Вадим Богданов

Радости. Рассказ

Вы можете пронумеровать куски моей жизни. Можете составить их по хронологии или по иному принципу. Все равно моя жизнь останется рваной.

Лицо до боли вжалось в прелую предосеннюю павшую листву. Толстые остья придавленных подсохших трав торчали в боках. Под животом расползалась сырость от жирной и влажной лесной земли, расплющенной низовой травы и страха. Локти он подтянул под себя, ладонями сдавил голову, затыкая горящие уши и пытаясь заглушить захлестывающий сознание рев.

Монах лежал рядом. Тепло его плеча и твердость будто держали на тонкой грани сознания и жизни разум и душу.

Мимо шли танки. Немецкие танки. Это они ревели, бросали клочья грязи и расплескивали стоячие, затянутые ряской лужи. Танки шли на город старой заброшенной лесной дорогой. Со стороны, откуда их никто не ждал. И когда их никто не ждал.

Это было чудо. Чудо, что они, заслышав рев машин и, конечно, подумав, что это свои, выйдя на просеченную чищу, не успели выскочить на саму дорогу. Чудо, что они успели, после почти бесконечного оцепенения опознав вдруг немецкие панцеры, броситься на землю. Упасть до того, как их увидели, – двух вжавшихся в землю людей закрыли высокие поздние травы и низкий, выползший на просеку кустарник.

А может быть, их даже видели. Видели танкисты через командирские перископы, видели сидевшие на башнях, мотающиеся на ухабах и отводящие хлещущие ветви автоматчики – видели, но не стали ради двух червяков задерживать свое чудовищное, неукротимое, страшное движение.

Танки шли, корежа траками раскисшую душу, выхлопы стегали вонью по замершему сердцу, солярная копоть ложилась на листья, на головы и пятнала… Кирилл уже не ждал, когда кончится эта пытка…

– Вставай… Вставай, Кирилла. – Монах тронул его за плечо. – Ушли они. Ушли все.

Рев моторов затих за деревьями. Но Кирилл не вставал – его придавил страх. Это был страх не за себя, не страх смерти или боли. Страшно, жутко – по-животному жутко было оттого, что вот так просто по земле, по старой мирной лесной дороге с лягушками в колеях идут чужие танки. Несут страх, смерть, боль. Чужие, чужие, совершенно чужие для этой земли, этого леса, этого отцветшего зверобоя, что покачивается перед лицом. Их не должно быть. Их нет. Их нет…

Монах вышел на дорогу.

– И откуда узнали только вражины про стезю эту! – Монах снова вернулся к Кириллу. И сам себе ответил: – Видно, нашелся иуда.

Помолчал. Посопел, поскреб бороду.

– Пойдем, Кирилла. Больше ничего не поделаешь… Пойдем.

Кирилл поднялся. Кажется, только сейчас он действительно понял, осознал, проникся до самого крестца… И почему-то именно сейчас после пережитого животного ужаса ушел страх. Совсем ушел. Ушел страх, ощущение несуразности и нереальности происходящего. Ушла из души тоска нелепая, гнобящая дыхание и дурманящая разум. Разум стал чист и спокоен, и холоден как лед, и заточен как штык. В стране идет война. В его стране идет война.



Война началась, когда его бросила Оксана. Нет, не так.

Оксана бросила его, когда началась война.

Нет, конечно, она бросила его не из-за войны, бросила, в тот момент даже еще совершенно не зная, что война началась. Просто так совпало.

Встала со скамейки, где они сидели в парке Луначарского, чуть повела рукой по подолу – то ли отряхивая что-то, то ли поправляя… Отряхивая сор их отношений и поправляя свою молодую девичью жизнь.

– Прощай, Кирилл…

Он долго сидел один. Громкоговорители возле эстрады включились, собрался народ, толпа зашумела, сгрудилась под черными тарелками, потом разметалась по парку, что-то крича, спеша куда-то, – зачем, куда? Молодой парень гигантскими прыжками проскакал рядом через клумбу. Он пролетел широкими нелепыми шагами, перескакивая красные и белые полосы каких-то красивых гиацинтов или лютиков, стараясь приземляться на носки, чтобы поберечь, не протоптать цветов больше чем необходимо. Парень пересек цветник и побежал по противоположной дорожке.

Кирилл глядел на яркую клумбу с цветами и темными провалами-следами.

Зачем топтать, куда спешить… для кого беречь?

Объявили, что началась война. И ушла Оксана.

Тяжелое надрывное горе захлестнуло его, наконец ударило под дых – от боли перехватило дыхание, залило черной мутью глаза, вырубило, отключило мозг и заложило толстыми ватными слоями уши.

Война началась незаметно для него.

Как-то проходили дни – он машинально слушал сводки, слушал и говорил что-то на собраниях в райкоме и горкоме, и у себя в роно, писал какие-то планы, отчеты, докладные записки, даже что-то ревизовал.

Он не видел и не слышал войны.

Но сводки становились тревожнее, и тянулись к военкомату стриженые парни со двора. И скоро кто-то уже выл в коридоре, хватая руками воздух, и впервые прозвучало в доме – похоронка…

А он, встретив в коридоре соседку Эмму Марковну, институтского педагога, у которой сын – младший командир Красной Армии, стал, как идиот, что-то расспрашивать про Оксану, мямля и не замечая черного старушечьего платка… И столкнувшись с ней взглядом и увидев в ее глазах отражение боли – далеко не своей и сто крат более сильной… Он убежал. Выбежал в коридор, его мотануло, он уперся двумя руками в прохладную стену, приложил горячий лоб. Ударил кулаком, сбивая костяшки. Хотелось умереть от стыда и от боли.

Утром он пошел в райвоенкомат. А там ему сунули под нос бумагу, где черным по белому сказано было, что у него райкомовская бронь, а в графе «Ознакомлен» стояла его подпись. Он не помнил… Над ним не смеялись. Много таких прибегало тогда. И глядя на него, пожилой капитан подумал еще, что у мужика кто-то сгинул на фронте.

Не на фронте…

Он просто не видел и не слышал ничего, что творилось вокруг. И даже старый учитель и наставник начальник роно Митрий Порфирыч, вызвав к себе в кабинет за закрытые двери на проработку за мягкотелость, мещанское упоение личным ничтожным горем и отрыв от народных масс, не выдержал – плюнул и, кряхтя, вытащил из-под стола початую поллитру, и налил полный стакан.

– Пей, Кирилл… чего уж тут скажешь…

И Кирилл замахнул, не глядя и без раздумий, но пайковый спирт, ожегши сиплым выдохом глотку, лишь еще больше затупил голову, но не притупил боль.

– Эвакуируют твою Оксанку, – Митрий Порфирыч выпил сам, занюхал рукавом. – С отцом эвакуируют за Урал куда-то. Понимаешь меня?

Кирилл кивнул, как голову кинул, – отец Оксаны был инженером на «Скрипке». «Скрипка», главный завод города, – оборонный и режимный.

– Я знал, Митрий Порфирыч, я знал, что уйдет она – старый я для нее, десять лет разницы… Она же девочка, студентка, а я… Но так больно, так больно, Митрий Порфирыч…

– Очнись. Очнись, Кирка! Ты – коммунист! Война на дворе. Нельзя сопли лить, нельзя! А-то надают тебе по этим самым соплям. Очнись! Иди. На вот бутылку – допей сегодня, а завтра проспишься и к 10.00 приходи.

– Митрий Порфирыч, я ж хотел…

– Все! Иди с богом! Да, и сухой паек с собой собери на день-другой.



– Боже, так мы задержимся здесь на целый день! – музейный работник снял свой пропитанный потом матерчатый картуз и в который раз вытер шею и лысину носовым платком. Платок можно было уже отжимать. – Конец августа, а как парит.

Ерзающий и все время ноющий интеллигент ужасно раздражал Кирилла. Заткнулся бы уже. Без него все видят и жару эту тяжелую, как перед ненастьем, и забитую встречным транспортом и военной техникой дорогу, и волочащих по обочинам свой нелепый и жалкий скарб беженцев.

– Молодой человек, товарищ, может быть, вы еще раз объясните офицеру Красной Армии, что у нас предписание и…

Кирилл так глянул на музейного ученого, что тот наконец замолчал. Но тут вступил возница.

– Говорят, фрицы фронт прорвали, – мятый мужичонка приподнялся на телеге и показал рукой на холм левее дороги. – Тама вон третевни наши пушки ставили и окопы рыли. Дак потом все побросали и драпанули. А громыхало-то ночью как! У нас вся деревня не спала. А с утра председатель с солдатами прибежал и разорался: разнарядка, разнарядка! Тут свое бы спасти… так нет, ружо под нос и погнали. Кракадила их ети!

– Заткнись! – не выдержав, рявкнул Кирилл. – Наши войска отошли на заранее подготовленные позиции. Мы же видели линии обороны перед городом.

Возница глянул на Кирилла недобро и выматерился, повернувшись, впрочем, в сторону забитой дороги, длинно, но безадресно.

– Но согласитесь, что это странно: ведь нам нужно всего лишь пересечь шоссе, а дальше мы съедем на проселок и далее в лес, почему бы нас не пропустить… – неугомонный интеллигент соскочил с телеги, будто намереваясь самостоятельно пойти разбираться с немолодым и злым до черноты лейтенантом, чей наряд перекрыл выезд на тракт. Но вовремя услышал, как трехэтажно, гораздо изобретательней их возничего мужичка, лейтенант завернул потребсоюзовскую полуторку, тоже рвущуюся на шоссе.

– Небось, генерала какого ждут, когда драпать будет, вот и держат ему тропочку свободную. Чтоб без задержек до самой Москвы катился… Вона как малых с мамкой попятили на ухабины, щас прям в канаву спихнут.

Кирилл только скрипнул зубами.

– Из-за каких-то крашеных досок…

– Что?! – Музейный аж взвился. – Что вы говорите, вы же учитель, интеллигент!

– Я коммунист, – мрачно отрезал Кирилл, – и в божьи сказки не верю. И считаю недопустимым тратить средства и ресурсы ради предметов, используемых для одурманивания трудового народа. Даже если они национализированы.

И добавил в отместку за «интеллигента»:

– И всякое восхваление предметов культа считаю, в лучшем случае, проявлением чуждой нам либеральной гнили, а в худшем… прямой антисоветской деятельностью.

Но интеллигента так просто было не срезать, то ли он в запале не понял угрожающих слов, то ли знал за собой правоту и силу, неведомую Кириллу.

– Ни в коем случае! – У работника музея голос приобрел вместе с гневными отчасти лекторские ноты. – Вы ни в коем случае не правы! Старинные православные иконы представляют собой, прежде всего, художественную, понимаете! Художественную и историческую ценность! Мы обязаны сохранить их! Ведь это настоящие произведения искусства древних художников! Нет, не перебивайте меня! Не видеть мастерства и искусности своего народа, не ценить его, это, простите меня, непростительная близорукость!

– Ценность, – хмыкнул вдруг мужичонка и сверкнул гляделками из-под заросших длинным волосом бровей хитро и востро, – ценность-то она известная, золотишко кто не ценит. Кракадила е ети!

– О чем вы? – изумился музейный работник.

– Хе-хе, известно о чем. Оклады-то у иконок чать не бумажные… – мужик ляпнул это, осекся и, кажется, сам себе прикусил язык, будто сболтнул лишнего. Глянул косо на Кирилла с ученым и пошел к лошади.

А ученый, совершенно не сбитый этим замечанием, все несся на своем академическом, политически подкованном коньке. Кирилл поморщился – в музеях, видно, тоже регулярно проводили соответствующие собрания и учебы.

– …Собственно, ваше невежество вполне объяснимо, ведь только в начале века русская православная икона получила признание как один из столпов мирового изобразительного искусства, одно из высочайших достижений мировой художественной культуры. Художник Васнецов говорил, что мы должны гордиться нашей древней иконой, нашей древней живописью…

Кирилл понял, что научного работника уже не остановить, и снова погрузился в свою тоскливую апатию, из которой его едва вывело бурное начало этого дня.



– С какого дня не принимаете? Да вы что… с ума сошли! Не принимаете советские деньги?... Вы.. вы это как… это серьезно? – Кирилл был совершенно удивлен и ошарашен, и где-то за границами удивления начинала вставать горячая волна возмущения и гнева. Он все как-то неловко совал свой червонец торговке-частнице, а она, вроде и сама слегка ошалевшая от такого поворота жизни, тем не менее, неприступно и решительно не подпускала к своей провизии советскую десятку. – А как вы продаете? За какие деньги? Вы что, вы это немцев, что ли, ждете?! Но это же… это же предательство!

– За вещи отдам, золото, часы… вон за френч твой…

– Френч!..

Душный вязкий гнев залил голову Кирилла: эта спекулянтка, барышница… тварь кулацкая… Кирилл не знал, как поступить. Устраивать скандал и склоку на рынке было совершенно недостойно коммуниста, но и оставить все это просто так он, опять же, как коммунист не имел права. Почему-то все продуктовые магазины по пути были закрыты – и «Бакалея», и «Гастрономия», и «Красный колхозник», поэтому и пришлось придти на этот частный рынок возле вокзала.

– Я этого так не оставлю, – Кирилл аж зубами скрипнул, так ему вдруг захотелось размазать по прилавку наглую сальную морду торговки, загнать страх в ее тупые поросячьи глазки, которым действительно ничего в жизни, кроме силы и страха, не может придать осмысленное выражение…

– А это об чем тут базар-вокзал? – раздался за ухом Кирилла противный гундосый голос с нарочито протяжными и гнусавыми блатными нотками.

– Вот кричат, а платить не хочут! – торговка вдруг ухмыльнулась широко и торжествующе.

– Этот, что ли? – нагло отодвинув Кирилла плечом, между ним и прилавком протиснулся парень в кепке на самый нос, с жеваной папиросой в сизых, как червяки, губах. Типичная рыночная урка, обычно опасающаяся выползать на белый свет и шныряющая только по ночным закоулкам. – Ты чего мою тетю родную забижаешь?

– Шел бы ты, шпана, своей дорогой. – Кирилла такой оборот совершенно не встревожил, он спокойно повернулся к торговке и спокойно повторил: – Яэтого так не оставлю.

Кирилл развернулся и пошел к выходу из торговых рядов, урку он игнорировал. Кирилл чувствовал себя в полной силе, но и связываться с мелкой вонючей босотой конечно не собирался. Где-то рядом обычно стоял постовой, и Кирилл намеревался отправиться прямо к нему.

– Сука красная.

Кирилл резко остановился, как от удара в спину. Медленно оглянулся.

Урка, осклабясь, шел на него. Шел, весь вихляясь, загребая рыночную пыль, смешанную с семечной шелухой и окурками, кривыми, как колеса, ногами. Руки он держал в карманах широких расклешенных штанов.

– Красножопый…

Добавить определение урка не успел. Кирилл ударил, не задумываясь, ударил рефлекторно, не собираясь и не группируясь, ударил, даже слегка недоумевая на самого себя где-то в глубине сознания. Но не ударить не смог.

Подбородок урки оказался хлипким и противно податливым. Мелкую тварь отбросило на пару шагов. Кирилл ожидал, что сейчас урка кинется на него, выдернув из карманов свинчатку или кастет, но урка схватился руками за съехавшую набок челюсть и вдруг по-бабьи противно и фальшиво заверещал:

– Убивают! Хулиганы убивают! Люди добрые! Убивают!

Кирилл опешил. И тут к нему с двух сторон подскочили два крепких матерых мужика.

– Ах ты, маромойка дешевая! Нашего друганка мочишь! На… Тащи его, суку! – кто-то двинул Кириллу поддых, кто-то врезал сверху, двое подхватили под руки и почти на весу потащили к ряду темных сараев и будок, окаймляющих рынок. В глухом углу прижали к стене, крепко припечатав затылком.

– На отоварку пришел, курица, и не платишь! Или шпилишь, сука! Тряхни его, Рябый!

У Кирилла наконец-то прояснилось в глазах и отпустило дыхание, он успел только выдохнуть: «Я член райкома», и здоровый бугай снова двинул ему в поддыхало.

– А, большевичок, значит! – согнувшийся почти пополам Кирилл видел только пыльные сапоги и шкары бандитов, но различать голоса все же мог. Этот был вроде главный в шайке. – Слышь, Пропотел, ты нам большевичка споймал.

Пропотел, тот самый мелкий урка, хихикнул и робко протянул:

– Може, ну его, раз так, а то как бы нам не зашкариться…

– Заткнись, баклан. Я давно хотел с настоящим большевичком побаловаться.

Жесткие пальцы ухватили Кирилла за лицо и вздернули голову. Прямо перед собой он увидел заросшее рыжей с проседью щетиной рыло. Кирилл узнал его – этот гад жил в полуподвале одного из домов его двора. Появился он с год назад, был тихий и совершенно незаметный. Кирилл сталкивался с ним пару раз. Лицо его всегда было блеклым и помятым, он прятал глаза и отходил как-то боком, сутуля плечи. Сейчас на его роже было разлито сладострастное ощущение власти и силы.

– Да это ж мой большевичок, знакомый! Гордый такой всегда ходил. Что смотришь, гордый? Все! Кончилось тебе гордиться! Понял, сука красная, – сейчас наше время пришло! Или не понял еще… Будем выводить вас по одному – и к стеночке… А, Рябый?

– Нет, сначала мы им глазик выколем… Тю-ю… – третий, самый здоровый, Рябый, вытянул губы, сунув их чуть не в лицо Кириллу.

– Можно и глазик… и оба… Нет, его отпускать нельзя.

– Гады… – выдохнул Кирилл. Он не боялся. Он был настолько выше их, настолько сильнее – они могли вызвать в нем только ненависть, жажду уничтожить, стереть их с лица этой светлой жизни. Они ничего не могут сделать ему. Просто физически не могут, как не может лишить жизни дорожная грязь, случайно попавшая на брюки. Кирилл плюнул гаду в лицо.

Тот молча утерся. Медленно вытащил нож.

– Постой, Хруст, давай френч с него скинем, чтоб не попортился… – сказал Рябый.

– Давай, – согласился Хруст, – помогите, большевичку шкуру сбросить.

С Кирилла стали стягивать френч. Снять френч, не отпустив ему руки, было невозможно. Кирилл рванулся из рукава, кинул правую руку в карман галифе – потертый надежный революционный наган через мгновение с уверенной силой уперся Хрусту в лоб над самой переносицей, уперся так, что тот прогнулся назад едва не на полметра.

Зависла тяжелая пауза, перебиваемая лишь хриплым дыханием Кирилла.

Кириллу захотелось убить их. Курок нагана стал медленно приподниматься; Кирилл уже представил, как разлетятся в грохоте и дыме мерзкие мозги Хруста… Кириллу не приходилось еще убивать и даже просто стрелять в людей… Сейчас эта гнида сдохнет, сдохнет, и для него не будет уже этого гнилого угла с потрескавшимися бревенчатыми стенами, пыльных солнечных лучей сквозь дощатый забор, заплеванной рыночной мостовой… Не будет воздуха, воды, снега, смеха женщин, крепкого вкуса водки… Не будет насилия над слабыми людьми, он никогда больше не украдет и никого больше не обидит… У него не будет света, радости, жизни…

Курок оглушительно ударил – спусковой крючок клацнул, барабан провернулся – щелчок … Выстрела не прозвучало…

Еще секунду все стояли в оцепенении. Не выдержал мелкий урка.

– Валим!

Бандюги кинулись врассыпную, сшибая доски забора, перепрыгивая через ребра разломанных бочек, застревая ногами в гнилых ящиках.

Кирилл, скользнув по стене спиной, бессильно опустился на корточки. Он вспомнил: револьвер был не заряжен.



Кирилл и монах вышли из леса к станции. Туда, куда раньше вышли немецкие танки.

Здесь, наверное, даже боя не было. Танки просто вдавили в землю единственный артиллерийский расчет, вбили в грязь пулеметные гнезда, размазали по глине и гравию роту охранения. Прошлись раздавшейся вширь колонной сквозь здания, составы, магистрали, тупики, сквозь кинувшихся врассыпную людей.

Горели перевернутые составы. Здание станции было пробито, полуобрушено. Дальше и чуть в стороне чадили редкими черными дымками цеха депо. Разлапистый веер железнодорожных путей то редко, то густо был устлан порушенным хламом: вещами беженцев, остовами и обломками вагонов, разваленными ящиками, тюками, еще какими-то вывороченными невесть откуда грузами. Похожими на грязную ветошь трупами.

Когда Кирилл и монах появились на станции, это как будто послужило сигналом – из каких-то щелей, канав, из поваленных строений, из-за опрокинутых вагонов и прямо из-под перрона стали вылезать люди. Люди побрели по станции – они шатались, часто приседали, будто отдыхая, кто-то стал ворошить брошенное тряпье – свое ли, чужое… кто-то выл, кто-то вытаскивал из-под обломков своих родных или просто попутчиков. Кричали раненые.

Составам с оборудованием из «Спички» досталось больше всех. В них были собраны вместе теплушки, открытые платформы, грузовые вагоны и пассажирские… Оттуда мало кто вышел. Было видно, что добивали из пулеметов.

Кирилл не знал что делать – он физически не смог бы помочь этому горю, его не хватило бы на всех этих раненых, скорбящих, потерявших детей или матерей, полумертвых от пережитого ужаса и просто мертвых людей. Он думал, что если бы их было меньше, он бы обязательно помог бы, а так будто неудобно – кому-то он сможет помочь, а кому-то нет, и это вроде бы не справедливо, но помочь всем он просто не в силах, и, возможно, честнее будет уйти и не помогать никому…

Монах не думал, он просто подхватил девочку с рук ближайшей женщины, куда-то пристроил ее, захлопотал. К нему потянулись еще люди, он каждому что-то говорил или делал что-то, наверное, совершенно бесполезное, но такое, от чего человеку становилось легче.

Кирилл помог какому-то молодому парню выволочь из-под завала мешок, а тот вдруг сильно толкнул Кирилла и побежал вдоль путей. Кирилл сделал за ним два шага. Остановился.

А потом увидел Оксану.



Он увидел ее случайно. Когда шел мимо института. Последнее время Кирилл старался не ходить туда даже по работе, перекладывая подобные походы на сослуживцев, а тут... сразу перед старым зданием он увидел ее. Оксана стояла в кружке с подругами спиной к нему, они о чем-то щебетали и вдруг легко по-девичьи рассмеялись.

Он, конечно, сразу узнал ее. Горящие огнем рыжие волнистые волосы, хоть и стянутые лентой, но все равно закрывающие половину спины, тонкую талию, которую он почти полностью охватывал двумя ладонями, тонкую высокую шею – она как раз откидывала волосы, волнистая прядка осталась касаться ее виска и щеки…

Кирилл застыл – он не мог двигаться, просто стоял. Мандраж, накативший после рыночной потасовки, сразу ушел, забылся, стал незначительным, просто пропал, как не было…

Оцепенение пронзило Кирилла. Он не мог двинуться, не мог ничего сказать, не мог ни думать, ни чувствовать. И тут она стала оборачиваться. Неестественно медленно, как-то принужденно, будто помимо воли, будто что-то внешнее с усилием поворачивало ее голову, поворачивало, может быть, даже преодолевая ее сопротивление. Она оглянулась – глаза Оксаны сразу нашли глаза Кирилла. Даже не искали, а точно знали, где он стоит, и ударили метко.

Кирилла бросило в жар, качнуло вперед, он почти сделал полшага. Оксана отвернулась, она снова о чем-то защебетала с подружками, засмеялась беззаботно и беспечно жестоко. Из высоких дверей вышла техничка, осуждающе посмотрела на легкомысленных комсомолок: мол, нашли время хихикать – осудила, словно война отменяет радость и молодость, и зазвенела колокольцем. Девушки побежали в классы. Оксана пропустила всех в двери, задержалась на долю мгновения…

Кирилл повернулся к ней спиной и зашагал по улице.

Это была главная улица. Здесь в домах еще царской постройки располагались советские учреждения города и района, и в самом конце, почти у парка – музей Революции.

У подъездов и у тротуаров стояло много машин, в основном грузовых. Бегали служащие, рабочие таскали ящики, мебель, картотечные шкафы. Служащих загружали в кузова, передавали им связки бумаг, папок. Машины отъезжали, на их место становились новые.

На площади у памятника Сталину скапливались и расходились группы людей. Было похоже на весенний субботник – только без песен и музыки, и без праздника на лицах. Это было понятно Кириллу, ведь радость и смех, и молодость остались за дверями института. Здесь была только тревога, война, эвакуация.

Громыхая по мостовой железными шинами, прокатила череда подвод. Райкомовская «эмка» пронеслась, сигналя, разгоняя неповоротливых с проезжей части. Треща мотором и выстреливая в небо густые выхлопы дыма, тянул по улице телегу с обрезками железнодорожных рельсов трактор горхоза. Кирилл шел рядом с ним некоторое время и оглох совершенно. Потом отстал. И тут его резануло.

Боль. Опять эта проклятая почти физическая боль. Поперек живота, груди, сердца. Кирилл вытянулся, как канат, который рванули за два конца, потом его скрючило. Кирилл рухнул на скамейку, стоявшую на тротуаре. Верхушкой кулака ударил в грудь. Лядь… Да сколько же можно… зубы скрипели … Хватит! Хватит уже! Лядь! Кирилл никогда не матерился в жизни, а тут его прорвало – он шептал, шептал, говорил почти вслух такие слова, про которые даже не знал, что они есть в его памяти. Мат рвался из него, как рвота из отравленного организма. Кого он материл? Конечно не Оксану. Себя – себя раскисшего, униженного, раздавленного и беспомощного. Свою боль, свою дурацкую, запоздавшую минимум лет на десять любовь. Тут он вдруг даже пожалел, что его не убили эти урки, там на базаре. Пусть бы, так ему и надо, сдохнуть в подворотне… Или прямо сейчас…



Кирилл задыхался. Спазм сдавил его грудь – он все тянул, тянул в себя воздух, резко, на всхлипе, тянул и не мог ни вдохнуть его, ни выдохнуть. Ноги стали подгибаться, глаза заволокла липкая муть. Кирилл упал на колени, ткнулся головой в грязный битумный гравий. И тут подбежал монах.

Он или тряхнул, или просто перевернул его – Кирилл увидел над собой распахнутое, чистое, предвечернее, густеющее синью летнее небо.

Кирилл прошелестел сдавленными спазмом легкими с болью на вдохе:

– Все!

Захрипел. Монах ударил его руками в грудь, еще, еще…

Кирилл выдохнул:

– Все! Все умерло… Зачем… все… смерть…

Кирилл дышал, и в дыхании его было больше от плача, чем от дыхания; он шептал, то едва слышно, то срываясь на сиплый, еще менее слышимый, но раздирающий воздух всхлип.

– Все… все…

– Что все? Что все, Кириллушка? Кто тебя? Что ты?

Кирилл замолчал. Закрыл на секунду глаза. И начал подыматься. Отводя, отталкивая руки монаха. Кирилл встал.

– Все умерло, монах. Все, – сказал почти спокойно. – Больше мне нечего делать… Ни для кого. Лядь…

– Что ты, что ты? – монах, кажется, испугался. Огляделся. Охнул. – Господи прости! Ты это о ней? Это она была – та, мертвая девушка? Твоя… да? Горе, горе какое… Господи прости… Что же… война…

Монах запричитал чуть не по-бабьи. Засуетился, засеменил…

– Брось, – сказал Кирилл. – Все умерло.

И грязно выругался.

– Нет… нет, Кирилла! Ничто не умерло, нет! Смотри, жизнь, она… И не говори, не ругайся. Что же ты. Тебе же больно, больно болью смертною, а ты ругаться… Ты это, ты помолись. Помолись… Правда, а? Попроси Боженьку, поплачь, он поможет, утешит… Ей-Богу! Помолись, сынок!

– Я не умею…

– Я научу…



– Я вас научу исполнять приказы наркома!... В военное время!.. Да! Да и по его законам!.. Это саботаж! Вредительство!.. В том-то и дело, что загорелось!.. Да и у всех сразу!... Если транспорта не будет, то и позвоню! Да, лично ему! Все!

Митрий Порфирыч бросил телефонную трубку на аппарат.

В тот день Кирилл был у начальника роно ровно в 9.00.

– Что до срока? – Порфирыч сидел обложенный толстенными реестровыми книгами. Телефонный аппарат стоял на них же. – Опростал бутылку? Помогло? Хотя, что тебе с поллитры, ты ж молодой еще.

Кирилл не притронулся к спирту. Ночь его прошла в болезненной полудреме, вязкой и тяжелой. Уснул он только после рассвета, да и то вскочил, не проспав толком и часа.

– Садись, инструктировать буду. Наши уже все в курсе событий и разъехались кто куда по заданиям, но у тебя дело особое, так что я тебе личный инструктаж, значит, сделаю. Стало быть, так…

А было так, что к городу подходили немцы. Нет, конечно, они были еще достаточно далеко, и перед ними стоял фронт и наши линии обороны, и был приказ: ни шагу назад…

– Эвакуация, брат…

Эвакуация шла уже два месяца, почти с самого начала войны – завод «Скрипка», спецы и их семьи, матфонды госучреждений, что-то еще по специальным спискам и инструкциям, это Кирилл знал…

– Маленько не то, Кир…

Помимо материальных ценностей и людского контингента дошла очередь и до архивов…

– Архивы? – удивленно скривился Кирилл. – Да кому нужна эта рухлядь? Кто будет копаться в горах пыли и хлама.

Кирилл покосился на Порфирычевы талмуды.

– Не скажи, Кирилл, не скажи! Вот тут, например, указания об освобождении красноармейцев и их семей от налогов. С адресами и фамилиями. А тут весь личный состав с партийностью и поощрениями, вот материалы обследования школ, характеристики учителей. Тут материалы чисток. – Порфирыч хлопал по своим папкам и книгам, выбивая немалые клубы бумажной и самой обычной пыли. – Есть еще со старого режима, с революции и с Гражданской. Ты представляешь, что может сделать враг, если завладеет этими данными?

Кирилл смутно представлял, как материалы обследования техсостояния учебных классов или решение совета школы об увольнении пьяницы словесника могут навредить Советской власти, равно как и манифесты и прокламации каких-нибудь давно добитых эсеров или других беляков.

Порфирыч прочел скептицизм в лице Кирилла и, решительно стукнув папкой о стол, завершил:

– Словом, толковать тут нечего – есть постановление Совета Народных Комиссаров СССР. Есть инструкция облисполкома. Часть архивных материалов мы уничтожим, а часть особо важных вывезем.

Кирилл ждал продолжения.

Митрий Порфирыч разогнал рукой взбитую бумажную пыль по теплому солнечному лучу, пробившемуся из окна. Значительно посмотрел на Кирилла.

– Всех наших я услал по архивам – в рухляди копаться, как ты говоришь, но тебе особое задание.

Начальник роно выдержал паузу, подчеркивая значение того, что будет сказано ниже.

– Ты поступаешь в распоряжение музея.

– Что? – Кирилл тоже махнул перед собой рукой, будто пыль мешала ему расслышать. – Какого музея?

– Музея Революции. Нашего, городского и вроде пока единственного.

Митрий Порфирыч с покряхтыванием поднялся со своего места, подошел к окну. Глянул, высунувшись чуть не по пояс, в глубь двора.

– Транспорт так и не дали, саботажники чертовы… – процедил он непонятно о ком и, обернувшись к Киру, продолжил, как на лекции: – Согласно указанию наркомпроса и совета по эвакуации, музейные фонды эвакуируются при поддержке местных отделов народного образования. По степени ценности фонды всех музеев, центральных и части местных, разбиты на три очереди. Эвакуация первой очереди, куда отнесен и наш городской музей Революции, должна быть завершена к концу августа текущего 1941 года. То есть в ближайшие три дня.

Порфирыч снова водрузился за стол.

– Вы у нас, товарищ Алексеев, товарищ культурный, в Москве обучались в институте, не то что я – «ВНУчок» недоученный. Вот и будете всемерно способствовать и непосредственно осуществлять вышеозначенную эвакуацию. Вам все понятно?

– Понятно.

– А мне в таком случае, товарищ Кир, не понятно, где ваш сидор.

– Сидор? А зачем мне вещмешок? Вы же меня не в поход отправляете.

– Так, забыл, значит. Я ж тебя предупреждал вчера, чтоб ты сухпай взял на пару дней. Забыл, Кирка?

– Забыл, Митрий Порфирыч, совсем из башки вылетело.

– Балда, – лаконично определил Порфирыч. – Ладно, на тебе червонец под отчет, закупишься по дороге. И вот еще…

Начальник роно примерно из того же места, откуда вчера доставал поллитровку, вытащил вытертый до металлического лоска наган.

– Помнишь, как пользоваться, стрелок ворошиловский?

Кирилл попыхтел обиженно – стрелял он неважно, из-за чего старый вояка Порфирыч над ним постоянно подтрунивал на всяких сборах, стрельбах, сдачах ГТО и просто так к слову. А служебный наган Кир не держал в руках уже лет пять – с тех пор как по деревням окончательно утихли подкулачники, вредители, белые недобитки и прочие антисоветские элементы. Раньше в районе по медвежьим углам было неспокойно, и в командировки частенько брали оружие – не стрельнуть, так попугать деревенских стоеросин.

– И четыре патрона, – рядком выставил боезапас Порфирыч, – сколько осталось. Но ты лучше того… в карман их спрячь для спокойствия. А сидор мой возьми.

Кирилл взял протянутый вещмешок, выцветший до белизны, но еще крепкий и надежный. Патроны сунул в левый почти бездонный карман галифе, а наган – в правый.

– И давай это… – на прощанье пожимая руку, сказал Митрий Порфирыч, – отвязывайся уже скорее от своей мелкобуржуазной любови. Давай, Кирка, дуй!



– Вы, батенька мой, при всем моем к вам уважении – обалдуй! Разве можно было доверять упаковку фарфора Веджвуд рабочим?! Ну и что, что не ваш отдел? Надо успевать и за своим отделом и за всеми остальными! А кто у нас сейчас в запасниках?

– Эверт Викторович.

– Я уже давно говорил товарищу Кулакову и еще ряду руководителей, что в настоящем положении все наши экспонаты и музейные коллекции должны быть если не вывезены в первую очередь, то, по крайней мере, упакованы и подготовлены к вывозу, или спрятаны на длительное хранение в безопасные места. Но, увы… Кто сверял эти реестры?

– Эверт Викторович…

– Нет, батенька, отсутствие каких-либо указаний по данному вопросу совершенно не соответствует интересам республики! Упадническую дворянскую гостиную уже упаковали? Кто-то вообще брался за гостиную?

– Эверт Викторович!

– У нас было в запасе почти два месяца! Но вы знаете, какая инертность! А сейчас увеличилась перевозка раненых, передвижение воинских частей… боюсь, это сорвет все сроки эвакуации. А кто будет отвечать?

– Эверт Викторович!!!... Эверт Викторович, подводы подошли и еще товарищ из отдела народного образования. Вот.

– Здравствуйте, товарищ. Позвольте представиться – Эверт Викторович…

– Кирилл Алексеев. Прибыл в ваше распоряжение.

– Замечательно! С вами поедет наш старший ученый хранитель товарищ Марин. Берите подводу и отправляйтесь.

– Я?.. Но Эверт Викторович!..

– Ничего, ничего, иконы тоже ваше направление, живопись все-таки, и дорогу вы знаете, и опись вы готовили… А здесь за вас сегодня поработает Эверт Викторович. Ну, собирайтесь и с богом, с богом!



– Вы понимаете, вы понимаете, какой парадокс! Вы вдумайтесь, сотни лет сотни тысяч людей смотрели на иконы и не видели их! Они воспринимали их именно, как вы выразились, как предмет культа! – интеллигент продолжал вещать, а у Кирилла мучительно разболелась голова, то ли от жары, то ли от этого вещания, то ли от всей этой бессмысленной и нелепой поездки, и жизни, и войны.

Интеллигент снова открыл рот, и вдруг что-то ударило Кирилла прямо по ушным перепонкам. Его подкинуло, потом вдавило в телегу, распластало, расплющило. Интеллигент почему-то навалился сверху, брызжа слюной и тараща глаза. Кирилл пытался вытянуть руки, чтобы оттолкнуть его, но тот влип в грудь и лицо Кирилла мягкой неподатливой тушей.

Телега дернулась, Кирилл смог выпростаться из-под музейщика, лежа повернуться – возница висел на узде своей лошадки, та дыбилась, черный лейтенант стрелял в воздух из огромного ТТ, ведя рукой вверх, будто простреливая чей-то путь в небе. Пистолет его вдруг замолчал и стал действительно похож на букву Т, с ножкой, до помертвения сжатой в его кулаке. Лейтенант повернул искаженное лицо к Кириллу и проорал что-то нелепое вроде: «О-о-о-т-дых!!!»

Телега рванулась, подцепив мужичонку, он рухнул на нее боком, подбирая ноги и одновременно хлеща лошадь вожжами. Все покатилось куда-то вперед, треща и раскачиваясь, и ударяясь. Кирилла чуть не снесло, он вцепился в борта… Интеллигент вцепился в Кирилла, потянулся к нему, пухлыми губами что-то пытаясь сказать сквозь рев, грохот и вой, воцарившийся вокруг, что-то говоря, по артикуляции кажется громко, но совершенно невнятно и монотонно…

– Что?! Что?! – Кирилл кричал ему прямо в лицо, но тот все бубнил и бубнил.

«Что же такое важное он говорит, – билось в голове Кирилла, – что нужно говорить в этом аду?»

И Кирилл кричал, все больше злясь и раздражаясь:

– Что?!! Что?!!

Телега накренилась, запрокинулась набок, но удержалась. Кирилл увидел, что они перевалили шоссе и помчались прямо по неровной целине – заброшенной земле, растянувшейся от дороги до леса. Они неслись, дребезжа, грохоча, подскакивая на невидимых в траве, но жестких ухабах, то ли от старых высохших борозд, то ли от чего-то еще.

– …копоть, вы понимаете, веками копившаяся копоть, от свечей, от печей, пыль… – пробился, наконец, голос интеллигента, – никто толком не видел, что изображено на иконах…

Громыхающую телегу бросало из стороны в сторону.

– …оклады часто закрывали икону полностью, оставляя открытыми только лики… представляете, их прибивали прямо гвоздями, уродуя и разрушая изображение…

– А-а-а, мать!!! – перекрыл все голос, раздавшийся сверху. Мужичок стоял на ногах в бьющейся о землю телеге, он держался каким-то чудом, крутил над головой вожжи и настегивал, настегивал лошаденку… – Кракадила их ети!... М-м-мать!!!

– …а когда в начале века стерли покрывавшую иконы копоть и очистили старую, потемневшую от времени олифу, то были поражены…

– Да заткнись ты!!! – не выдержал общего безумия Кирилл. – Заткнись!!!

Его голос прозвучал действительно до безумия громко – в тишине. Они въехали в лес.



Лес окружал старый монастырь тяжелым, темнеющим в вечернем свете лиственным забором. Гостей встречали монахи.

Монахов было четверо. Трое пожилые – под шестьдесят, а главный из них, настоятель или как его… был относительно молод – лет сорока.

Он вдруг улыбнулся Кириллу из-под бороды и сказал:

– Вы смотрите на меня так, словно собираетесь спросить: почем опиум для народа?

Кирилл криво усмехнулся, оказывается, попы читают советскую сатирическую литературу. Он чувствовал себя не в своей тарелке. Это был чуждый ему мир, отдельный, не соприкасающийся с реальной жизнью. И вот сейчас, оказавшись вдруг в точке этого внезапного соприкосновения, Кирилл не знал, как себя вести. Не дождавшись ответа, поп повернулся к музейщику.

– Все уже готово. Согласно описи все упаковано и готово к отправке.

К удивлению Кирилла, этот старший поп говорил совершенно нормальным человеческим языком, безо всяких, казалось бы, ожидаемых «ибо» да «кабы» или «поелику» да «воздаши».

Музейщик, совершенно не смущенный, полез в свой портфель, вытащил бумаги.

– Хотелось бы, батюшка, сверить…

– Конечно. Извольте пройти со мной. – Поп кивнул одному из монахов, и тот повел музейщика. Второй монах взял под уздцы лошадь и, оглаживая, потянул в сторону скотного двора. Возница сунулся было за музейным, но остановился, зыркнул только в его сторону резко и остро и поплелся за своей скотинушкой и телегой.

Кирилл остался на подворье.

Отсюда не видны были развалины старого монастыря. Только остов церкви выглядывал из-за потемневшей, но относительно не старой часовенки. Видно, ее срубили сами монахи уже после начала войны.

Во дворе росли лопухи, по углам – крапива и дикие кусты бузины. Только пара тропок были пробиты в пустырной траве от ветхих жилых построек к еще более ветхим хозяйственным. За завалившимся забором зеленел жирным осотом заброшенный огород, в который лес уже запустил свои мохнатые лапы.

– Не богато живем, – услышал Кирилл за спиной. Обернулся.

Это был один из монахов.

– Еще бы… – пробормотал Кирилл как бы про себя. – Прошло время…

– Напрасно ты злобу держишь, человече. Да и на кого? На нас? Мы вреда никому не причиняем.

– А в Гражданскую не вы беляков прятали? – Кирилл кивнул на горелые развалины старой обители. – Не за то вас народ пожег?

– Что прятали мы беляков, как ты говоришь, то верно, прятали. И красных прятали. И всем, кто у Бога помощи просил и спасения в то смутное время, – всем помогали. А жег нас не народ, а власть предержащие, кому слово божие поперек выходило.

– За то вы Советскую власть и ненавидите.

– Неправда. Ненависть – страсть черная и убийственная. Гоним мы ее из душ наших. А власть всякая от Бога. Приходит власть и уходит, а отчизна едина есть. И уж коли враг грозит Святой Руси, то и мы…

– Что вы! Что вы сделали-то?

– С первого черного дня митрополит Сергий обратился ко всем православным, призвал долг священный исполнить – всем могущим подняться на защиту Отечества. Мы ныне молебны служим о даровании русскому воинству победы над чужеземными захватчиками.

– Молебны! Помогут ваши молебны! Тьфу.

Кирилл повернулся к монаху спиной.

– Господь поможет, – тихо сказал монах.

Кирилл молча ждал во дворе.

Через некоторое время появился музейный работник.

– Собственно говоря, мы закончили. Можно бы и отправляться, но уже темнеет. Не хотелось бы оказаться посреди леса в полной темноте. Настоятель нас приглашает…

– Точно, повечеряем, поспим, а утречком и тронемся, помолясь, – внезапно встрял неизвестно откуда вылезший возница. Он грыз черствую осьмушку хлеба. Крошки сыпались у него изо рта и застревали в бороденке. Мужичонка ловил их широкой ладонью и снова отправлял в рот.

Кириллу очень не хотелось здесь оставаться, но и выезжать на ночь глядя смысла не было.

– Хорошо. Остаемся до утра.



– И сидорок свой скидывай, гражданин начальный… Вот сюды на задок кидай.

Кирилл подкинул вещмешок на телегу.

Мужичонка сидел спиной к лошади, за ящиком с иконами, и чутко ловил каждое движение стоящих перед ним людей тупорылым стволом обреза.

– Что же ты творишь, ирод! Креста на тебе нет!

– Дык отменили кресты-то, прости, Господи, меня грешного… Ты, батюшка, не боись, тебя не трону, не возьму грех на душу, иди себе стороной, а с энтими разберуся…

Монах тряс головой.

– Одумайся, человече! Иконы святые крадешь!

– Ты, батюшка, иди, иди от греха. Иди, говорю, отседова! Кракадила тя ети! Помолись лучше за грешного раба божия Егория…

Господи, бред какой! Кирилл чуть губы себе не кусал от досады, от беспомощности, от нелепости происходящего. Чертов мужичонка-подкулачник неожиданно выхватил обрез из-под собственного зада и выстроил всех троих своих спутников с поднятыми руками на глухой лесной дороге. Идиот решил, что в ящике золотые оклады с икон.

Монах опустил руки, повернулся спиной и, что-то бормоча, пошел назад в сторону монастыря, кажется, прямо через чащу. Возница молчал, следя за Кириллом с музейщиком и краем уха прислушиваясь, как затихает за монахом лес.

Кирилл готов был сам себе разбить голову – в правом кармане его галифе лежал совершенно бесполезный наган. Бесполезный потому, что патроны от него до сих пор покоились в левом.

– Кажись, ушел. – Мужик навел обрез на музейного работника. – Раздевайся. Эй, слышь, малахольный!

Музейный работник вздрогнул. Его пухлое лицо вдруг приобрело строгое и решительное и ужасно нелепое в своей решительности выражение.

– Как вы можете…

– Стойте… – не поворачиваясь к ученому, тихо выдохнул Кирилл. Его окатило холодом, он понял, что сейчас произойдет. – Не двигайтесь… стой…

Но ученый уже ничего не слышал, он пошел на мужика – угрожающе быстро, широким, почти строевым шагом – прямо на обрез.

– Как вы…

Ударил выстрел.

Кирилл вслепую прыгнул с дороги за деревья.

– Кракадила вас ети! – услышал он крик и снова выстрел. Рядом хрястнул древесный ствол, будто по нему ударили молотком. Снова выстрел.

Кирилл бросался за стволы, ломился через подлесок, спотыкался, отталкивался руками от прелой земли. Лес шумел, хлестал ветвями, шипел и свистел листвой… Кирилл сообразил, что это лес выдает его движение, что гад мужичонка бьет на звук. Впереди оказался овражек – Кирилл упал в него, покатился наискось по склону, на четвереньках пополз под кусты орешника, побежал, пригнувшись, по руслу, снова упал, поднялся, уперся в противоположный склон и упал, привалившись к нему, замер.

Воздух казался ледяным и резал легкие. Кирилл гасил дыхание и старался прислушаться сквозь оглушительный хрип и сип собственных надорванных легких. Сейчас лес был на его стороне – он невидим, а любое движение возницы выдаст того звуком.

Все было тихо. Тут Кирилл вспомнил, судорожно полез по карманам, патроны вывернулись, упали, покатились по склону. Кирилл хватал их, горстями загребая сухую листву и травинки. Два, три… вот четвертый… Фу… Торопясь забил в барабан. Снова замер.

Лес был спокоен. Вилась перед лицом мошкара, комар сел на кулак с зажатым наганом… Мразь… какая мразь! С оружием вернулась уверенность, голову стала заливать злость и ярость.

Кирилл медленно, прислушиваясь и тая движение и дыханье, стал выбираться из оврага. Он лишь приблизительно представлял, где осталась дорога, и едва заметил утонувшие в травах колеи, когда, наконец, выбрался на нее. В какую сторону идти? Пошел наобум.

Монаха Кирилл увидел через полсотни шагов. Тот стоял на коленях над телом музейного работника.

Кирилл бессильно опустился рядом. Господи, какая нелепость, какая ужасная нелепость… зачем, зачем все это…



Кирилл и музейный работник пошли за монахом. Их ждал настоятель.

– Вот самое главное – то, за чем вы приехали к нам. – Настоятель указал на стол. Рядом с керосиновой лампой в круге дрожащего желтого света лежала темная икона.

– За ней?

– Да, вот документы, извольте ознакомиться.

– Что это?

– Письмо митрополита и… приказ начальника третьего управления комиссариата внутренних дел.

Кирилл взял протянутые ему бумаги, прочел дважды, передал ученому.

– Значит, мы должны забрать ее…

– Да. Вы вооружены?

– Но… меня не предупредили…

– Думаю, гражданин Марин был осведомлен.

– Эверт Викторович объяснил мне в общих чертах – работники органов сейчас слишком заняты… Позвольте взглянуть. – Ученый аккуратно взял икону, поднес ближе к свету керосинки. – Да, письмо сербское или византийское, похоже, XV века – складки покрывала и одежды широкие, но не аморфные, а четко структурированные… блики света мелкие и острые, что тоже характерно. Но… нет. Это не Византия.

– Отчего вы так решили?

– Кириллица. Вот и вот. Прочитать сейчас сложно, нужно хорошее освещение и обработка. Но это не греческие буквы, кириллица определенно. К тому же в XV веке Византия уже была завоевана турками… Видимо, русский мастер исполнил ее в подражательской манере. В этом случае и время создания сомнительно… Нет, вряд ли эта икона имеет большую историческую ценность.

– Это величайшая ценность, – настоятель сказал это просто и уверенно. – Величайшая. Особенно сейчас.

Кирилл заглянул через плечо ученого. Простая деревянная доска с темным изображением. Женщина. В темной одежде, темный платок или покрывало на голове. Складки обрамляют узкое лицо. Руки сложены на груди. Очень темное изображение. Разобрать что-либо сложно, видимо, действительно это копоть или потемневший лак, как говорил музейщик.

– Ну… все может быть. – Ученый пожал плечами. – В любом случае, если у нас есть прямое указание, мы должны ее забрать, включить в опись и передать на отправку.

– В городской отдел НКВД, – уточнил и поправил настоятель.

– Да, да, конечно, в НКВД.

– С вами поедет брат Мокий. Если вы не возражаете…

Икону бережно завернули в ткань, перевязали веревкой.

– Ее нужно все время держать при себе, – настоятель протянул сверток Кириллу. – У вас, кажется, был вещевой мешок.



Жизнь обрывается как сон. Только что ты был в нем, что-то делал, как-то действовал, что-то переживал… И вдруг – ничего… И то что было, ускользнуло краем распахнутых глаз. На какое-то время остается ощущение. Послевкусие. Воспоминание. И все… Все умерло. Вместе со сном. Вместе с тобой.

Этот рваный, обрывочный, нелогичный, туманный и недосказанный сон забывается навсегда, и остается сама жизнь. Прямая ясная линейная, как математическая функция. Просчитанная кем-то когда-то и проживаемая тобой сейчас. И тебе все ясно и понятно, и никакой иллюзорности и зыбкости, и никакой туманности и недосказанности…

До тех пор, пока ты не проснешься снова.



Город был брошен. Город был пуст и полон настороженного ожидания, мышиного юркого движения где-то по закоулкам, мелькающих серых теней на периферии зрения.

Советские войска оставили город. Его оставила Советская власть.

Окраины горели. Горели склады, цеха «Спички», продовольственные базы. Кое-где пламя перекинулось на деревянные постройки частников. Огонь никто не тушил. В воздухе вился стойкий запах керосина. Это наши подожгли все при уходе. Тактика выжженной земли.

Главная улица тоже была пуста. Только Сталин стоял здесь один крепко и спокойно, уверенно глядел, подняв подбородок, в темнеющую дымами светлую вечернюю даль.

По улице чернели пятна копоти от бумажных костров. И белели разрозненные рассыпанные бумажные листы. На пустой улице, на сером асфальте, под слепыми окнами, отражающими предзакатное пожарище, это смотрелось мертво.

С каждым шагом темнело. И по мере того, как тени все смелее и смелее выползали на открытое пространство, гуще и свободнее становилось мышиное копошение под стенами домов, в подворотнях и уже на самой улице.

Тонко и музыкально зазвенела и осыпалась высокая витрина в магазине «Ювелирторг», ей тут же коротко отозвалось стекло «Кафетерия» напротив. Заскрежетал металл по металлу. С хряском и ржавым визгом полезли из бревен стены скобы металлического запора в магазине «Гастрономия». Закричали, заматерились люди, послышались частые разномастные удары, грохот, что-то опрокидывалось, разбивалось, текло, катилось, хрустело.

Монах хватал Кирилла за руку, оборачивался, охал, крестился, что-то бормотал. Кирилл шел безучастно, молча. Он видел перед собой лишь три метра мостовой и страшную кровавую картину.

Он видел смерть. Он видел ее и раньше, и даже сегодня, до того как… но это была смерть чужая. Эти мертвые люди были чужими и не касались его, не касались буквально – не касались его тела, сердца, души. Он не видел их живыми – не знал их смех, звук шагов, запах, не слышал их голос, не говорил им… Его поразило, насколько смерть отлична от жизни… Кирилл поморщился от этой банальной и очевидной мысли… но, правда… Мертвый предмет, просто кусок чего-то, даже не мяса – парафина, вылитого по модели человека, а потом скомканного, сломанного или, что еще страшнее, искаженного – чуть-чуть. Так, что узнаешь все черты, все точки и черточки человека, но все это извращено, изолгано, изувечено смертью – отвратительно. Это стыдно и страшно чувствовать отвращение к тому, кто когда-то… но это не она, это обман, это что-то иное, подсунутое взамен жизни. Смерть. Невозможно, немыслимо перепутать живое с мертвым. Мертвое с живым.

– Все умерло, – холодно сказал Кирилл. Сказал сам себе. Но монах услышал и промолчал.

Они подошли к музею.

Во дворе кричал Эверт Викторович. Со стороны это было смешно: его голос и тон крика менялись – басовитый приказной тон сменился нервной матерной руганью, гневные строгие ноты тонкими воплями, просительные протяжные рулады сдавленными стонами. Стон Кирилл с монахом услышали, когда вошли на музейный двор.

Эверт Викторович полулежал, ткнувшись спиной в каменный столб ворот и стонал. Его лицо было залито кровью. Во дворе громоздились ящики, часть из них стояли взломанные, выпотрошенные, разоренные. В музейном добре копошились двое. Один – более рослый и здоровый – бросил на землю кипу широких листов, подхватил с земли лом и, топча бумагу, подошел к следующему ящику.

Эверт Викторович, косившийся на эту сцену кривым, быстро заплывающим кровоподтеком глазом, простонал:

– Семнадцатый век, гравюры...

– Слышь, Рябый, он меня уже припек, – не глядя, отозвался на стон второй мародер, почти по пояс нырнувший в ящик. – Открой мозги профессору на просушку.

Здоровый гыкнул шутке, подхватил лом и повернулся к воротам.

– Гы! Глянь, Хруст, к нам в помощь подельнички прикатили – поп с козлом. Гы!

– Чё лепишь? – Хруст высунулся из ящика.

Он сразу узнал Кирилла. Медленно пошел на него.

– Большевичок. Возвернулся. Тоже хотел потовариться или по папашке профессору соскучился … ну айда, я его при тебе разрисую… – в руке Хруста неожиданно оказался нож.

Кирилл молча вытащил револьвер.

– Гы, Хруст, зырь, он снова свой фуфельный наган выкатил. – Рябый повел лом на замах.

Кирилл выстрелил. Прямо в грудь Рябому – раз, второй, третий. Медленно перевел ствол на Хруста.

Хруст выронил нож, медленно начал отступать. Молча. Он будто уловил волчьим своим звериным чутьем – если он издаст хотя бы звук, в ответ раздастся выстрел.

Монах поднял Эверта Викторовича, Кирилл, не опуская револьвер, помог ему левой рукой.

Пройдя подальше по улице, монах усадил профессора на скамью, отер ему лицо рукавом.

Прямо на них, семеня и покачиваясь, бежал человечишка с фанерным ящиком в руках.

– Стой! – Приказал Кирилл.

Человечишка скосился на наган в опущенной руке Кирилла, остановился, опустил ящик на землю. В ящике многоголосо звякнуло бутылочным звоном.

Кирилл подошел ближе. Перед ним стоял третий из рыночной бандитской компании – мелкий урка с дурацкой, не запомнившейся Кириллу кликухой.

– Пошел отсюда. – Кирилл шагнул к урке, не поднимая наган. Губы шавки скривились, он собирался выдать что-то свое, гнусавое и блатное. Кирилл ударил его рукоятью нагана в лицо.

Что-то отвратительно хрустнуло, урка, не издав ни звука, опрокинулся навзничь, всхрипнул и затих.

Кирилл сел на асфальт, запустил руку в ящик, вытащил бутылку. Сковырнул пробку, запрокинул голову и заглотнул залпом почти треть. Посмотрел на монаха – тот тряс профессора.

– Вы слышите? Слышите? Скажите… слышите меня? Скажите, тот мужик, что за иконами был послан, Егорий, он откуда, с какого села?

Профессор не мог держать голову, мотал ею из стороны в сторону.

– Не знаю… Я не знаю.



Кирилл не видел, как немцы вошли в город. Он пил.

Ящика хватило на неделю. Кирилл, наверное, умер бы с непривычки. Ему, конечно, приходилось выпивать, и пару раз крепко, но чтобы так…

Пьяное забытье сменялось болью и снова забытьем. Когда кончилась водка, Кирилл как-то добыл еще. Он не помнил как. Он не помнил, как кто-то юркий и деловитый вытаскивал его вещи из комнаты, как вдруг вместо водки оказался самогон и круглые пустые четверти катались по пустому полу. Кирилл не помнил, что ел. Он не помнил, как стучал наганом в двери соседей и что при этом кричал. Он не помнил, кто избил его и кто притащил его – разбитого в кровь, покрытого коркой засохшей блевотины, полуголого, в одних вонючих штанах обратно домой. Он не помнил, как его связали и заткнули рот, когда прятали от первой немецкой облавы на евреев и коммунистов. Кирилл не помнил, как в его комнате вдруг оказался монах.

Питье оказалось ужасающе горьким, оно обволокло высохший, воспаленный рот, просочилось в пищевод и вышло обратно с жидкой слизистой рвотой. Кирилла рвало, скрючивая пополам едва живое, с выпирающей худобой тело. Его продрало до желто-зеленой желчи, а когда желчь кончилась, пустые рвотные спазмы еще долго выворачивали нутро. Желудок продрало досуха. И тогда он еще раз глотнул настоя.

Монах выхаживал Кирилла почти неделю. Поил травами, кормил с рук по крошке, по глотку жидкого супа на наваре какого-то подозрительно духовитого жира. Помогали соседи. Женщины подкидывали кто что мог из съестного, смотрели на черного худого Кирилла скорбными глазами – жалко, мол, такой хороший был парень…

Когда к Кириллу вернулся разум, монах стал говорить с ним.

– Надобно жить, Кирилла. Грех убивать себя. Жить надобно…

– Зачем? Все умерло…

– Нет. Подожди, Кирилла… так уж бывало… Ох, сколько раз так уж бывало, Кирилла. Надо жить.

– Все умерло. Я никому не нужен.

– Отечество живо. Живо, Кирилла! Ты ему нужен!

– Зачем? Что я могу…

– Нам надо найти иконы. Вернуть надо. Спасти. Хотя бы ту… в особину ее… В ней чудо!.. Надо найти того возчика. Егория. Село его. Я пробовал было. Не смог. Ты можешь. Мы найдем святую икону. Ты теперь в воинстве божием. Ты должен превозмочь…

– Да как я найду этого гада?! Я же не знаю ничего… А чудо… Не смеши, монах! Сказки свои… Я атеист!

– Нет. Подожди, Кирилла… Слушай…

Монах говорил. Кирилл слушал.

Прошла неделя.

Рано утром, когда монах только закончил молиться, Кирилл схватил его за плечи.

– Я знаю, где этот возчик. Я вспомнил.



Тем же днем, наскоро собравшись, они вышли из дома. Монах был в рясе, Кирилл – в чьем-то старом засаленном плаще. Они пошли через город.

Сентябрь уже подходил к концу, но погода была по-летнему сухой и солнечной. Лишь прохладный ветерок да пожелтевшие листья тополей выдавали осень.

Бронзовый Сталин стоял без головы. Голова была аккуратно спилена и ровно поставлена у его ног, точно посередине постамента.

Гусеничный трактор горхоза волок на площадь орудие с высоко задранным вверх голым стволом.

Рядом с кафетерием, на здании, где была фотомастерская, появилась новая вывеска, выписанная черными готическими буквами на белом фоне. Первое слово читалось с латиницы похоже на «квартирант», потом «дер», третье слово было длинным и непонятным.

На металлической опоре для трамвайных проводов висел повешенный. На его груди была длинная фанерная доска, слишком длинная, видно, не нашлось чем распилить. На доске стояла кривая надпись «мародер». Это был Хруст.

Напротив него через дорогу на такой же опоре висел второй человек. Доска на нем была пропорциональных размеров. На ней стояло – «коммунист». Кирилл узнал его тоже – старый учитель и начальник роно Митрий Порфирыч.

Потом Кирилл стал замечать людей.

Несколько деревенских женщин шли мимо. Они шли босиком по асфальту, держа пыльную стоптанную обувь кто под мышкой, кто на шнурках в руке или через плечо. Они о чем-то переговаривались между собой, не глядя друг на друга, упершись глазами в землю и согнувши шеи, будто под ношей. Они были не молодыми и казались похожими на мужчин со своими придавленными к земле фигурами, загрубевшими от ветра и солнца лицами и руками – большими, красно-бурыми, с суставами, изломанными земляной тяжелой работой. Непонятно, что привело их в город… к немцам.

Мальчишки стайкой вились возле легковой полевой машины под брезентовым верхом. Они трогали колеса, фары, один, видимо самый бойкий, в серой буденовке со звездой чуть ли не залез в открытую дверь.

У блестящих черных машин, что стояли рядом со зданием горсовета, топталась полная женщина с подносом в руках. На подносе горкой лежала какая-то снедь. Женщина была в бархатном жакете и шляпке без полей. Торговка с частного рынка.

И всюду были фашисты. Солдаты. Враги.

Солдат было много. Они шагали по улице Сталина, по его площади целыми отрядами и просто группами по трое-четверо. Они стояли возле зданий. Толпились возле машин, возле пугающей военной техники, копошились в грузах боеприпасов и продовольствия. Они были везде.

Они бросали какие-то шуточки бредущим согнутым русским женщинам.

Они доброжелательно улыбались бесстрашным мальчишкам, ничуть не смущенные видом красной звезды на чьей-то отцовской буденовке.

Они пробовали русские пирожки. Они вешали бандитов и учителей. Они готовились сбивать длинноствольными зенитками наши самолеты. Они расселялись в наши дома. Они глумились над нашим правительством.

Они были здесь.

И Кириллу вдруг показалось, что ничто не сможет заставить их уйти.



Немецкая техника текла по шоссе грязно-бурой змеей, то прячась, то появляясь в пластах взбитой колесами и гусеницами неоседающей пыли. В пыльных разрывах появлялись грузовики, танки, тягачи с орудиями на прицепе, броневики, мотоциклы.

Монах и Кирилл не выходили на тракт. Они шли вдоль него, стараясь держаться подлеска и придорожных посадок. Они шли навстречу немцам.

В указанном Кириллом месте они ушли от дороги влево в сторону холмов.

Нужный холм, как и следовало ожидать, был самым высоким.

Вершина высотки была изрезана окопами. На позициях остались явственные следы армейского присутствия и срочного ухода – сломанные ящики из-под боеприпасов, забытый котелок с засохшими остатками пищи, что-то еще.

Кирилл встал на самую вершину и начал оглядывать окрестности. Округа частью была укрыта лесом, а частью вздыблена невысокими, но резкими холмами, крутоярами, пересечена оврагами и длинными перелесками.

– Наш возчик, гад, когда мы в монастырь ехали, про этот холм говорил. Он сказал, что из деревни они видели, как наши здесь оборону готовили, а потом отступили.

Монах остановился рядом с Кириллом.

– Стало быть, и с холма его село должно быть видно. Может быть, то… – монах указал на деревушку километрах в пяти под ними, занимавшую самое ровное место в долине и краем касавшуюся старого леса.

– Похоже, так. Я еще одну вижу, но та совсем далеко. Вон, на самом горизонте у рощи.

– Нет, – покачал головой монах, – с такой дали не углядишь, что на холме деется. В ближней деревеньке искать будем. По всему, оттуда ирод Егорий сподобился. Наган ты свой прихватил, Кирилла?

– Прихватил. Только…

– Что?

– Патрон один остался.

Кирилл с монахом стали спускаться. Они не успели заметить, как от шоссе отделилась колонна из четырех грузовиков и легковушка и покатили в сторону этой самой деревни.



К деревне подобрались через час с небольшим. Прошли задами через огороды и, укрывшись за углом чьего-то амбара, стали оглядывать единственную улицу села. Народу видно не было, только мальчишка лет десяти выскочил с одного двора и, подтянув штаны, поспешил куда-то резвым галопом.

– Сынок! – окликнул его монах. – Куда собрался?

Мальчишка остановился, приплясывая на месте от нетерпения.

– Фрицев смотреть.

– Каких таких фрицев?

– А которые на поскотине за селом стоят. Говорят, сахар давать будут. Все туда спошли, – мальчишка махнул рукой в конец улицы. – И мамка там с тятькой, и Данилка с Машкой.

– И Данилка с Машкой? Ты смотри! А ты чего же запоздал за сахарком-то?

– Кашу ел, – коротко и солидно ответил паренек.

– Кашу это хорошо. А как звать тебя?

– Акимка.

– Скажи, Акимка, ты дядьку Егория знаешь?

– Знаю.

– А где изба его показать можешь?

– Неа, не покажу.

– Почто так?

– Фрицев смотреть буду.

– Ну, так хоть расскажи, как найти избу его.

Акимка ковырнул в ухе, потом в носу, опять махнул рукой.

– А тама она с краю, под лесом, почитай, напротив сельсовета. Крыша железой крыта. У дядьки Игната тоже железой, да дядька Игнат в той стороне живет, а дядька Егорий в той.

Любитель каши и сахара снова сорвался в галоп, четко давая понять, что разговор закончен.

– Сахар, значит, дают, – хмуро протянул Кирилл. – Гады. Зачем они, интересно, сюда прикатили, фрицы эти… Может, мальчишка напутал?

– Напутал не напутал, а на глаза до времени лучше никому не показываться. В лес надо уйти. Лесом и подберемся к дому Егория.

Снова лесом, потом огородом, прячась за заборами и дикими кустами, монах и Кирилл пошли, следуя направлению и примете, указанными Акимкой.

Изба гада Егория была и вправду заметная, единственная в этом конце деревни крытая листовым железом. Мужичонка, видно, – зажиточный частник, поэтому его и снарядили по разнарядке в возчики со своей скотиной.

Незамеченными пробрались к заднему двору. Здесь между сараем и сеновалом стояла пустая телега.

– Я пойду гляну. – Тихо сказал монах.

Кирилл кивнул. Он приник к щели в глухом заборе и стал смотреть на улицу.

Здесь на краю деревни на привычном месте схода у сельсовета – большой избы, принадлежавшей раньше местному кулаку или купчине, толпился весь сельский люд. Звук до Кирилла не долетал, но видно было достаточно. Солдаты с автоматами наперевес окружили народ редкой цепью, но сами деревенские, кажется, этого не замечали. Пара пожилых мужиков что-то толковали долговязому немецкому офицеру, гостеприимно указывая руками в глубь села и кланяясь.

– Суки, они бы еще хлеб-соль вынесли, – прошипел Кирилл.

За мужиками Кирилл увидел Егория. С ним рядом стояла высокая девушка в белом платке. Егорий осклабился и чему-то кивал, масляно поглядывая на немцев.

Среди фрицев отдельной группой держались пятеро солдат, слегка отличающиеся амуницией от прочих. На спинах у них висели необычные ранцы, один солдат повернулся, и Кирилл разглядел, что это на самом деле не ранцы, а два баллона, скрепленные вместе. На сгибе руки солдат держал короткое ружье или карабин.

К этому солдату неожиданно подскочил босоногий Акимка. Мальчишка по-хозяйски протянул к немцу руку, что-то настоятельно требуя. Немец, оглянувшись на товарищей, засмеялся, вытащил что-то из нагрудного кармана, надломил и протянул часть Акимке. Тот недоверчиво повертел гостинец в руке. Фриц снова засмеялся и жестами показал, что, мол, это можно есть, что, мол, вкусно – ням-ням…

Тут гневно закричал офицер. Кирилл изучал немецкий, но все же не мог разобрать ни слова. Кажется, офицер распекал своего подчиненного, тоже офицера, но, видно, младше по званию. Долговязый показывал на селян, на машины, на деревню, а распекаемый лишь разводил руками. Старший скомандовал что-то, один из солдат рысью побежал в село. Офицеры остались ждать, тихо переговариваясь.

Через пару минут солдат вернулся, доложился офицеру, указывая на сельсовет. Долговязый кивнул. Вышел вперед и снова лающе обратился к толпе. Мужики вертели головами, заглядывали ему в рот, но, естественно, не понимали ни слова. Офицер вторично ругнулся на своего подчиненного и стал делать крестьянам приглашающие жесты в сторону сельсовета. Мужики наконец-то поняли, чего от них хотят, закивали головами и потянулись в общественную избу. Автоматчики подошли к толпе вплотную и тоже стали направлять и подталкивать народ к сельсовету, не выпуская из круга ни женщин, ни детей.

Пятеро солдат с ранцами зашевелились, на стволах их карабинов стали вспыхивать огоньки.

Народ медленно, с разговорами и рассуждениями тек к сельсовету. Автоматчики усилили напор. Пятеро с огоньками тоже пошли в сторону дома и начали обходить его по кругу.

– Я нашел, нашел иконы, – монах появился неожиданно и бесшумно, – они за скотным двором были, за кардой, я их к лесу… Все, кроме чудотворной. Никак не найду ее…

– Господи, – пробормотал Кирилл, – они сожгут людей…

– Что?

– Они сожгут деревню. Понимаешь? Немцы сожгут деревню! Они хотели вывести людей на машинах, может, в плен, а может, еще куда… на расстрел… а переводчика нет – офицер ругался… Народ не понимает.

– Ну…

– Они сгоняют всех в сельсовет – закроют и подожгут! Видишь? Это же огнеметчики.

– Матерь Божья… я ж видел такие похожие в четырнадцатом…

– Они сожгут… сожгут людей…

Кирилл выпрямился, ухватился за верх досок, подпрыгнул, уперся коленом в поперечную жердь, поднялся над забором.

– Бегите! Бегите, люди! Они сожгут вас! Сожгут всех! Бегите!

Крик перекинулся через улицу и как кнутом полоснул по ушам крестьян и солдат, и офицера. Этот крик звучал совершенно неуместно и как-то неловко, глупо, без причины нарушая идиллическую картину мирной встречи селян с представителями новой власти. Толпа тупо поворотилась на Кирилла.

– Кракадила тя ети! – раздался в застывшем воздухе крик Егория. – Начальник!

– Да бегите же, идиоты! Бегите! Они сожгут…

Громыхнул выстрел. Прямо под ухом у толпы. Потом второй и третий. Стрелял офицер. Кирилл слетел с забора. Народ присел от неожиданности, бабы среагировали первыми, заголосили, кинулись в разные стороны, подхватывая детей. Солдаты на секунду растерялись. Офицер пролаял приказ. Автоматчики попытались сдержать толпу. Кого-то из них сшибли с ног, кто-то хлестнул очередью в воздух, кто-то в толпу…

Люди бежали по улице, кричали, падали, роняли детей, оседали на короткую гусиную траву, утыкались лицами в пыльные колеи, заскакивали в дома…

Офицер выкрикивал команды. Автоматчики отступили к машинам. Вперед вышли огнеметчики. Ревущие черно-багровые струи перечертили деревенскую улицу. Сжиженное пламя липло к заборам, к золотисто-белым березкам в палисадниках, потрескавшимся венцам домов, текло лужами на землю. Но это было только начало. Дерево, хоть и сухое, занималось неохотно, огнеметчики били огнем снова и снова, стараясь попадать в окна, чтобы пламя взялось изнутри. Медленно они начали двигаться по улице в глубь села. Автоматчики пошли чуть позади, прикрывая.

Монах затащил ошалелого Кирилла за горящую избу во двор.

– Живой? Целый? Кирилла!

– Кажется, да…

Над головой у них взревел воздух – крышу дома лизнуло бешеное пламя.

– М-мать!!! Кракадила тя ети! – над монахом и Кириллом воздвигся возчик Егорий с перекошенным лицом и выпученными глазами. – Я тя, курва… кракадила… курица… ети… в бога-душу-мать!!! Курва!

Егорий перескочил через незваных гостей, кинулся в сарай и через мгновение выскочил из него, на ходу передергивая затвор обреза.

– Тятя-а!!! – на грудь Егорию кинулась девушка в белом платке. Егорий отшвырнул ее, подскочил к воротам, он не видел, что жидкое пламя действительно лишь лизнуло покрытую железными листами крышу, горящая бензиновая смесь потекла вниз. Егорий взвыл – правая половина его тела вспыхнула. Егорий пытался стряхнуть пламя, но огонь лип к рукам, к одежде, к лицу… мужик воя покатился по земле. Девушка бросилась к нему. У ворот затрещал автомат – короткая очередь перерезала мучения Егория вместе с жизнью.

Немецкий автоматчик заглянул во двор. Он улыбался.

Девушка, оцепенев, смотрела, как горит ее отец. Монах с Кириллом вжались в угол двора, они тоже были скованы, ошеломлены этим безумным, бешеным ходом событий.

Немец хохотнул, перепрыгнул через горящий труп, потянул руку к девушке. Та в ужасе отпрянула, немец все же успел схватить ее за локоть и стал вытаскивать со двора. Девушка отбивалась, фриц второй рукой перехватил ее за шею, за платок, выдернул на улицу – белый плат сорвался, и по плечам девушки рассыпались рыжие кудри.

– Оксана!!!

Кирилл оттолкнул монаха. Одним прыжком пересек двор.

Наган плюнул немцу в лицо, разметав ошметки мерзкой рожи по горящему миру.

Поганец рухнул назад навзничь, и за ним Кирилл увидел направленное на себя сопло огнемета.

Кирилл успел лишь заслонить Оксану и закрыть глаза – он ожидал огненного рева, жара, треска… Лицо и грудь, ослепляя и запирая дыхание, обдала вонючая бензиновая струя. Каким-то чудом смесь при выстреле не воспламенилась.

Кирилл рванул девушку назад и вниз. Сквозь резь в глазах и легких последнее, что Кирилл увидел, услышал, почувствовал, – огнеметчик ругаясь зажигает пиропатрон на запальнике. Над миром снова грохнули выстрелы, в лицо, наконец, ударила запоздалая волна удушающего жара. Что было дальше, Кирилл не видел…

Он чувствовал на себе жесткие руки монаха. Его лица касались чьи-то длинные волосы. Он чувствовал под собой мягкую сыпучую вспаханную землю. Он слышал, как монах шепчет ему в ухо: лежи, лежи здесь, не подходи к огню, сгоришь, сгоришь, сгоришь… «Где Оксана? Где Оксана?!» – беззвучно кричит Кирилл, как будто не было знакомого трупа тогда, в лесу…

На губах вкус бензина. Вонь не дает услышать запах земли. Тепло накатывает волнами с воздухом, с дымом. Кирилл поднимается. Открывает глаза.

Пожар бушует. То место, где был дом Егория, сейчас один большой костер. Взрыв. Взорвалась горючая смесь. Кирилл вспоминает или угадывает, или понимает. Чудо. Он не сгорел, его не застрелили. Зачем? Кирилл сплевывает с губ горечь. Идет к пожару. Ноги проваливаются во вспаханную почву. Егорий огород подготовил. Хозяйство у него хорошее. Домовитый мужик. У такого и дело всегда спорится, и все что ни есть в дело идет. Все в дело – ничего не выбросит, от всякой вещи пользу найдет. Не выбросит, нет…

Кирилл подходит к горящему сараю. Створки ворот осели в огне, отворились. Внутри пламя. Чуда прошу. Дай чуда, Господи. Еще только один раз.

Кирилл слышит: не подходи, ты в бензине весь! Вспыхнешь как спичка! Кирилл хочет обернуться, улыбнуться – монах, а не веришь… но некогда. Одна створка обвалилась. В сарае открылся дальний угол – целый, почти не тронутый огнем. Это знак.

Кирилл входит внутрь. В спину вдруг бьет резкий ветер – искры отлетают от Кирилла, летят впереди, вихрятся, носятся не приближаясь. Языки огня легли от него, уклонились от ног его, от волос его. Это знак.

Кирилл идет в угол. Домовитый хозяин Егорий. Умный. Если все иконы в ящике были, а одна отдельно… Знает цену вещам Егорий. Ценную вещь просто так не бросит, приберет, спрячет. На потом спрячет, подождет, приценится, чтобы взять подороже. А не себе, так детям или внукам пригодится. Кирилл встал в угол, руки опустил. На бревнах выступила смола от мертвого жара. Мертвого… Оксана… Оксана! Кирилл протягивает руку назад. Оксана берет его руку. Это… чудо… Помоги. Укажи где, тебе же все видно. Тонкая белая рука касается верхнего венца. Значит, там, между бревном и крышей…

Кирилл, прижимая икону к груди, выходит из пламени.

Ветер последний раз ударил и стих. Треснули за спиной бревна, стрельнули алыми угольями, крыша накренилась, полетели с нее горящие куски дранки, осыпали землю, рухнула матица, вздымая облако метущихся искр. С гудом взвилось в небо последнее, самое жаркое пламя, круша то, что еще держалось, – вырвались сосновые бревна из рубленых лап, раскрылись, как пламенный веер, одно ударило Кирилла под колени, подбило ноги, опрокинуло, вырвало из рук икону.

Медленная пепельная, почти угасшая, перистая и хрупкая искорка коснулась Кирилла.

Время для него остановилось – остановилось и понеслось стремительно: то ли назад, то ли вперед – оно развернулось, раскрыло что-то невиданное, незнаемое. И встало перед его взором живыми картинами все то, что говорил ему монах брат Мокий, все, что он вобрал в себя, как сосуд пустой, опустошенный смертью, и войной, и горем.

Кирилл видел огромный Город, залитый солнцем над южным морем. Медные крыши домов, золотые купола церквей, сады и стройные высокие деревья, и открытую чашу ипподрома, царственные дворцы и огромный купол главного храма, необъятный как само небо. Он видел залив, запертый тяжелой цепью, несокрушимые стены, тремя каменными поясами охватывающие Город, видел квадратные башни с узкими бойницами и зубчатые бастионы.

Но солнце садилось. Пустели белые площади, и улицы, прямые как стрелы, вдруг упирались в заброшенные тупики, ветшали дома и рушились, и сады разрастались, лишенные ухода, забирали себе целые кварталы, крошили розовый мрамор портиков, раздвигали вековыми стволами плиты мостовой, вскидывали ветви выше обрушенных часовен.

Но Город жил, жил пусть лишь узкой полоской домов, примыкающей к гавани, крикливыми торговыми улицами да разрозненными кварталами, заселенными и пришлыми, и своими. Город жил, пока жив был его храм. Пока высились над куполом собора золотые кресты.

Солнце село, и дымы поднялись в небо, и полумесяц. Кирилл видел дикие конные орды, быстрых лучников, тяжелых копейщиков и закованных в железо воинов с изогнутыми ятаганами. Пушки изрыгали дым и грохот. И самая большая из них, сделанная рукой иуды-предателя, была столь огромна, что обрушивала стены. Сталь и огонь крушили стены Города, но чудом они вставали вновь; это его люди – воины, женщины и дети – возводили их снова, латали бреши, отбивали атаки, отвечали сталью и огнем на сталь и огонь.

Кирилл видел человека, слагающего с себя венец, сбрасывающего пурпурные одежды и облачающегося в воинский доспех. В лице его была обреченность. Кирилл видел этого человека, сражающегося в проеме стены, и снова его – задавленного, порубленного, неузнанного, безымянного… мертвого. Брошенного в братскую могилу вместе с крамарями, горшечниками, пушкарями, арбалетчиками, юнцами, стариками, матронами, золотыми гвардейцами – теми, кто защищал Город. Он видел великое единение последнего императора со своим народом.

Рухнули стены. Толпы бешеных, разъяренных, алчных до крови и золота иноверцев хлынули в Город. Полетели кресты со Святой Софии. Все… это смерть, это конец…

Но Кирилл еще живет. Кирилл слышит: мошка, мошка… недоумевает, при чем тут мошки, какие мошки? И снова слышит: это кто ж тебя, Мошка, так писать учил? Разве можно эдак-то? Учишь тебя, учишь! Молодой, башка пустая! Только краски извел… Отдай! Жесткие старые руки с пятнами и седыми волосками на пальцах забирают икону. Радости? Ишь удумал! Какие радости?! Басурманы под Градом Святым…

Шум, крик, снова крик: Мошка! Мошка! Бери, держи, сохрани свою икону! Беги на Русь, снеси ее, сохрани! Пал Второй Рим! Скажи! Мы последние, нет больше Града Православного в великолепии его! Спаси икону – в ней чудо, в ней надежда! Радости… Радости! Они будут… Они будут! Будет Третий Рим! Беги, беги, Мокий!

Мошка берет икону, прячет за пазуху, бежит по монастырю, навстречу полуголые турки, Мошка прыгает со стены, бежит по заброшенной пустой улице к гавани, снова турки, Мошка сворачивает, прячется в разваленных домах, снова бежит, вот торговые кварталы, здесь толпа, все кричат, толкаются, дерутся, Мошка бежит.

Мошка бежит с толпой к венецианским кораблям, корабли отходят, он прыгает в воду вместе с другими, плывет, икона держит его, Мошка плывет один, все остальные отстали, кто-то усатый с черным от копоти лицом, сжалившись, бросает ему веревку. Мошка забирается на высокий борт, пальцы не слушают его, сердце не бьется, дух не подъемлет больше грудь его. Мошка падает. Обнимает икону. Плачет. От радости.

Икона упала в борозду, встала чуть боком, упершись краями в комья сухой земли. Кирилл подтянул тяжелое тело руками, потянулся к ней и увидел…

Прав, наверно, был бедный музейный ученый – не видели мы то, на что смотрели. А сейчас, то ли как-то сошла с иконы старая копоть, то ли осветлел в жару и пламени пожара древний лак, но заиграла икона красками чудными и живыми.

И даже не в красках чудо.

Он видит женщину в черном покрывале. И горе. Горе, смертное горе во всей ее фигуре, в лице, в наклоне головы, в изломанных с молитвенной силой руках, в морщинах лба, ранних и горьких, в чувственных губах, искаженных болезненной мукой, – во всем. Но глаза… удивительно, непонятно, необъяснимо и несказанно, невозможно, отчаянно невозможно передать то, что было скрыто в ее глазах – там за болью, за горем и скорбью были Радости. Да, да – Радости!

Это неуловимый переход, когда все – ночь и страх, смерть и безысходность, и когда знаешь, что ночь еще будет продолжаться и мука продлиться, но уже слышишь и ведаешь благую весть. И, может быть, пока боишься до конца поверить в нее, боишься потому, что это небывалое и необъяснимое, и ты точно знаешь: то, что умирает, не возвращается, но там, в глубине, в самой глубине глаз – этот отблеск. Отблеск дня и мира. Радости.

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера