстоящие выходные.

В воскресенье наша библиотека не работала.

Как тут на пороге появился Витюша и радостно закричал:

— Ребята! А у нашего Адама появилась наконец девушка! И он сегодня хочет остаться с ней наедине!

В комнате № 5 студенческого общежития на Чапаева, 16, мы жили впятером, и через минуту она напоминала растревоженный улей: каждый предлагал свои варианты решения возникшей проблемы. Надо было «разбежаться» на предстоящие выходные. Кто-то засобирался к родителям, кто-то вдруг вспомнил про своих родственников, и только мы с Витюшей не могли ничего предложить.

До дома и ему, и мне далеко, родственников нет, хороших знакомых — тоже. Как быть?

— Ребята, а может, не надо? — слабо запротестовал Адам, видя наши серьёзные намерения устроить ему и его девушке рандеву.

— Надо, Адам, надо! — похлопал его по плечу Витюша и повернулся ко мне: — А что, если мы с тобой рванём куда глаза глядят? Сядем в электричку на вокзале, купим билет до ближайшей станции — и вперёд!

— В такой-то мороз?

— Да ну, чего там... Возьмём в общежитии лыжи, покатаемся... Мы же стипендию только вчера получили!

Этот последний аргумент перевесил всё остальное, и вскоре мы ехали вместе на железнодорожный вокзал, приятно ощущая за плечами тяжесть доверху наполненных рюкзаков. В руках у нас были стандартные беговые лыжи со студенческой спортивной базы, а в рюкзаках — материализованная стипендия. Шесть чекушек «Московской» водки, пара кругов краковской колбасы, трёхлитровая банка томатного сока, хлеб, сыр, сахар...

Не помрём!

Разумеется, запаслись мы и спичками, но что они значили в тридцатиградусный мороз, когда у нас из инвентаря был один лишь небольшой туристический топорик?!

И тем не менее в хорошем расположении духа, купив в пригородных кассах билеты по двадцать пять копеек в какую-то сторону, мы сели в первую же попавшуюся электричку, и она сразу же тронулась с места. Быстро смеркалось, и мы с удовольствием приготовились «ловить приключения», вглядываясь в чёрную стену леса в вечерних сумерках за окном.

Когда городские окраины остались позади и за окном пошли сплошные, без разрывов, леса, я не выдержал и толкнул своего напарника локтем:

— Может, сойдём?

Но тот только замотал в ответ головой:

— Давай проедем ещё! Минут десять-пятнадцать...

Я согласился, но как только поезд притормозил на минуту на каком-то Богом забытом полустанке, мы, не сговариваясь, бодро шагнули в открытую дверь тамбура и спрыгнули на снежный наст.

Электричка дрогнула, застучала и через пару минут исчезла в ночи.

А мы остались вдвоём в кромешной темноте и в полном одиночестве на железнодорожной насыпи.

«Хорошо хоть утеплился максимально»,— пронеслось у меня в голове, и я по привычке похлопал надетыми на обе руки варежками. А надел я действительно на себя всё, что у меня было. Кроме выходного костюма, разумеется.

— Ну что, двинули? — уверенно произнёс Витюша, как будто мы с ним приехали в родные края и через какое-то время нас ждёт дома горячий ужин.

И, встав на лыжи, мы с ним отважно съехали с насыпи прямо в ночной лес.

Идти пришлось, наверное, часа два, не больше, пока мы не вышли, разогретые ходьбой, на небольшую деревушку, залитую луной. И жители которой, разумеется, давно уже спали.

Она появилась как бы из ничего и возникла так внезапно и неожиданно, что мы невольно остановились. Привлекли внимание её аккуратно сработанные избушки, которые до этого я встречал только в кино.

— Вот оно, царство Берендея! — в один голос воскликнули мы, очарованные такой красотой.

Но ведь не для того же мы проделали такой путь — из самого Свердловска! — чтобы любоваться ночью какой-то уральской деревушкой!

И мы храбро заскользили на лыжах мимо спящих домов туда, где чернел лес. Один, второй, третий, а вот уже и конец селения — дальше до самого края виднелись одни деревья.

— Эй, вы куда это собрались? — услышали мы вдруг сзади зычный старческий голос.

А оглянувшись, увидели белобородого мужика в наспех накинутом поверх ночной рубашки овчинном тулупе — видимо, вышел во двор по нужде.

— Да так, вот туда,— неопределённо махнули мы в сторону чернеющего леса лыжными палками.

— Вы что, сумасшедшие? — закричал старик.— Да там на сто километров нет никакого жилья! Замёрзнете…— и, не дожидаясь наших слабых возражений, тут же скомандовал: — А ну-ка давайте заворачивайте до хаты! Переночуете у меня, а потом пойдёте утром куда вам надо...

Спустя какое-то время мы сидели с ним за столом в его хорошо натопленной избе и с удовольствием пили горячий душистый чай.

От водки наш хозяин наотрез отказался: не те, мол, уже годы,— а вот колбаску городскую попробовал — в деревне такого деликатеса не отыщешь...

Однако на следующий день, когда наступило утро, мы долго задерживаться в гостях не стали: расспросив старика о дороге и попив на прощание чаю, мы снова встали на лыжи и покатили из деревни.

При дневном свете, надо сказать, она выглядела не так заманчиво, как ночью. Обычные дома, обычная деревня. Но снег был слежавшийся, лыжи скользили легко, и мы проделывали в час, как я думаю сейчас, не менее десяти-пятнадцати километров. Так что, когда наступило время обеда, мы как-то удачно, само собой, вышли на берег какого-то занесённого снегом озера и увидели на его берегу что-то наподобие избушки.

Вернее, это была даже не избушка, а обыкновенная нора, вырытая рыбаками в отвесном глинистом берегу и служившая им, видимо, каким-никаким, а всё-таки укрытием в летнее время от непогоды.

На входе в эту нору болталось даже что-то вроде похожее на деревянную дверь, и это окончательно определило выбор нашей стоянки. Раз есть деревянная дверь, то мы здесь будем не первыми жильцами.

— Вот здесь мы и переночуем,— оглядел землянку мой напарник. И потом коротко добавил: — Вон как быстро темнеет...

И впрямь зимой на Урале темнело быстро, так что, несмотря на обеденный час, о будущем ночлеге нужно было побеспокоиться заранее. Натаскав хвороста, мы разожгли вблизи нашей норы костёр и очень хорошо и плотно пообедали. А заодно и поужинали: к концу нашей трапезы на небе уже высыпали звёзды...

Потом мы, конечно же, ещё утеплились: наломали и наносили в «домик» сосновых и еловых веток, пристроили поплотнее к стене дощатую дверь...

Проснулся я где-то далеко за полночь, и проснулся даже не от холода — я его уже не ощущал. Мне просто захотелось выйти по нужде, а я, несмотря на все свои старания, так и не мог расстегнуть на брюках пуговицы. Ставшие словно чужими пальцы меня не слушались, и, потоптавшись минут пять-десять безрезультатно на тропинке, я снова заполз в берлогу.

Но спать уже не хотелось.

— Вить, а Вить,— позвал я своего приятеля, который тем не менее лежал на спине на хворосте и по-богатырски храпел среди этого ледяного безмолвия.— А ведь, кажется, мы замерзаем...

Тот, недовольный тем, что я его разбудил, зашевелился, вытащил откуда-то из темноты на свет свою голову и встряхнул ею так, как будто стряхивал снег.

Потом уставился на меня:

— Тоже мне скажешь — замерзаем... Я счас...

Он достал из кармана спички, свернул в комок клочок газеты и попытался было высечь огонь.

Но и в его скрюченных от холода пальцах спички не держалась.

Уронив под ноги одну, он достал вторую, третью...

Тот же результат. Сизифов труд.

— Вот видишь…— где-то отстранённо и как-то сбоку прозвучал в темноте мой голос.— А говоришь... Ладно, давай дожидаться утра.

Конечно же, никакого утра мы с ним бы не дождались: наверное, только ближе к весне кто-нибудь и обнаружил бы случайно в этом рыбацком логове наши закоченевшие на холоде тела.

Но, видимо, с этим не согласились на небесах; во всяком случае, именно так бы оно и было, не высеки мой приятель всё же слабый огонёк полусломанной спичкой. Газетка в руке загорелась, от неё вспыхнул заранее приготовленный для костра хворост, и вскоре в нашей землянке запахло едким, но спасительным дымом...

А пока разгорался костёр и пока мы в него подбрасывали всё новые и новые ветки, то вместе с этим росло и наше желание побороться с мучительным холодом. Мы даже попытались согреться возле ночлега, бегая по замёрзшей поверхности озера.

Ночь была тихая, безветренная, а ярко горевшие звёзды можно было потрогать рукой.

Потом мы попытались было разогреть себя водкой, но из этого ничего не вышло: совсем остывшее на морозе спиртное, казалось, потеряло все свои градусы, и мы пили водку из чекушек с таким же ощущением, как пили бы простую воду.

Однако и она, и съеденная «на закуску» колбаса всё же сделали своё дело и вернули нас к жизни. А главное, заставили снова бороться за своё выживание. И вместо того, чтобы ловить молекулы тепла у костра, мы снова встали на лыжи, взяли в руки палки и начали спускаться с небольшого косогора наперегонки.

Хотел бы я видеть того человека, который бы попал на эти «соревнования горнолыжников», проходившие в три-четыре часа утра!

В тридцатиградусный мороз, в нескольких десятках километров от ближайшего жилья!

Что бы он подумал?

Однако же вскоре мы согрелись, и нам стало жарко. А когда совсем рассвело, мы свернули свой лагерь и, не задерживаясь на старом месте, снова тронулись в путь.

И вскоре наткнулись, на своё счастье, на бригаду лесозаготовителей, валивших лес. Которые и направили нас в нужную сторону, к электричке...

Но вот какая любопытная деталь: когда лет двадцать или немногим больше спустя мы сидели с Витюшей в его московской квартире и я решил напомнить ему о той нашей сумасшедшей совместной вылазке, то он только удивлялся, слушая мой рассказ, и недоверчиво крутил своей всё такой же кудрявой головой.

Надо же! А сам он не помнил ничего!

И даже то, что мы с ним чуть не погибли в глухой уральской тайге, не отложилось в его сознании.

Почему же тогда это помню я? Что это был за знак? И чей?

И кто был этот старик, встретившийся нам ночью в глухой уральской деревне? Посланник от Бога или же ангел?

Кто мне ответит на этот вопрос?

 

Наверное, никто. И я чувствую, как силы начинают покидать меня... Трудно становится дышать, горит голова...

Сильно шумит в ушах, молотом бьётся сердце.

Наверное, это конец, ну и слава Богу. Я сделал всё, что мог и что мне дали сделать. А что не успел, так уже не успел. Доделают другие.

Резкая боль в груди, хочется кричать, но язык словно прилип к нёбу.

Нечем дышать, совсем нет воздуха. Что-то вроде бы падает сбоку, свалился, наверное, на пол сотовый телефон, а может, это уже мне кажется.

И где же ваши вспышки, где же свет в конце какого-то туннеля, о чём я не раз читал?

Ничего этого нет. Сплошная темнота. Мрак. Могила.

Единственное, о чём я жалею в эти секунды, так это о том, что не с кем будет мне обсудить свой уход, не с кем будет переговорить.

Но что это за голоса? Это тут или уже там?

Не понял...

Всё, ребята, вы опоздали, я уже ничего не слышу. Я уже где-то там, внизу или наверху, это вам как угодно, но я уже там. На земле меня нет.

Я — умер.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера