АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Евгений Лебедь

Апология безумия, или Попытка предисловия. Эссе

Писать об этом кратком эссе, которое стоит толстых томов, невозможно. Его не просто стоит прочесть, а необходимо читать и вчитываться не раз. На мой взгляд, тут сказано многое, очень многое и о многом... Лично я буду читать, и тоже не раз...

Инна Иохвидович

 

 

Люди делятся на читающих предисловия и не читающих их. Последние предпочитают не бежать впереди паровоза, а сразу садиться в вагон, отдавшись воле машиниста. Поездка может быть комфортной или беспокойной, тревожной, чреватой катастрофой. Как в зачине фильма Джима Джармуша Deed man.

Иные убеждены в ценности послесловий.

Есть предисловия, ставшие полноценными литературными произведениями или неотъемлемой частью оригинального текста. Таковы прологи Шарля Бодлера к фантазиям Эдгара По и Вальтера Беньямина к фантазиям Бодлера. Без сдержанно-снисходительного — по-менторски (но втайне — восторженного, с мастерски скрытой завистью) предисловия Бертрана Рассела Tractatus logico-philosophicus Людвига Витгенштейна сейчас трудно представить, а вызывающее (разумеется, для Рассела) неприятие допущения «божественным Людвигом» того факта, что в комнате нет носорога, до сих пор вызывает восхищение.  

У Хорхе Луиса Борхеса есть книга с интригующим названием Предисловия, впервые изданная в 1975 году в издательстве Торреса Агуэро. Ее предваряет предисловие, возведенное в квадрат — Предисловие предисловий. Писатель мечтал о сборнике предисловий к несуществующим книгам и о превращении пролога такого рода в своеобразную ветвь литературной критики.

Кроме прочего, есть особенная, странная в моем восприятии, и самая многочисленная порода людей, не читающих вообще ничего. Они норовят подложить книгу под ножку шаткого стола или поставить на нее горячую сковородку. Любая книга для этой породы трансцендентна — потусторонняя. Читать — модно? Как бы ни так! «У кого есть время на книги? — спрашивал Ежи Косински. — Никто не читает — все говорят, слушают, смотрят, глазеют». И, хочется добавить, потихоньку сходят с ума, как в романе «нежного писателя» и, кстати, киномана Жана-Мари Ле Клезио Les Geants.

Вопрос «почему я пишу?» сродни вопросам «кто виноват?», «что делать?» или «доколе, Господи?» (вариант Бориса Поплавского: «куда Ты меня завел?»). Некоторые, исчерпавшись, кончают самоубийством, потому что перед непредсказуемыми капризами вдохновения и перед гримасами мира писатель — Homo scribens — беззащитен, словно дитя.

Несомненно, каждым пишущим владеет литературный зуд, активизируемый даймоном творчества. Не дает покоя нарративная чесотка. Вирус графомании. Что такое графомания, известно как будто всем: патологическая страсть к сочинительству, которой — оставим словари в покое — вопреки расхожему представлению, подвержен писатель любого калибра, и не только дилетант.

Ни дня без строчки, заметки на манжетах, на квитанциях из прачечной (Вуди Аллен написал на эту тему остроумный рассказ Квитанции Меттерлинга), на изнанке транспаранта, на подошвах башмаков (лежа на пляже), на конверте, на обрывке поднятой бумаги, на театральной афише, на полученном письме. Джон Фаулз признавался: день, в который я ничего не написал, скучен для меня, как бесплодная пустыня. Василий Розанов писал постоянно. Писал за чаем… за нумизматикой… идя с купания… засыпая… за набивкой папирос… в ватерклозете… за корректурой статьи… на извозчике… после кофе… присев на лавочку… в толпе на Невском… вечером за ужином… в фойе или партере театра… бредя из дворца принца Ольденбургского… преодолевая послеобеденный сон… проснувшись утром внезапно… на паперти, куря папиросу… собираясь в гости… в давке трамвая… в банке… в вагоне поезда… после бани… на концерте Андреева в Дворянском собрании… вечером на мостике при звездах… в тоске утром… будучи раздраженным… глубокой ночью…

Гениальнейший графоман!

Франц Кафка на вопрос «почему я пишу?» отвечал со свойственной ему прямотой, или, если угодно, с вызывающим радикализмом отчаяния: «писать, чтобы умереть, умереть, чтобы писать».

Генри Миллеру пришлось испытать на себе творческий аскетизм, когда надо было бросить все, и только писать, писать и писать, вопреки тотальному внешнему неверию и неприятию.

Если это не патология, то что?

Демон?

Вирус?

Или все же — мания, девиация, акцентуация?

Графомания?

Так вот — графомания. Это презрительное псевдогреческое слово искусственно и стерильно.

В нем нет силы.

В нем нет энергии как бытия в действии.

Тем не менее, о нем стоит поговорить.

Здесь важен аркадский корень Mania — персонификация безумия, насылаемого на людей, преступивших установленные законы и обычаи. Когда-то очень давно между Мегалополем и Мессенией, что в Аркадии, был храм богинь, имя которых Мании. Павсаний, этот дотошный собиратель античных антикварных чудес, творивший во втором столетии по Р.Х., предполагал, что Мании не что иное, как эпитет эвменид, трех благомыслящих. Говорят, что именно здесь Ореста охватило сумасшествие в наказание за убийство матери, и здесь ему явились черные эвмениды. Здесь же в припадке безумия Орест откусил себе палец («Ау, Винсент!»).

Недалеко от храма Маний есть местность, называемая Аке — Исцеление. Здесь произошло исцеление Ореста от безумия.

Я думаю, пока писатель метафизически безумен, т. е. выходит в своем рискованном творчестве за сковывающие границы ума в лоно чистой реальности, преодолевает предел, замыкающий в круге исключительно рационального опыта, можно ожидать явления подлинного искусства. Литература как постижение бесконечного и… «кратчайший путь между двумя болевыми точками» (Вадим Козовой). Тогда формула Поля Валери «я есть то, что я вижу» с уточнением Филиппа Соллерса («я вижу то, что видят произнесенные мной слова»), становится ясной, как морозный альпийский рассвет. Не об этом ли состоянии — у Сен-Жон Перса: «О неминуемость, неотвратимость, о чреватое бедами грозное зарево, влекущее властно в края непокорства; о неподвластная разуму страсть — подобный влечению к женам чужим, порыв, устремленный в манящие дали… Царство Титанов и время Титанов, час предпоследний, а следом последний, а вслед за последним еще один, вечно — в блеске молнии — длящийся час!»? Любой писатель — преступник, страстно и властно преступающий законы и обычаи. Не в криминальном, разумеется, смысле. 

Писатель, одержимый патологической (в глазах благомыслящего большинства, по-овечьи смирно стоящего на безопасном берегу) страстью к сочинительству, совершает поступок творческого преобразования мира. «Каждый поступок есть преступление — чей-то закон: человеческий, божеский или собственный» (Марина Цветаева). И еще: «искусство — это власть над смертным пределом, предел всякой власти» (Морис Бланшо), потому что, как показал Жильбер Дюран, ничего, кроме воображаемого и смерти нет. Воображение как реакция на смерть, ergo, литература — мужественный ответ на вызов смерти.

Но у предела писателя поджидают черные эвмениды, с которыми справиться не так-то легко, а если удается, то только через творчество (Франц Кафка: «писание — своего рода заклинание духов»). Отсюда проистекает устрашающее безумие де Сада, Гельдерлина, Гоголя, Нерваля, Стриндберга, Акутагавы, Арто.

Заклинание черных эвменид порождает литературу как «высказывание» посредством порочного кошмара, иступленного бреда: По, Лотреамон, Рембо, Ницше, Майринк, Лавкрафт, Тоцци, Кафка, Рэ, Оуэн… и сколько кроме них.

У Людвига Бинсвангера есть любопытный однозначно непереводимый термин Verstiegenheit, означающий проявление патологической стороны поэтической личности, ложного сознания, в которое автор ввергнут самим актом создания произведения. По его мнению, это состояние может возникнуть у человека, который взобрался выше собственных пределов («падение вверх») и неспособен без посторонней помощи вернуться на землю, а потому может кончить разрушением себя. Но, как заметил Поль де Ман, Бинсвангер постоянно утверждал приоритет литературы над интересами психиатрии.

Да, невроз, безумие, кошмар, бред — тайная сущность литературы, ее болезненный нерв. Писатель исцеляется, творя произведение, и эвмениды становятся белыми. Но только до поры до времени, потому что истинный писатель — рецидивист, постоянно демонстрирующий откровенное презрение к собственной безопасности. Для него нет безопасности даже в смерти. Тем более ее не обнаружить в жизни.

Демонстративно глубокомысленный, законопослушный, «клинически здоровый» реализм, который кичится своей непроницаемой вещественностью и художественной правдой, способностью проникать в сущность вещей и явлений, позитивностью и объективностью, на самом деле удручающе пошл, а потому далек от подлинного искусства. Парадигматику так называемого реализма с подкупающей искренностью как-то выразили два дотошных врача-француза, объяснивших беспросветный пессимизм Марка Аврелия хронической язвой желудка. Финальный удел такого рода реализма — быть беспощадно посрамленным отнюдь не чеширским хохотом Селинового кота Бебера, в безумном азарте поймавшего на парижской свалке жирную крысу: вторжение трикстера в беспросветно унылое пространство прирученной реальности.

«Где нет невроза, там нет и литературы. Здоровье — вне поэзии, вне литературы». С этой максимой Эжена Ионеско трудно не согласиться, как, впрочем, и с дефиницией Юлии Кристевой: «писатели — это авантюристы психозов, которые доходят до края ночи, куда наша любовь не отважится пуститься». Луи-Фердинанд Селин доказал это собственной жизнью, с завидной настойчивостью совершая voyage au bout de la nuit. Писатель-врач вглядывался в зловещую симптоматику мира, тем самым, расправлялся с инфантильной концепцией литературы и утверждал, что искусства никогда на самом деле не было — была сплошная «кровоточащая матка». Мисима Юкио: «искусства без шипов не бывает, как не бывает его и без яда. Невозможно вкусить меда искусства, не впитав и его яда». Адом называл искусство Александр Блок, осуществлением бытия-к-смерти, воли к смерти — Мартин Хайдеггер. Для подлинного писателя ужас (сверхъ)естественного присутствия является главной и определяющей константой бытия, что радикально элиминирует примат каких-либо стерильно гуманоцентричных, наивных идеологем, детских грез, иллюзорных ценностей, истерик, нервов и визгов, «бл…ского кокетства “а-ля Швейцер”» (Селин).  

«Я нарушаю ночной покой»: Ницше.

Это предисловие писалось не для того, чтобы оправдаться или завоевать снисходительность взыскательного читателя. Тем более, я не примеряю к себе или к писательскому цеху (Боже, упаси от подобного тщеславия!) суждение Владимира Набокова о том, что каждый художник в некотором роде является святым. Кто знает Набокова, тот понимает, что писатель лукавил и провоцировал. Запутывал следы, внутренне смеясь с серьезной миной на бесстрастном лице. Позиция автора предисловия к собственной книге выигрышна в смысле невозможности обвинений его как в недооценке предваряемой книги, так и в переоценке самого предисловия. Для написанного и предложенного в текстах достаточно осознания справедливости фразы Плиния Старшего, сохраненной для нас его племянником в письме консулу Бебию Макру: «нет такой плохой книги, в которой не найдется ничего полезного». 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

К списку номеров журнала «ЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАДВОРКИ» | К содержанию номера