Алексей Ахматов

Дважды Ахматовская будка


* * *

Удивительная связь прослеживается между моей семьей и Ахматовой. Моя мать одно время жила в Тучковом переулке, в том самом доме, где и Ахматова с Гумилёвым в начале ХХ века. «Тучка» — любовно называли они свою квартирку. А в 90-х, когда поэты выживали, как могли, подаваясь в «дворники и сторожа», я охранял пустырь на набережной Робеспьера — позже на этом месте появился памятник великой поэтессе.
Недавно случился еще один казус: мне выделили дачу Ахматовой в Комарово. Это практически дом-музей, где Анна Андреевна отдыхала последние десять лет своей жизни, остался в ведении Литфонда и до сих пор сдается в аренду членам писательских союзов. Странная планировка — коридоры-закоулки и полутемная комната — дала название дачи «будка» (произносилось Ахматовой с иронией, но добродушно). Сюда приезжали Фаина Раневская, Юнна Мориц, Иосиф Бродский, что сделало место еще более культовым и привлекательным для туристов.
 Свое новоселье на даче я бурно отметил с друзьями, а наутро ко мне постучался поэт Евгений Антипов, и, указав на мою опухшую физиономию, радостно провозгласил:
— А вот и ахматовская будка!

* * *

Поросший соснами участок между Кудринским переулком и улицей Осипенко был передан Литфонду под писательские дачи в 1955 году. Тогда же здесь построили четыре деревянных дома, а потом, в 70-х, еще два.
 Ахматова стояла первой в очередь на заселение. Пока шло строительство, она гостила у своих друзей, Александра и Сильвы Гитовичей, на 2-й Дачной улице. «Не дождавшись полного окончания работ, Ира увезла Ахматову от нас осваивать свою дачу. Не успела она уехать, как я получила душераздирающую записку. "Милая Сильва, — писала она, — против окна моей комнаты стоит дровяной сарай. Взываю к Вам! SOS! Помогите! Целую. Ваша Ахматова". Я тут же побежала к ним на Кудринскую, дала плотникам на пол-литра, и они перенесли сарай к забору. В житейских делах она была беспомощна. Все знали, что она боится техники, не умеет включить проигрыватель, не умеет поставить пластинку, не умеет зажечь газ». (Сильва Гитович. «О Анне Андреевне».)
 Не умела зажечь газ — зато с удовольствием топила печку, собирала и чистила грибы. Посадила у крыльца клены, привезенные из сада Фонтанного дома (теперь их нет — не прижились? вырублены?). Приносила из леса коряги: они были повсюду: и в доме, и на участке. Самая большая, рогатая, именовалась «деревянным богом» и важно возлежала под окнами веранды.
 Обживалась так: в будке появились матрас на кирпичах, так и не замененный полноценной кроватью («У меня кровать на кирпичах, — говорила Ахматова, — а у Пушкина была на березовых поленьях») и длинный письменный стол, уставленный книгами, вазами и подсвечниками. За ним Ахматова переводила Леопарди и Тагора, писала — вернее, записывала уже сложенные в уме стихи.
 «Вдруг, во время очередной реплики собеседника, за чтением книги, за письмом, за едой, она почти в полный голос пропевала-проборматывала — "жужжала" — неразборчивые гласные и согласные приближающихся строк, уже нашедших ритм. Это гуденье представлялось звуковым и потому всеми слышимым выражением не воспринимаемого обычным слухом постоянного гула поэзии. Или, если угодно, первичным превращением хаоса в поэтический космос». (Анатолий Найман. «Рассказы о Анне Ахматовой».) Сама поэтесса писала о процессе стихосложения не без лукавства:

Подумаешь, тоже работа, —
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое.И чье-то веселое скерцо
В какие-то строки вложив,
Поклясться, что бедное сердце
Так стонет средь блещущих нив.А после подслушать у леса,
У сосен, молчальниц на вид,
Пока дымовая завеса
Тумана повсюду стоит.Налево беру и направо,
И даже, без чувства вины,
Немного у жизни лукавой,
И все — у ночной тишины.


В комаровскую глушь к Ахматовой приезжали друзья, поклонники, молодые и знаменитые авторы, литературоведы из-за границы... Собственно, это был ее звездный час, когда, восстановленная в Союзе писателей, получавшая премии, книги и как бы второе признание, она осталась одной из последних свидетелей Серебряного века.
«Она любила толчею вокруг, называла скопище гостей "станция Ахматовка". Когда я заставала ее на даче в одиночестве, она говорила: "Человека забыли" (реплика Фирса, оставленного в заколоченном доме)». (Фаина Раневская. «Судьба-шлюха».)
И сейчас постоянно приезжают поклонники — обходят благоговейно будку и, выйдя на Озерную улицу, «дорогой, не скажу куда», направляются к нынешнему, последнему пристанищу поэтессы…

* * *

В 1966 году, после смерти Ахматовой, из будки хотели сделать музей, но конструкция дома — маленького, с темными коридорами, — для этого не годилась. Поэтому мебель пристроили в различные фонды (знаменитое ахматовское кресло с высокой спинкой хранится в Фонтанном доме), а дачу продолжили сдавать писателям. После Ахматовой здесь поселился Глеб Семёнов и жил где-то до начала 70-х. Хотя Глеб Сергеевич не мог бы назваться крупным поэтом, но у него был удивительный поэтический слух. В его лито занимались Александр Кушнер, Нонна Слепакова, Глеб Горбовский, Галина Гампер... Об ахматовской будке у Семёнова есть удивительно лирические, «дождливые» строки:

Шум дождя на веранде,
лето, дачный сезон.
Сколько там не горланьте,
я дождем обнесен.
Я дождем забормочен,
мне совсем не до вас.
Да и весел не очень
я, наверно, сейчас.
Шум дождя на веранде,
каждодневный недуг.
Никаких нет гарантий,
что разведрится вдруг.
Ни малейшей отсрочки.
Так что, брат, не ершись!
Недописаны строчки,
недодумана жизнь.
Шум дождя на веранде
до конца моих дней
Напоследок сварганьте
кофе мне почерней
Или нет, погодите,
лучше сам я сварю.
Вы со мной посидите,
я на вас посмотрю.

В числе последующих обитателей будки: писатель-историк Даниил Аль, прозаики Андрей Кутерницкий, Сергей Носов и поэт Игорь Кравченко. И главный старожил — прозаик Валерий Попов, въехавший сюда в 2003 году, сразу после того, как стал председателем Союза писателей Санкт-Петербурга. Он рассказывал: «Будка разваливалась. Гнилые доски, плохие предохранители: только включишь чайник — выщелкиваются пробки, показывая красную фигу. Я называл ее “фига Ахматовой”: мол, Анна Андреевна грозит: “Не место тебе здесь!”. Как-то пытался делать ремонт. Нашел плотника — он здесь жил и как бы строил крыльцо. Получалась какая-то странная штука, похожая на египетскую пирамиду... Плотник крепко выпивал, но в четыре утра в нем просыпалась совесть, и на весь поселок начинал бойко стучать молоток. В восемь утра совесть замолкала, и плотник куда-то исчезал. Порой я видел, как он сидел в пивной и важно говорил собутыльникам: “Работаю с домом Ахматовой. Выматываюсь страшно!”. Он был народным героем.
 Потом приехала съемочная группа из Москвы. Режиссер долго бродил, чесал затылок: “Не вижу, не понимаю…” И десять дней группа ждала, пока режиссера осенит, и от нечего делать пьянствовала. Однажды он вышел после ливня на крыльцо, поскользнулся и упал. И оператор сказал: “Ну, Дима, свалиться с крыльца Ахматовой — большая честь!” Режиссера пробило, и тут же начались съемки фильма…”
Будке очень помог Александр Жуков — геофизик, бард, создатель фестиваля памяти Анны Ахматовой. Он подогнал бригаду, которая разобрала дом до фундамента и отстроила заново, по прежним лекалам, заменив все гнилые доски. Жить и работать здесь стало совершенно комфортно… если бы не внезапные посетители.
“Что вы делаете?” — однажды спросил Попов у назойливой туристки, заглядывающей ему в окно.
“Нет, это что вы у Ахматовой делаете!” — возмутилась она в ответ».

* * *

У Галины Гампер есть стихотворение, посвященное поэту Вадиму Халуповичу, в 80-х также снимавшему знаменитую дачу в Комарово.

Уж которые сутки
Ветер мечет и рвет,
Здесь, в ахматовской будке,
Мой приятель живет.Мне его не хватает,
Как пера и свечи,
У него завывает
Дикий ветер в печи.Так гудит, причитает,
Так корит за грехи…
Друг на память читает
И читает стихи.Сам строгает лучину,
Подливает вина.
Здесь не нам бы по чину,
Да не наша вина.

Тут, мне кажется, Галина Сергеевна ухватила очень важный момент, общий, наверное, для всех постояльцев ахматовской будки — одновременное чувство неловкости: «здесь не нам бы по чину…», и совершенно детский восторг от такого подарка судьбы: «…да не наша вина». Во всяком случае, я это на себе испытываю точно.

* * *

Композитор Олег Каравайчук играет на пианино с мешком на голове, чтобы ничто не отвлекало его от погружения в музыку. Однажды он таперил в модном клубе и, периодически прерываясь, жалобно вопрошал из-под мешка: «Ну, как там кино, кончилось?»
 Каравайчук живет в Комарово, и летом я периодически его встречаю то в магазине, то около железнодорожной платформы. Кутаясь в накидку, в неизменном берете на длинных каштановых волосах, он похож на импозантную даму, давно переступившую «бальзаковский» возраст. Однажды я наблюдал, как одна школьница шептала другой, с восторгом глядя ему вслед: «Смотри, смотри, это же сама Анна Ахматова!»

* * *

Один мой сосед по комаровской даче, прозаик Владимир Шпаков, имеет машину, а другой, поэт Виталий Дмитриев, не имеет. Поэтому ходит в магазин пешком и возвращается с огромными сумками и рюкзаком продуктов.
— Ты посмотри, навьючен, как верблюд! — ухмыльнулся как-то при виде Дмитриева Шпаков.
— Нет, весь я не верблюд! — тут же парировал Дмитриев.

* * *

Не так известен, как ахматовская будка, Дом творчества писателей в Комарово, хотя в нем работали почти все классики советской литературы: от Бианки до Стругацких. Да и сама Анна Андреевна останавливалась здесь — всегда в своем любимом 12-м номере с большими «верандными» окнами на две стороны.
 Дом творчества был основан в 1940 году и изначально помещался в деревянном здании дореволюционной постройки. Здание было трехэтажным: на первых этажах было принято селить маститых авторов (вроде Михаила Слонимского), а на третьем, в «ласточкином гнезде» — молодых (вроде Даниила Гранина, тогда еще подающего литературные надежды научного сотрудника). Когда Анатолия Мариенгофа, писателя со стажем, отправили на третий этаж, он крайне негодовал: «В отместку Совету Литфонда писаю прямо из окна. Очень удобно! К сожалению, это удовольствие нельзя себе позволять круглые сутки». (Из письма Мариенгофа к жене, Анне Никритиной.)

* * *

Недавно узнал, что в Доме творчества бывала и Агния Барто, в 1946 году. В последние дни войны в автокатастрофе погиб ее сын, и она с трудом пережила эту трагедию. Мариенгоф и Никритина были единственными, с кем она дружила в Комарово — они знали, что значит подобная утрата (их единственный сын Кирилл, по примеру его крестного Сергея Есенина, повесился в 1940 году) и всячески старались оказать ей поддержку. Татьяна Щегляева, дочь Барто, вспоминала, как они все вместе собирали чернику — кусты были высокие, по колено, — и наткнулись на табличку «Разминировано»: «Значит, где-то могло быть не разминировано?.. Выходили из леса, на всякий случай, след в след…»

* * *

Обычно в Дом творчества давали путевку на 26 дней. Сергей Давыдов сочинил по этому поводу стихи:

Писатель, не пей
двадцать шесть дней!
За этот срок
был написан «Игрок!»

 Помню, эти стихи на плакате долго потом висели в столовой.

* * *

Критик Александр Рубашкин вспоминал на 75-летнем юбилее Дома творчества:
«Здесь создавалась рабочая обстановка, с детьми приходить запрещали. Моей пятилетней внучке однажды выговаривали: “Детям на территорию нельзя, тут писатели”. Она подумала и сказала: “Ну что ж, я напишу книгу и приеду сюда”. Работалось в Доме творчества действительно отлично: однажды у меня был личный рекорд — за десять дней написал шесть статей!”».
Конечно, писатели не только корпели над пишущими машинками, но афишировать иные свои пристрастия было не принято. Позволить себе это могли лишь «киты литературы» — такие, как Фёдор Абрамов, у которого в писательской столовой и во время «сухого» закона рядом с солью, перцем и горчицей в открытую стояла бутылка коньяка.

* * *

В Доме творчества водились свои приведения. Одним из «призраков» был профессор, лермонтовед Виктор Мануйлов.
 «Сидишь, работаешь, и вдруг со скрипом “тррр”, как в фильме ужасов, открывается дверь, и в номер заглядывает Виктор Андроникович, медленно проходит к столу, садится за него и начинает пить чай, который приносил с собой в стакане. Совершенно неудобно было его выгонять…
 Писатель Ираклий Андроников тоже любил заходить внезапно. Обычно мы спрашивали друг у друга за завтраком: “Ну как, Андроников заходил?” “Вчера нет, сегодня ждем”».
 Это уже из юбилейных воспоминаний прозаика Валерия Попова.

* * *

Вадим Шефнер всегда очень скупо и одинаково подписывал свои книжки, но в коллекции Бориса Друяна, его ученика, хранится вот такой автограф, сделанный на его сборнике стихов, переведенном на польский:

 С холмов Комарово,
 Где жизнь прездорова,
 Где полон писателей дом,
 Вельможному пану,
 Борису Друяну,
 Я шлю этот маленький том.
 (Вариант: и есть коньячишко при том.)

Шефнер был человек скромный, порой даже застенчивый. Однако уже в пожилом возрасте, когда возле Дома творчества у него попытались угнать велосипед, догнал угонщика и вернул себе обратно транспортное средство (единственное, кстати, которое у него было — на машину он так и не скопил, да и не стремился).

* * *

В Дом творчества я впервые приехал в 1982-м году, вместе с матерью, Галиной Ахматовой, к Виктору Мануйлову. Он был ведущим лермонтоведом страны, а мать — его ученицей. Я же был восторженным подростком, и Дом творчества казался мне храмом, за каждой дверью которого стучало сердце пишущей машинки. В номер к Мануйлову нас долго не хотела пускать сердитая секретарша (непонятно, как она вообще там помещалась — номер был крохотным, одноместным). Сам Мануйлов оказался радушным, смешным старичком с белой головой в тюбетейке. Он подарил нам свою книжечку стихов с автографом, которую издал под конец жизни.
Вскоре я стал приезжать в Дом творчества на семинары молодых поэтов, которые там проводились. В конференц-зале собиралось человек восемьдесят и с горящими глазами обсуждали стихи. Семинарами руководили Евгений Кутузов, Нонна Слепакова, Майя Борисова… видные литераторы, чьи имена гремели когда-то, а теперь почти забыты.
На XVIII конференции молодых литераторов Северо-Запада я познакомился с Дмитрием Толстобой, который был одним из руководителей моего семинара. Несколько раз я навещал его потом в Комарово. Однажды приехал к нему с шампанским (другой алкоголь отчего-то исчез с магазинных полок). У него была открыта форточка, и в номер залетали синички, доверчиво садились на рукописи. Я умилялся, а Толстоба переживал: мол, птицы в дом залетают к смерти.
 Он очень расстраивался от вопросов: «Как работается, сколько стихов написал?» Как-то ответил: «Ну не спрашивают у рыбака, сколько он рыбы поймал». Его этот вопрос глубоко ранил: сочинял он немного.
Толстобу порой называли «маленьким Горбовским» — якобы он писал в манере Горбовского, но брал темы помельче. Манера заключалась в том, чтобы выкручивать слова, ставить в неудобные позы, выявляя новый смысл. «Я стою на перроне и верчу приезжей головой», — в этой строчке Горбовского необычная и жесткая подача слов. Или:

Я сижу за оконной рамой
Мне не хочется шевелиться,
Родила меня просто мама,
А могла бы родить птица.

У Толстобы, конечно, своя голова на плечах: «…Отяжелев, свалю на локоть / оцепеневшую башку», и он по-своему замечает:

Что выстрел — сух, что выдох — влажен,
Что Невский — очень эрмитажен!
Вот так живу, спасибо маме,
Что родила меня с глазами.

Горький говорил, что слова — одежда мысли. Это мог говорить только прожженный прозаик. Для поэта слово — это непосредственно и есть мысль, смысл, факт.
 Горбовский был звездой с 60-х годов, собирал стадионы наравне с Вознесенским и Евтушенко, издал восьмитомник, а у Толстобы вышли всего две тоненькие книжечки… Однако мне его стихи дороги до сих пор. С одной стороны, они юмористические, забавные, а с другой — пронзительные и болевые. На этом он работал лучше всех. Взять, к примеру, стихотворение:

Вдруг такая мгла накатила.
Обыскал карманы — хватило.Огляделся вечером — вечер.
Никого, за окнами — ветер.Телевизор, звезды экрана.
Помогай, вода из-под крана.

 Все невероятно просто, но это самая богатая простота, которая может только существовать в поэзии. Ни семьи, ни друзей, никакого антуража; человек сидит где-то в новостройках — я так и представляю «хрущевку» Толстобы на Ленинском проспекте. Провал всех идей, мечтаний... Наскреб денег на бутылку, а на закуску — даже самую дешевую — уже не смог. И вот это заключительное: «помогай, вода из-под крана» — совершенно вычленено из общечеловеческого быта. Это просто отчаянный бросок в бездну.
 Многие из нас в то время были очарованы Толстобой. Мне даже показалось, что он взял меня под опеку, написал предисловие к подборке стихов в «Авроре», которое почему-то в последний момент оттуда выпало, пристроил на работу в издательский отдел Русского музея на форменную синекуру.
Потом все резко оборвалось. В 90-х начался разлом Союза писателей, издательства разваливались или переходили на коммерческую основу, авторы оставались без работы… Цены на путевки в Дом творчества взлетели. Писатели покупать их уже не могли, а «новым русским», полюбившим Карельский перешеек, писательский дом был неинтересен — в нем не было ни баров, ни дискотек, да и номера — строгого советского образца.
 Однако каким-то таинственным образом дом продолжал функционировать: горел свет, работал телефон, зимой топили. По коридорам бродил одинокий персонал. В то время я стал немного заниматься бизнесом и мог себе позволить там отдохнуть. Брал друзей и заезжал на пару дней. Часто наша компания оказывалась единственной не только на этаже, но и во всем доме. В этом было что-то романтическое…
Однажды, в 96-м, я приехал сюда с подругой. Только устроились — как распахнулись ворота, и к Дому подъехали с десяток черных джипов. Из них выскочили поджарые «бритоголовики» и деловито прошли в столовую. Мы не удержались и, преодолевая дрожь в коленках, стали подсматривать за ними в окна. Бандиты расселись за расставленными в два ряда столами. Перед ними стояли вазочки для мороженого, алюминиевые, советского типа, и, как нам показалось, абсолютно пустые. Гости просидели, беседую, всю ночь. Время от времени мы за ними подглядывали, гадая, зачем им этот обряд, и что будет, когда они начнут заселяться в номера. Но к утру мафиози завели свои джипы и уехали. Что там обсуждали и кого заказывали — совершенно непонятно...
 Потом, в конце 90-х, началось какое-то брожение, и в Дом творчества стали потихонечку заезжать писатели. Помню, что на половину лета заселялась поэтесса Галина Гампер с матерью. Появилась надежда, что Дом оживет…

* * *

Умер критик Михаил Кононов.
 Самое яркое впечатление о Михаиле — зима 92 года. Сидим в номере комаровского Дома творчества. Тепло. Полутемно. Очень тихо. Михаил начинает отогреваться (он снимает какой-то холодный деревянный флигель неподалеку и дико в нем мерзнет). «Щелей много, комнату не протопить никакими силами», — жалуется.
На второй бутылке водки он начинает плакать: «Все кончено! Жизнь прошла. Столько сил потрачено и все впустую!» «Почему, — спрашиваю, — впустую?» «А потому, — говорит Михаил, смахивая слезу, — столько времени угрохано, столько сил! Столько вытерпеть пришлось, столько задниц вылизать, и все из-за этих корочек, — он хлопает себя по нагрудному карману, в котором, предположительно, находится членский билет Союза писателей СССР, — а что они теперь? Кому нужны? Что с ними делать, подтереться?! Все развалилось! Союз бордовой шляпкой накрылся. Никаких теперь пенсий, льгот, привилегий! Жизнь коту под хвост! Не на то ставку сделал». Прожил он еще долго, лет семнадцать.
 Вспоминаю я о случае в Комарово без тени осуждения. Не только Кононов оказался один на один с этим осознанием. С развалом Союза (и этого, и ТОГО) так думали многие.
Это — земное. Самое простое и человеческое. А Михаил был в тот момент по-настоящему искренен. Это была его оценка своей жизни. Причем тогдашняя оценка. Вполне возможно, что наутро он уже думал по-другому. Но я с тех пор часто вспоминал его «плач по писательским корочкам».
Он был остроумным человеком. А вот на контрасте запомнилось самое грустное…

* * *

Обнаружил в бане возле Дома творчества книжку Александра Яшина (видимо, принесли на растопку). Подпись, сделанная рукой автора на титуле, гласит: «В библиотеку Дома творчества Комарово, где хорошо жилось и работалось. Май 1954». Поэт хотел, наверное, написать «очень хорошо», но потом передумал и старательно зачеркнул «очень». Такой вот нежданный подарок пытливому библиофилу.
Когда-то Яшин написал острое полемическое стихотворение «Ваши успехи», впрямую обращенное к евтушенкам-вознесенским всех мастей:

Вы — знаете, что у нас за плечами!
А что у вас за плечами?
Вы пальцы сосали,
Вас в люльках качали,
Когда фашисты в дома к нам стучали
Железными сапогами.В те годы рифмы своеобычные,
Не в меру лиричное слово
Воспринималось как неприличие,
А местоимение личное —
Как посягательство на основы.Теперь вы — глашатаи, вы новаторы,
Вниманием девочек умащенные,
А мы — эпигоны, мы консерваторы,
У нас и рифмы традиционные.Ну что ж, приму ассонансы и лесенку,
Только бы знать, что это не суетность,
Что вы не спасуете,
Не перелицуетесь
И против своих рядовых ровесников,
Чего б ни стряслось, не проголосуете.История делает то, что следует,
И мы ни ей, ни вам не помеха.Но не считайте своей победою,
Только своею, ваши успехи.

В середине прошлого века поэт уже чувствовал, что за эстетикой непременно следует и жизненная позиция. Точнее, они находятся на жесткой сцепке.
У меня к Александру Яшину вообще какое-то особое отношение. В чем-то мы похожи, наверное. В статье о Есенине, например, он не без гордости писал: «Из-за увлечения Есениным — а в этом я не был оригинален среди своих сверстников — меня в техникуме не приняли в комсомол; но без комсомола я жить не мог и потому вступил в него много позже, в сельской организации».
Меня, странным образом, тоже в школе не принимали в комсомол, что расстраивало ужасно. Формулировка была: «За неудовлетворительное поведение». В институте было не до того, а потом и сама организация развалилась. И настали времена, когда дававшие когда-то клятву комсомольцы, пламенные борцы за успеваемость и дисциплину, вдруг прозрели и стали дружно охаивать советские времена.
 А мне, некомсомольцу, вроде как можно нести все, что они несут сегодня с трибун и страниц, а не получается. Неудобно как-то. По этому поводу не так давно у меня возникли такие стихи:

Не брали меня в пионеры
За драки на школьном дворе,
За математичкины нервы,
Прогулы по глупой физ-ре,За неуды по поведенью,
За то, что я был не как все,
А многие чуть ли не с ленью
Вступали бездумно совсем.Я вредным упорством, как ломом,
Судьбу все же переборол,
Но также потом с комсомолом —
Не брали меня в комсомол.А те, кто без всяких усилий
Вступали повсюду гуртом,
В последствии все поносили,
Над всем надсмеялись потом.Им было, наверное, просто,
Когда они в бизнес влились
И в мутной воде девяностых
Легко от всего отреклись.Я снова не первый, не в массе,
Я снова от всех отстаю,
И, может, единственный в классе
За те идеалы стою.

К списку номеров журнала «ЗИНЗИВЕР» | К содержанию номера